Лина Кирилловых - Идущие [СИ]

Идущие [СИ] 2104K, 442 с.   (скачать) - Лина Кирилловых

Лина Кирилловых
ИДУЩИЕ


Пролог

Там, где серость гравия, топкая грязь раскисающей в непогоду околицы, параллельные ленты рельс, чахлые, жалкие, какие-то словно бы изначально мёртвые кусты и деревья без листьев и почек, неработающий слепой семафор и низкая, запаршивевшая от времени и дождей платформа, вьётся в лес тропка, протоптанная собачниками, грибниками и местными маргиналами, которые жгут костры, жарят хлеб, пьют дешёвый портвейн и пугают дворняг и кошек своими хриплыми заунывными песнями. Через лес тропа выводит к разбитому объездному шоссе; то, в свою очередь, порождает кривые дорожные щупальца, дальше превращающиеся в улицы, что уходят к центру города. Дома, все, как один, старые и перекошенные, по мере продвижения от окраин к сердцевине обрастают этажами и неприглядностью. Окна некоторых, деревянных и уже нежилых, почти полностью лишены стёкол: фанеры, картонки, крест-накрест прибитые доски и брусья скрывают сырость и запустение. По давно некрашеным фасадам бегут трещины — кое-где они так велики, что в них можно просунуть ладонь. Из открытых дверей подъездов тянет затхлостью, щами и общественным туалетом. Голоса телевизионных коробок прерываются ссорами и пьяной руганью. Над крышами, щетинящимися копьями антенн, густо дымят трубы завода. Воздух отдаёт кислятиной.

Он живёт тут уже долгое время. Сначала, как и все местные, он здесь родился. Грузный человек ткнул его пальцем в живот и сказал: «Пацан — хорошо!». Это были первые и последние слова одобрения, на которые отец по отношению к нему сподобился, и последнее, в общем-то, пристально-отцовское внимание собственно, потому как потом, в течение долгого времени, пока тянулось детство раннее, детство среднее, детство предподростковое, он слышал только, как хлопала по утрам входная дверь квартиры, когда отец уходил на смену, и как скидывал тот с грохотом свои тяжёлые ботинки на пол вечером, когда возвращался. Отец шумно ел ужин; лезть на колени к нему было нельзя, потому что там уже сидела кошка. Кошка была хитрой и залезала ради того, чтобы выпросить кусок колбасы, а он сам был только бескорыстно любящий и наивный, как все маленькие дети с пока ещё непораненным сердцем, и хитрость и изворотливость легко обставляли его, а также кошкин невеликий вес и её простое желание: урвать немного еды. А не его — интересоваться и расспрашивать, и потому мать недовольно отпихивала: «Что ты тут крутишься, иди в свою комнату», а отец жевал и читал газету. Мать, сухую высокую женщину, он побаивался. Сначала смутно — из-за тона комендантши общежития, в котором звучали нотки почти расстрельные, и её полного неумения улыбаться, затем явно: в пять лет, после случайно разбитой вазы, мать познакомила его со старым отцовским ремнем. Он учился существовать, не вызывая ничьего раздражения: не путаться под ногами, быстро и непривередливо есть, поддерживать будничные разговоры, оказываться полезным по дому настолько, чтобы к нему не было претензий из-за лени, и быть достаточно ненавязчивым, чтобы никто не понял, сколь многое он умеет, и не загрузил работой, как прислугу. В школе он откровенно скучал. Коридоры воняли разваренной кислой капустой, которую подавали в столовой, помещения — мелом и нечистыми носками, одноклассники были тупы, учителя измучены и заторможены, поэтому здесь он тоже учился сам: в библиотеке. А читал он много: жадно, хищно, почти с остервенением, сажая в душу — ростки сомнений и открытий, и зрение — что было ожидаемым. Изучая большой мир, который никогда не видел, и миры, которые увидеть бы не смог, потому как они были выдуманные, он однажды подслушал разговор библиотекарей: петиция руководству области о возвращении пригородных электричек снова провалилась.

Куда-то далеко, понял он, ходили поезда, у которых раньше здесь была остановка. И заболел желанием.

Оно жило в нём, когда он делал уроки и писал контрольные, когда подтягивался на перекладине — никогда не мог сделать этого больше трех раз, и его клеймили слабаком и нюней — и кипятил колбы над спиртовкой, когда гулял, сунув руки в карманы, и черпал лужи своими рваными кедами, потому что не видел, куда бредёт, да ещё снимал при этом очки — для пущего эффекта отсутствия. А особенно — когда стоял у свежей могилы совершенно чужого ему человека, когда-то ткнувшего его в живот пальцем, потому что крыши над заводскими цехами, может, и рушатся порой на головы, убивая и калеча, но мечты — ни разу. По крайней мере, пока они не стали материальны.

И, конечно же, ранним утром оно жило ярче всего — когда заявлял о себе вестник.

Утренний пятичасовой проносится сквозь застой местного безвременья, как видение. Золотое, алое, свист и грохот, знаменующие стремительную жизнь, летящую всегда вперед и дальше, взмётывают палую листву. Протяжный гудок, разрезающий сумерки, служит верным будильником для заводских. От стука колёс позвякивают подвески у люстры. Подросток в комнате приоткрывает глаза. У него есть мечта: сесть на поезд.


В городе, стоящем посередине пустыни, длится вечнозелёное лето. Оно накатывает жаркими волнами в полдень и отступает к вечеру, чтобы за ночь поднакопить сил, и пахнет многими ароматами: эвкалиптом и мятой, чистой водой и жасмином, фрезией, тюльпанами, спелой налитой клубникой и соком медовых груш. Всё это было бы для пустыни странным, не именуйся город Оазисом. Он весь — клумбы и цветы, гул пчёл и птичья трескотня, коты на крышах, бабочки и то самое водяное журчание: фонтан и озерце, ручейки и родник. В город ведёт одна-единственная дорога. Где-то у самых его границ она пропадает в траве, и так получается, что из города не ведёт ни одной.

Маленький двухэтажный коттедж — дом для мужчины и женщины. Между деревьями в саду растянуты веревки, на которых сушится бельё — простыни, наволочки, носки и рубашки, газовые платья и чулки. За развевающимися флагами тканей прячутся качели, простые и самодельные, и иногда женщина садится на них, а мужчина её раскачивает, и оба смеются, как дети, хотя уже весьма немолоды.

Женщина работает в школе — учительницей, и подопечные её обожают. Мужчина мог бы зваться историком-хронистом, если бы хоть один из его трудов покинул когда-нибудь ящик стола.

— Ты ведь понимаешь, что мне всё равно никто не поверит, — оправдывается он перед женой.

— А ты бы хотел, чтобы тебе верили или чтобы тебя читали?

— И то, и то.

— Так редко бывает, дорогой мой.

— Знаю.

— Тогда стань просто писателем. Им прощаются любые выдумки, даже если на самом деле это правда.

— Но я-то учёный. Ай, забыли…

Устав от работы, мужчина садится в кресло-качалку, стоящее на крыльце. Женщина приносит ему чай и печенье с корицей. Они рассматривают шелестящие кроны и небо, словно выкрашенное лазурной эмалью, воробьёв и стрижей, ватный пух облаков. Тишина и тепло их зрелой любви помещаются в переплетённых ладонях.

— Ты не скучаешь по дому?

— Он здесь. Чего мне скучать…

— Старый ворчун. Всё побросал и вернулся.

— Справятся без меня. Уже не маленькие…

Женщина заправляет за ухо соломенную прядку волос.

— А мне вот не хватает наших девочек. Видела их всех… раз, два… три раза, а младшую так вообще никогда — и не хватает.

Мужчина молча прижимает её руку к своему лбу: прости меня.

— Перестань, — она гладит его по голове.

Они очень похожи на пожилую пару, которую позабыли дети и внуки, тихо-мирно доживающую свой человеческий век среди георгинов и роз. Возможно, мужчина винит в том себя, потому что когда-то с теми рассорился. Совершенно очевидно, что женщина так не думает.

— Когда-нибудь они придут. Дотянуть бы только. Но ты, если что вдруг, отдай им тетрадь. Там всё, что им нужно, все ответы.

— Сам и отдашь. Я уверена.

По вечерам они зажигают маленькие фонари, развешанные на деревьях. В недрах каждого скрывается свечка, оживающая с помощью длинной зажигалки для газовой плиты. Свечи всегда одинаково белые, пламя — рыжее, в саду пляшут тени и шныряют соседские кошки, а калитка никогда не закрывается. К её ручке приделан колокольчик-шар, чтобы тех, кто вошёл, было слышно сразу.

Пока что это лишь друзья и молочник.


Короли — грустят ли?

При всех королевских регалиях, золотом троне и мантии, при поклонах, почтении и каменном замке, из которого на много миль вокруг видно собственное королевство — частокол лесов, блюдечки озёр, светлые луга, выпачканные в солнечно-жёлтом, птичьи росчерки в небе, глубоком непорочной чистотой, и деревушки со спиралевидными дымками, и далёкая изломанность гор, на которую нанизывается, будто половина баранки, весёлый рогатый месяц… при неотложных обязательствах: этого — казнить, этого — повесить, эти земли захватить, этот городок спалить, написать законы, принять в рыцари, жениться на принцессе — королю печалиться некогда: всё сжирает призвание. Да и вообще, король — это не какой-то там сгусток странной грусти, тоскливо-унылое создание, а совсем иные особенности и черты.

Как-то, примера ради:

Зычный голос, внушительность, прекрасный аппетит. Вместительное брюхо. Звучная отрыжка — как следствие.

Залихватски закрученные усы или борода до пояса — короли дремучих времен подобную растительность уважали и берегли.

Толпа незаконнорожденных детишек и обесчещенные крестьянские девушки.

Дурные приказы. Охотное, подобострастное их исполнение. Чем исполнение охотней, тем последующие приказы дурнее — весело же!

Войны с соседскими князьками, пирушки с вассалами, выезды на охоту, различные интриги и перевороты. У монархов тоже должен быть досуг.

Сифилис, подагра, камни в почках, подлый кинжал в спину, яд в кубке с вином или, если несказанно повезёт, смерть в бою. К последнему щедрым бонусом прилагаются прославляющие королевскую храбрость баллады.

Так вот, ничего подобного в данном государстве не существовало. Тут наблюдался какой-то совсем уж неправильный правитель.

Аксель Первый.

Аксель Первый и был таким печальным королем, хотя являл собой вообще-то тот самый жизнерадостный тип человека, который способен найти общий язык с кем угодно и всем подарить немного радости. Он умел шутить тоже не по-королевски и казался — как шептались придворные — слишком странно человечен и прост, но что угодно, даже такое плебейство, ему легко прощалось: король спас свой мир от чумы. Его почитали вслух как правителя и шёпотом — как колдуна, этого не старого ещё человека с печальными жёлто-зелёными глазами. Аксель Первый, как это нередко случается в среде правителей, был чужестранцем. Он правил уже двадцать лет, и за всё прошедшее время так и не обзавелся семьёй. Хотя носил единый маленький портрет нескольких людей, изумительную в чёткости картину, цветисто и глянцево выведенную на плотном бумажном прямоугольнике, за подкладкой скромно-серого камзола — никому не показывая, вообще-то, но кто-то всё же разок углядел мельком и разболтал.

Он дал этому миру вакцину от чумы, водопровод и масляные фонари, автоматические арбалеты, городские бани, деревенские школы, ирригационные каналы, мощёные булыжником дороги, порты и верфи, театры, суды, золотую валюту, голубиную почту и собак-поводырей. Высокие, кристально чистые белые воротнички, прямые брюки, женские туфли-лодочки, чернильницы-непроливайки, грифельные карандаши и Праздник Выпускного, любовь к чтению, лён, картофель и рис, мороженое и спаржу. Он развил и укрепил селекцию, астрономию, медицину и искусство. Он построил столицу. Он научил людей играть в футбол и теннис, в «ты мне доверяешь?» и даже в «двадцать одно». Средневековая жизнь оказалась не ахти какой сложной, — только нужно было вовремя подавить в себе брезгливость — а вносить в неё новаторства оказалось весьма увлекательным. Дворянские семьи мечтали выдать за него замуж своих дочерей, феодалы-соседи клялись в вечной дружбе, придворные франты копировали его грусть, сделавшуюся новым веянием моды, простоту в одежде, мягкий, тихо рокочущий голос, смелость не скрывать под париком свои седеющие, коротко подстриженные светлые волосы и привычку бриться. Людям он нравился. Потихоньку они готовили для него памятники и страницы в будущих книгах истории.

На самом деле Акселя Первого звали, конечно, иначе. Но этот мир запомнил его лишь под таким именем, тогда как в другом, родном, его начали потихоньку забывать.

Много времени прошло. Сочли погибшим.

Поэтому он вполне имел право на то, чтобы грустить. Он-то не забыл ничего и был жив.


Она никогда не спрашивала, откуда он взялся — просто однажды обнаружила сидящим на пороге. Была поздняя зима, он казался замёрзшим, и она пригласила его внутрь, чтобы накормить чашкой горячего супа.

— Раз пришёл, то живи. Только помогай по дому.

И он поселился на чердаке и помогал — мыл посуду и пол, ремонтировал и паял, таскал тяжёлые сумки, белил, штукатурил и красил. У него были золотые руки. Они могли починить всё, что угодно, начиная от потёкшего крана на кухне и заканчивая мотором её старой «Каденции», которой шли уже восемнадцатый год и совершенно немыслимая сумма пробега. Соседям он тоже чинил: тостеры, часы, велосипеды, плиты и холодильники, ёлочные гирлянды и детские радиоуправляемые игрушки. Денег он не брал категорически, но соседи наловчились прятать их ему в карман, когда благодарно обнимали и похлопывали по спине.

Всё, найденное в карманах, он отдавал ей.

— Это твоё, чудак. Ты сам заработал! — она хохотала и пыталась вернуть.

Он прятал руки.

— Так дело не пойдёт. Завтра поедем по магазинам и что-нибудь тебе выберем. Что ты хочешь? Одежду, книги, стереосистему, свой автомобиль?

Он говорил, что, если что-то на эти деньги и купит, то лишь для дома — продукты и необходимое в хозяйстве. В конце концов согласился на старый добрый пленочный фотоаппарат. И первым же снимком запечатлел её, весёлую и черноволосую. А потом попросил развести в миске шампунь и пристрастился фотографировать мыльные пузыри со всем, что в них отражалось. Там был целый мир, не больше и не меньше, и она проявляла пленки, а наиболее удачные кадры распечатывала и вешала на стену.

Когда шёл дождь, он выбегал на улицу и ловил языком падающие капли. Пускал по лужам пустые спичечные коробки, а сами спички пересчитывал и копил.

— Зачем тебе? Собираешься устроить поджог?

Она шутила, но он принимал слова за подозрения и горячо открещивался. Когда спичек набралось достаточно, он выпросил у неё клей, лак, старые газеты на стол, чтобы не капало, маленькую лампу и немного свободного времени. И стал создавать чудеса.

Первым чудом был клипер «Надежда». Трехмачтовый, с парусами из папиросной бумаги, бежево-блестящий и совсем настоящий, клипер положил начало целому ряду фрегатов, джонок и галер. Они громоздились на полках — маленькие «Принцип» и «Гордость», большие «Вера», «Верность», «Победа» и «Честь» и совсем огромная «Благодарность».

— Ну ничего себе. Если её спустить на воду, то она и меня выдержит, наверное…

— Может, он, конечно, и беглый каторжник с болот, — сказала ей как-то соседка. — Но ты носом-то не крути, ежели что. Такой подарок судьба тебе, сироте, подбросила. Хватайся, девка!

Склеив очередной кораблик, который был назван «Любовью» и торжественно отдан ей в руки, он встал перед ней на одно колено и спросил, выйдет ли она за него замуж. Она согласилась. Не потому, что соседка имела над ней какой-то там непререкаемый авторитет — так повелось, что у сирот их, авторитетов, почти не бывает. Зато есть сердце, готовое стать для корабликов, пусть и из спичек склеенных, дружелюбной и приветливой гаванью, и есть дом, в котором двоим лучше, чем одному, а троим или четверым совсем замечательно, если последние — дети, и есть давняя мечта, приснившийся образ, который тут, в реальности, ждал её на крыльце под февральским снегопадом — ждал-ждал и дождался, да ещё с такими добрыми глазами.

— Само собой. Зря я тебя, что ли, столько терпела…

От счастья она разревелась, и он кинулся её утешать.


— … а этот будет тебе теперь братом, — Ма подтолкнула к ней мальчишку с весёлыми льдинками глаз. — Знакомьтесь. Рик, это Огонёк, твоя новая сестрёнка. Огонёк, это Рик. Дружите, дети.

— Рик? Ульрик Храбрый! Был когда-то такой правитель… Можете звать меня так же, юная леди.

— Воображала, — дёрнула его за ухо Ма. — Довыпендриваешься — огребёшь!

Ульрик Храбрый мгновенно и навсегда стал для Огонька Воображалой, как бы он потом не возмущался и не вопил.

— Да я… да ты… беспредел!

Для беспредела, невнятно посмеивались девочки и Ма, вы все ещё слишком юны.

Такой же непонятный для их детских умов «беспредел» происходил за розовыми занавесками дома Свиданий. Девочки приводили туда мужчин — молодых и старых, толстых и худых, горожан и иностранцев, торговцев и чиновников. Хлопали пробки, звенели бокалы, велись неспешные разговоры и звучал приглушённый смех, а потом было ещё что-то, нечёткое и загадочное. Названые брат и сестра подкрадывались послушать.

— Вот я вас, сопляки! — гоняла их Ма. — Идите-ка на улицу. Кыш!

Цветастое шелковое кимоно с трудом сходилось на её необъятной груди. Да и на всех остальных частях тела тоже — Ма была огромной, как кит, но куда более расторопной и ловкой. Свои пышно взбитые синие волосы она носила с гордостью, как когда-то знатные дамы носили многоступенчатые прически, вела бухгалтерию, отвечала на телефонные звонки, поила чаем приходящего для медосмотров доктора и умела улыбаться одинаково радушно и доброжелательно — что посетителям, что уборщицам, что офицеру полиции, наведывающемуся за ежемесячной мздой.

Офицер очень любил шоколадные конфеты с начинкой-помадкой, трюфели и ореховую нугу.

— Ещё по одной? — предлагала Ма так, будто угощала коньяком.

— Лучше по две. Или по четыре, — предлагал тот в свою очередь и втихаря скармливал конфетки Воображале и Огоньку.

— Славные ребятишки. Только не в то время живут, и не в том месте.

— Где довелось, там и живут, — мягко отвечала Ма. — Судьба, фатум. Могли бы вообще умереть на улице.

Офицер не спорил. Город после гражданской был той ещё клоакой.

Клоака бурлила и трепетала, а они бежали сквозь неё, и серая слизь не приставала к бокам, потому что были они хоть и детьми, но очень шустрыми и быстроногими. У них имелись свои тайные ходы в лабиринтах трущобного гетто, свои незапертые винтовые лестницы, свободные подоконники, картонные шалаши под гремящими эстакадами, качели из автомобильных покрышек, дыры в прутьях ограды, окружающей зоопарк, добрый приятель-кондитер, держащий лавку сладостей, и неукротимое желание жить. И жилось им совсем неплохо. Да ещё и возраст был такой — ещё ребяческий, но уже с соображениями, и пока не подростковый, когда на смену желаниям виснуть вниз головой на старом дубе и стрелять из рогатки приходит совсем иное.

Все уличные знали: эти двое — из дома Ма. Трогать их нельзя. А вот дружить — милое дело. И они дружили: девицы с пёстрыми лицами заплетали ржавые волосы Огонька в хитроумные косы, молодые люди в чёрной коже учили Воображалу замысловатым ругательствам и плевкам на дальние расстояния, отёчные тетки, торгующие цветами и пирожками в гораздо меньшей степени, чем спрятанными под прилавком курительными смесями и странным порошком, звали их «сынком» и «дочкой». На развалинах мёртвой Империи прорастали новые государства, а их, городское-трущобное, было, пожалуй, самым семейным. Пусть его и чистили периодически, пытаясь навести порядок.

— Порядок, порядок, — ворчала Ма. — Почему нельзя дать мирным людям жить, как им хочется?

«Мирные люди» огрызались на полицейские водомёты и уползали глубже в тёмные, пропахшие сыростью норы. Они наотрез отказывались цивилизовываться. Район гетто уплотнялся и не исчезал. Огонёк с Воображалой считали звёзды на крыше.

— Почему они не оставят нас в покое?

— Потому что мы — сила, — твердо отвечал мальчик. — И они нас боятся.

Он был прав, как никто другой, но только в отношении их обоих.

Все остальные были простым смертным сбродом.


Его пешки были дики, грязны и необразованны. При этом он не мог назвать их глупыми — но ум их тоже был каким-то диким, почти звериным, в принятии решений руководствующимся чувством неприязни, голода, приземлённых бытовых выгод или страха. В отличие от противников, которые смотрелись на их фоне интеллигентами чистейшей воды: уже одно то, что они мыли перед едой руки и общались без матюгов, заставляло подозревать издевательство.

Тот, кто их всех создал, обладал, должно быть, премерзким чувством юмора.

Игрек утешал:

— Так даже интереснее, что всё наоборот.

Наоборот? А может, как раз правильно? С чего они вообще когда-то взяли, что цвет предполагает характер?

У них были только пешки и ни одного офицера, не говоря уже о ком-то покрупней, и прекрасное поле боя, вечно в дыму и огне, хотя специально никто ничего не поджигал, вечно в грохоте мин и снарядов, дробящих дома и улицы, хотя никто их не запускал, в мертвенной белизне — разлитый молочный кисель — осветительных ракет ночью (абсолютно так же взлетали сами по себе) и занудливом гуле авиации днем. Самолеты? Какие самолеты? Ни одного они не видели, ни вдали, ни вблизи, ни обломками. У их пешек была красная кровь, которая красиво пятнала брусчатку, и трогательные мечты и желания — банальные вариации одного и того же: дом, путешествия, супруг или супруга, дети, деньги, кошки, автомобили и яхты, мемуары, творческое признание, мирная жизнь. А ещё — воспоминания. Каждое — уникальное, чтобы при вечерних разговорах у костра ничто ни у кого не вызвало подозрений. Мелкие биологические изъяны и особенности — шрамы, рубцы от ожогов, заикание, дальтонизм, витилиго — и индивидуальные, иногда очень забавные черты: просыпающийся от выпивки талант балетного танцора, смех, напоминающий гусиное «га-га-га», тяга к связыванию шнурками ботинок спящего товарища, вегетарианство.

Что ещё?

Их пешки разбивали свой лагерь среди руин и щебня, под звёздами, яркими, как стержни неоновых трубок, и масляно-сырной головкой луны, вокруг которой — и не оставили же в покое несчастную — клубился чёрный рой далёких космомодулей, занятых не то исследованием, не то добычей какой-то лунной дряни. Играли на губных гармошках, скрипках и аккордеонах, а однажды в развалинах кто-то нашёл пианино, сохранившееся удивительным образом, и на один, два, три вечера развалины превратились в филармонию, пока шальная бомба не сунула туда свой любопытный нос. Пели, и трезвые, и пьяные, и пили всё, что булькало и горело, хотя приверженцы здорового образа жизни тоже имелись и предпочитали просто кипячёную воду. Признавались друг другу в любви. Даже умудрялись жениться. Это небольшое последнее дополнение, включённое, как следовало из инструкции, забавы ради, и умиляло, и раздражало, и порой даже пугало. А лучше всего они сражались — совсем как люди, с верой и проклятиями, идеологическими выкриками и рваными тряпками флагов, край которых полагалось целовать, преклонив колени. Вот только после смерти у них не были ни рая, ни Вальгаллы — одна глухая темнота, ложащаяся на любой экран, когда нажата кнопки «выкл».

Среди себе подобных у пешек не было предусмотрено ни королей, ни королев. Только ведущие их в бой полководцы — те, в кого верили и кого проклинали, на самом деле просто двое игроков, скрашивающих досуг по вечерам. Оттого, когда внезапно появилась непредусмотренная сила, — и с той, и с другой стороны — появился и повод схватиться за голову. Потому что игра вдруг пошла по совсем другим правилам, а играющие, в конце концов, когда-то выложили за неё немаленькую сумму, чтобы позволять теперь чужое вторжение.


Автомобиль падал беззвучно, и это его падение — стремительно катящийся сгусток света, металла и людей, более не повинующийся механизм, в котором что-то отказало или умерло, и потом уже не катящийся, летящий, как запущенный снаряд, казалось странным из-за своей лишённой звуков тишины-торжественности. Он должен был загрохотать, как старая жестянка, потому как и состоял весь из гремучего железа, винтиков и гаек, болтов, хрупких подкрылок, тонкой стали бампера, спаек на брюхе, ломкого стекла, но летел тихо до самого столкновения с дном северного ущелья. Женщина внутри автомобиля вцепилась в руль. Алые губы побелели и стянулись в ниточку — не страх, жестокое разочарование: «Разве так должно быть?» Две её дочери прижались друг к другу и замерли. Хорошо быть ребёнком: несёшься навстречу смерти, а глаза закрыты великой милостью наивной веры в то, что если не видишь ужасного, то оно и не существует, и умирать совсем не больно, и в руке другая рука, и один там, после удара и взрыва, не останешься точно — только вместе.

На носу у женщины — веснушки, похожие на россыпь крошек от печенья. Ей нет и тридцати. Она молода и очень красива, а ещё думает сейчас почему-то о том, что забыла взять зонт, когда они с дочерьми в спешке покидали дом — идёт дождь.

Косой, слабый и траурный. Опущенный занавес их жизней.

Одна из девочек вдруг открывает глаза и громко произносит: «Нет!»

Это единственное, что она успевает сказать до того, как округлый автомобильный нос врезается в землю. А её сестра всё так же не смотрит. Поступает куда как более мудро. Потому и не видно, что они-то, конечно, близнецы, но различаются цветом радужек, что зелёная желтизна под сейчас закрытыми веками — само спокойствие, а пробудившаяся жемчужная серость взывает искряще и яростно: «Я не умру!»

Грохот, вспышка, взрыв, пламя. Наутро тел не найдут. На асфальте останется смерть, едко пахнущая бензиновой лужей, — но тёплый дождь скоро подчистит и её.


Часть первая. Неслучившаяся сенсация журналиста Рёмина

База данных сотрудников Организации

Код доступа: зелёный.

Подтвердить.

Раздел: «Локальные»

Подраздел: «Основа»

Ввод.

Имя: *шифр*

Фамилия: *шифр*

Пол: мужской

Семейное положение: не женат

Дети: отсутствуют

Возраст (формальный): 57

Возраст (биологический): 57

Звено: серое

Ранг: персонал

Статус: локальный

Должность: уборщик

Имя: *шифр*

Фамилия: *шифр*

Пол: мужской

Семейное положение: вдовец

Дети: отсутствуют

Возраст (формальный): 62

Возраст (биологический): 62

Звено: серое

Ранг: персонал

Статус: локальный

Должность: повар

Имя: *шифр*

Фамилия: *шифр*

Пол: женский

Семейное положение: не замужем

Дети: отсутствуют

Возраст (формальный): 29

Возраст (биологический): 29

Звено: синее

Ранг: служащие

Статус: локальный

Должность: секретарь

Имя: *шифр*

Фамилия: *шифр*

Пол: женский

Семейное положение: замужем

Дети: 2

Возраст (формальный): 34

Возраст (биологический): 34

Звено: синее

Ранг: медики

Статус: локальный

Должность: терапевт


1. Маркиза Дрю

Он следил за ней, но она поняла это не сразу. Он, тот побитый осенней мокрядью печальный человек в тёплом не по сезону шерстяном чёрном пальто, который сидел за столиком в кафе Джереми — сидел прямо за её спиной, цедил что-то из маленькой чашечки и, как оказалось, подслушивал. А чуть позже, на холодных промозглых улицах, среди смазанного дробной моросью мельтешения плеч, спин и шапок, среди ворчащей реки разговоров, кашля, автомобильного рокота и шелестящих по мокрому асфальту шагов, шёл следом, как полицейская ищейка, хотя на самом деле не имел никакого отношения к полиции, а просто был очень потерянным, неприкаянным и несчастным.

Несчастным. Это она тоже поняла не сразу, но позже, в лесу, когда они разговаривали по пути к Горе. Что-то было такое в его смехе, улыбке — что-то такое, как умение дрессированного медведя крутить педали детского велосипеда или разодетой, словно принцесса, крошечной пушистой собачки — ходить на задних лапах и танцевать. Приобретённое умение, заученное, а вовсе не свободное и лёгкое, не предполагающееся природой, даже ей противное. Наверное, тогда и возникла эта первая мысль: помочь. Как?

«Это всё реальное? Или сказка? — изумлялся он. — Или, может, я сплю?»

«И то, и другое, и третье. Как вам такой вариант?»

«Нравится».

Перед дверью он прятался неуклюже — чуть не своротил хлипкую гору из досок, уложенных сбоку от мусорного контейнера. Со смачным «чавк» поскользнулся на банановой кожуре, даже, кажется, ругнулся вполголоса, не удержавшись, — а, может, втайне желая, чтобы его заметили, спросили, что он тут делает, накричали в испуге и ярости, ударили или приложили электрошоком. Чтобы уберегли, спасли от того, к чему всё шло — но этого не случилось. Напротив, она открыла дверь так, чтобы он видел: на гладком и удобном пространстве стены, широкую, приглашающую. И только один раз оглянулась. Но не его, скрывающегося, проверила — а прочих любопытных, которые могли бы смотреть из окон.

И уж куда как проще было догадаться, что после подобных демонстраций он шагнёт, не мешакая, за ней, но она не сделала попытки воспрепятствовать. Лишь постаралась оставлять потом, на болоте и мхе, почётче и поярче следы. Соблюдая неписаный кодекс всех, кто ходит через двери, подчиняясь силе, которой не было названия, дальше она безмолвно перепоручила человека в чёрном пальто его собственной судьбе — року всех попавших, определявшему с первых же мгновений, выберется ли подопечный живым или погибнет. Если выживет, они обязательно встретятся. И тогда, дверь возьми, она спросит его, почему он, незнакомец, кого-то так сильно ей напоминает.

Но не спросила, забыла, и это тоже был рок — рок всех Идущих, очень по-свойски распоряжающийся человеческой памятью. Впрочем, одно главное сейчас сохранилось — чужая грустная улыбка, как запечатлённый фотокадр. Грустная улыбка и желание, с ней связанное — помощь, и ожидание переливчатой трели звонка, нерешительного робкого стука или просто шороха мнущихся на коврике ног, и ещё одна дверь, которую она отопрёт, широко распахнув, несмотря на то, что это будет почти преступлением.

I

Красить нос мраморной статуе он закончил как раз тогда, когда услышал шаги за спиной. Шаги запнулись, стали изумлёнными, что оправдывалось увиденным зрелищем, а потом изумление зазвучало, как сдержанное бешенство, и стало ясно, кто это там идёт, но было уже слишком поздно притворяться декоративным элементом меблировки. Курт уставился на покрашенный нос и вздохнул, привычно коря себя за беспечность. Непростительная ошибка, которая за одной из дверей вполне может стоить здоровья и жизни, — так не расслышать чужое присутствие в гулком пустом вестибюле. Впрочем, чутьё — в безопасности расслабленного дома — всегда подводило не только его.

— Пикассо ты недоделанный, — вкрадчиво произнёс Прайм. — Доморощенный маляр. Я видел всякие проявления идиотизма, но это…

Курт с улыбкой помахал ему выпачканной в краске кисточкой. Статуя тоже улыбалась — широко, по-клоунски, с аляповатым румянцем на белых щеках.

— На кой чёрт? — спросил Прайм.

При нижестоящих он никогда не ругался на двери. Возможно, это было одним из тех редких суеверий, которых несуеверный Прайм всё же придерживался, а, возможно, просто воспитанностью. Курт так и не понял за всё это время, почему свойственное Идущим уважение к своей природе проявляется так причудливо — в ругани. Или отсутствии её.

— А я мог бы спросить, почему вы, господин заместитель, бродите тут по ночам воскресенья. Но не спрашиваю. Уважаю, как видите, право на личную жизнь и досуг…

— Кому ночь, кому утро. Вымыл, слез, убрался с глаз моих. Живо.

— Точно, вы же ранняя пташка. И трудоголик. А ещё любите кофе, а ведь это очень вредно — кофеин. Давайте с одного раза угадаю, отчего у вас бессонница, а?

Ричард Прайм не ответил, только бережно отложил папки, которые держал в руках, на постамент. Курт обнял статую за шею и повис, когда стремянку метко и безжалостно выдернули у него из-под ног. С привычной обидой тут же прикинул, сколько на этот раз продержится его высокохудожественная мазня. Скорее всего, не более получаса.

— Нарушение прав о свободе творчества, — жалобно заметил он, но шепотом, чтобы не огрести ещё больше.

За ноги его потянули с такой неумолимой жестокостью, что стало ясно: Гроза и Ужас не проникся.


Дверь была из тех, которых называют «снулые». Неактивная, отключенная, но на кое-что всё ещё годная, потому что, когда Лучик провела рукой по облупившимся лохмотьям синей краски, тихо и бесцветно запульсировала. При желании тут легко закрепился бы новый порог — а вот определить, куда дверь раньше вела, можно было теперь, только обратившись к базе.

— Закрыта прачечная-то, — охотно поделилась старушка в ярко-фиолетовом шарфе и с тачкой на колесиках. — Месяц уже как. Съехали в соседний квартал.

— Спасибо, — поблагодарила Лучик.

Но эманации остались — обманчиво мягкие на кончиках пальцев, влажные, земляные, зелёные. Что-то от дождливых и тёплых лесов, где растительность стремится, закрывая свет, к небу. Где много грязи, лягушек и змей, а ещё лиан и разноцветных попугаев. Что-то очень похожее на место, где она сама, пачкая лицо и волосы об облепленные чёрным корни, которые норовили обвиться вокруг шеи и задушить, лезла в темноту, откуда навстречу ей сверкали два злых апельсиновых глаза и пахло кровью, мокрой шерстью и бешенством. Дверь, скорее всего, была резервной, а потом её убрали за ненадобностью. Но почему прачечная? Что они таскали в лес в бельевых корзинах? Или из леса. Фрукты?

Ещё одну дверь она почувствовала наверху железной противопожарной лестницы — этаже так на шестом или седьмом, снизу точно не определить. Лучик остановилась и задрала голову, рассматривая лестничные пролёты, уходящие вверх по коричневой кирпичной стене. Стена была щедро разукрашена граффити почти до самой крыши. Когда есть лестница, такое несложно сделать. Другое дело, что стена от этого не особо выиграла. Но в ней билась и стучала энергия, словно большое сердце, — эта дверь использовалась, и часто. Она звучала, как локальная, и такой, скорее всего, и была.

Потом был дорожный люк и вход в подвал, и ещё один люк, открытый, в котором копались люди в оранжевых жилетах коммунальной службы. Копались прямо в двери, не видя её и не ощущая, переругивались, тянули какие-то шланги. На Лучик они не обратили никакого внимания, а она задержалась рядом с оградительной лентой и втянула в себя зимний воздух, разбавленный духотой белого пара, который вырывался из-под земли. Лежащая за дверью область — тип «Аид» — заставила её отпрянуть.

И вы возитесь здесь так просто, подумала она, торопливо обходя люк-дверь. Ворчите на нерасторопного коллегу, откачиваете воду, чтобы залатать разошедшийся шов старой трубы, курите, сняв брезентовые рукавицы, а в сумке у вас лежат бутерброды на обед и горячий термос. Вы ничего не знаете о других людях в непохожей на вашу одежде, которые спускаются здесь… или выходят отсюда, и в сумках у них — вовсе не бутерброды. Вам и не надо ничего этого знать — просто почините трубу.

Один из ремонтников — женщина — поднял вслед Лучик глаза. И бездумно стряхнул серый пепел в развёрстое жерло люка.

Предплечье правой руки, в которой Лучик несла пакет с покупками, скоро ненавязчиво заныло. После последнего рейда миновало уже вполне достаточно времени, чтобы растяжение прошло, но то ли апельсинов она набрала слишком много, пожадничала, то ли так ей теперь просто полагалось: невидимая стрелка сместилась за то деление возраста, где старые травмы периодически любят напоминать о себе. И не было ведь резкого скачка, был переход, организованный и плавный — даже не тряхнуло. Как там Капитан говаривает: потихоньку, по щепотке утекает в бесконечность… в никуда. Как монетки оплаты, как разменянная на них крупная купюра бытия. Платёж в рассрочку. Или просто надо было разложить апельсины в два пакета.

На широкой улице впереди заговорил автомобильный шум. И заворочалась толпа — проворная, рассеянная, тёплые и разновозрастные эманации торопливых человеческих существ. Они вообще-то были и в зданиях вокруг, но приглушённые плотностью стен. Толпа всегда звучала ярче. Лучик вдруг издалека выцепила в мельтешении тепла характерную светлую искру. Не прислушивалась, не искала — всё вышло само, как определение того, что начинается дождь, по удару капель о лицо и макушку. Инстинктивно ускорила шаг. Опомнилась, успокоилась и рассмеялась. Это же не джунгли, а город, дом — ни к чему тут спешить к соратнику, чтобы сбиться в группу.

…Тварь прыгнула сбоку из-за серой скалы, подмяла под себя, и Лучик заткнула ей пасть, держа винтовку на вытянутых руках. Заткнула железом, как палкой, и тварь взвизгивала и хрипела, а в глаза капала едкая пенистая слюна, и пахло почему-то палёными проводами и кислотой, как из автомобильного аккумулятора. Капитан, шедший предпоследним и оказавшийся позади твари, пробил бугристую чёрную голову ударом ножа. И оторопело смотрел, пока Лучик не скинула с себя обмякшее тело, не встала и не отряхнулась. Тогда она ещё не поняла, что потянула руку, а только обиделась на командира, который не дал ей вытащить свой нож и самостоятельно защитить свою жизнь, как полагается прошляпившему оборону бойцу, а оставил обязанной. Несерьезной была это тварь, хоть и очень быстрой, и почему-то пристрастной: пропустила троих из четверки и кинулась на замыкающего. Но Капитан сказал «Смотри-ка» и доверительно указал пальцем на нанесённую твари смертельную рану, и Лучик передумала обижаться. Обычно он обращался к Курту или рыжей, как к следующим за ним по старшинству, но Четвёртая сейчас — оружие на изготовку, взгляд цепкий и сосредоточенный — замерла впереди их цепочки, а Курт, как обычно, на правах самозваного старшего братца уже обнимал за плечи и заботливо ощупывал на предмет отгрызенных кусков. Лучик посмотрела и увидела, что под пробитым черепом, поверх розовато-нежной, как зефир на вид, субстанции того, что должно было считаться мозгом, сплошь тянутся вместо сосудов и вен тонкие проводки и поблескивают какие-то кристаллические соединения. Тварь они распотрошили тут же, на тропинке среди спекшихся песков и камней, хоть рыжая и ворчала, что уже темнеет, сложили образцы пронизанных проводами тканей в контейнеры, а Курт хотел забрать ещё все зубы, чтобы сделать брелки, но Капитан ему не разрешил.

Тварь была искусственным и, честно сказать, весьма уродливым созданием: паукообразное тело с головой хищной лошади, воняющее соляной кислотой. Мёртвым в биологическом смысле, но отчего-то вполне шустрым и злобным — во всяком случае, до тех пор, пока Капитан не познакомил её со своим рейдовым ножом. В лаборатории такой находке обрадовались — так, что приняли решение разбить в считающемся до того необитаемом Неназванном-14 лагерь. Исследовательский, как в мире с разумными, не автономку. Понадеялись если не обнаружить ядро, так хотя бы понаблюдать за тем, что здесь бегает. Лучик бы тоже не отказалась принять в этом участие, но не все активные годились в наблюдатели, и она это знала.

Светлая искра растворилась в толпе — удалилась уже где-то на километр. Ровный, спокойный ток зрелого Идущего. Наверное, кто-то ходит по магазинам, выбирая подарки, или, быть может, даже в этом городе живёт, а не просто имеет в нём что-то вроде арендуемого клуба по интересам, где весело проводит время с друзьями. Многие действительные любят жить в мегаполисах. А почему? Надо бы спросить у Четвёртой, она ведь тоже…

Лучик купила в передвижном киоске горячий клюквенный морс. Витрины горели гирляндами, напоминая, что до праздников осталось меньше недели. Хорошо бы только, чтобы к ним успел ещё выпасть снег. Лучик всмотрелась в своё отражение посреди ярких огней и подмигнула ему, смаргивая заодно и поволоку ночных глаз. Хватит развлечений на сегодня, а то не только рука заболит. Выискивать двери, конечно, полезно и весело, но надо знать меру. И поторопиться, наконец, к обеду, а то сожрут же всё, троглодиты…


— Так Прайм поймал? — спросил Капитан, устраиваясь в кресле поудобнее. Вареник вспрыгнул ему на колени и свернулся в обманчиво сонный клубок. Настороженные, острые уши с кисточками на концах вслушивались в потрескивающее на сковороде оливковое масло.

— Ага.

— Уши начистил? — Капитан дёрнул кота за пушистую кисточку. Тот недовольно накрыл голову лапой. Впрочем, тут же высунул, когда знакомый хлопок дверцы холодильника оповестил о том, что человек сейчас будет готовить.

— Не уши. Всего-то заставил в наказание вымыть, что нарисовал. И ещё два сортира…

— Бедняга.

— Кто? Прайм — да, ни двери у человека нет чувства прекрасного, как он вообще живет, не понимаю… Я там такое изобразил! Ярко, модно, концептуально, а он… ретроград замшелый…

— Белая морда и красная пасть до висков — знаю я, как ты калечишь ни в чём не повинные статуи…

— Нет, и ты туда же. Ты кому друг — ему или мне?

— Работай, кухарка. Работай и помалкивай. Столовая, как знаешь, в воскресенье закрыта, а есть хочется вне зависимости от того, воскресенье там или четверг… Хотя, конечно, можно было просто сходить к Джерри…

— К Джерри. А я, значит, ни на что не гожусь. Хам!

Полосатый кот принюхался и фыркнул: глупый человек резал на разделочной доске несъедобные невкусные овощи. Круглые и зеленоватые под шуршащей шелухой, пахнущие едко и резко, маленькие, продолговатые, мягкие и красные, а ещё оранжевые и твердые, похожие на палки. Потом всё это зашипело на сковороде, бурча и покрываясь золотистой корочкой. Люди — странные создания, которые жрут всякую гадость. Но иногда и правильно питаются — мясом.

— Мы его раскормили, — сказал Капитан. — И так был немаленький, а ведь поди ж ты… Такое чувство, что меня придавила пятнадцатикилограммовая гиря.

— Так скинь.

— Боюсь, пробьёт пол.

Со стороны подоконника раздался короткий смешок и повеяло сигаретным дымом. Курт плеснул в овощи соевый соус, накрыл сковороду крышкой и снова отошёл к холодильнику, чтобы достать вырезку. «Сиди, сиди», — сказал Капитан коту, предупреждающе удерживая его на коленях. Тот неохотно послушался.


Она нашла эту бело-голубую треугольную пачку рядом с широко раскрывшим глаза человеком, который лежал на спине в снегу. Снег замёл его, но было видно, что человек одет в сетчатую футболку с косым воротом и шорты. В роковой для Неназванного-38 день он, очевидно, гулял по побережью. Четвёртая села на корточки и попыталась закрыть человеку глаза, потом, поняв, что это уже невозможно, просто слепила из снега два плоских блинчика и положила их на заиндевевшие ресницы. За многими дверями подобный этому ритуал всегда предшествовал погребению — использовались ли там монетки или камешки. Если это была одна и та же корневая ветвь, конечно. Про этот Неназванный у Четвёртой не было никакой информации. Но она всё равно постаралась следовать тому, что знала про похороны: надев перчатки на озябшие руки, Четвёртая засыпала человека снегом, сделав что-то вроде кургана. Не стала, как поступили бы исследователи на её месте, прежде срезать лоскут одежды, шарить по карманам, брать образцы когда-то живых тканей. Не потревожила.

Она и не была здесь исследователем. Она просто снова использовала контрафакт.

Фотография на Горе запомнилась ей — стеклянный лед вздыбленных волн, вмёрзший в воду рыболовецкий траулер. Неназванному-38 суждено было навеки остаться Неназванным, потому что там больше не было ни жителей, ни ядра. Четвёртая пришла посмотреть на корабль, но дверь открылась немного в другом месте, и вместо этого она нашла человека. И его, должно быть, сигареты. Прежде, чем попытаться раскурить одну из найденной полупустой пачки, Четвёртая попросила у человека прощения.

Три первые сигареты сломались в руках, как хрупкий тростник, а со следующей, которую Четвёртая долго оттаивала зажигалкой, внезапно улыбнулась удача. Дым ощутился густым, шоколадным, с горечью. Сигареты, снег, лёд и низкие плотные тучи были безвредными. Давнишняя трагедия ничем больше не угрожала. Пройдя немного вперед вдоль побережья, Четвёртая увидела вдруг следы на плотном насте у линии прибоя бывшего моря — крупные ребристые подошвы стандартных рейдовых ботинок Идущего. Ей не следовало бы встречаться с кем-то из действительных групп, но следы вели туда, где за пирсом, вдающимся в лед, за пляжем с белыми зонтиками, за застекленевшими стволами и листьями мёртвого частокола из эндемичных, похожих на пальмы деревьев виднелись заметённые, круглые, напоминающие купола обсерваторий крыши. Бывшее человеческое поселение. Четвёртой захотелось найти там для Капитана какую-нибудь книгу.

С этим типом в зимней форме действительной группы Четвёртая не была знакома. Судя по всему, он не владел ночными глазами, потому что не понял, что на длинном и широком дворе, мозаика плит которого проглядывала там, где ветер смёл снег, среди скамеек, перекатов бассейнов, цветов, торчащих на клумбах, как жёсткие щетки, и застывших памятниками самим себе лохматых пальм он был не один. Вернее, их было больше, чем двое, потому что к типу, выбравшись из-под полукруглой арки невысокого, в три этажа здания, подошла женщина. Они принялись что-то обсуждать, возбуждённо жестикулируя, а Четвёртая, рассматривая собратьев-Идущих из окон летнего ресторанчика, где за покрытыми скатертью столами, вокруг тарелок, полных застывшей до состояния камня еды, с наброшенными на спинки стульев полотенцами и платками тоже сидели широко раскрывшие глаза безучастные люди, подумала, что это не поселение, а просто бывший курортный отель. Никаких книг ей тут не светило, максимум, брошюрки для туристов — правда, можно было бы заглянуть к кому-нибудь в сумку или в номер. Но это будет мародёрство. Книги полагается брать из библиотеки. Или, на худой конец, магазина. Но что, если в комнате отдыха или холле отеля…

Идущие направились в её сторону. Желтоволосая девушка, сероволосый мужчина. Совсем молодые, по ощущениям — неофиты вчерашние. Нет, она их раньше не встречала, хотя последнее поколение действительных было немногочисленным. Они шагали к ресторану, и Четвёртой пришла в голову безумная мысль: сесть за стол в тени, спиной к Идущим, и притвориться одной из молчаливых холодных фигур. Не все неофиты ещё умеют слушать — возможно, её не заметят, и можно будет рассмотреть их внимательней, а потом продолжить свои книжные поиски. Капитан обрадуется, если она подарит ему ещё незнакомую книгу задверья. Но вместо этого Четвёртая развернулась и тихо вышла из дверей противоположной стороны зала. Она не была суеверна и не боялась мертвецов, но могла попасться, и пришлось бы объяснять, что она тут делает.

Они и правда ещё не очень управлялись со своим новым слухом — прошли по дорожке довольно далеко от пристройки, где в сумраке между сложенными тентами и зонтами терпеливо ждала Четвёртая, только девушка, казалось, на мгновение замедлила шаг, но мужчина тут же поторопил её. В зале ресторана они находились долго, минут пятнадцать. Смотрели? Ужасались? Четвёртая подумала было, не оставила ли она следов на дорожке, хотя старалась ступать только там, где ветер обнажил мозаичные плиты, а потом подумала про гораздо более явственные следы на берегу. Но пара Идущих зашагала по пляжу в противоположном направлении, спустившись к занесённым снегом лежакам гораздо дальше от того места, где поднималась Четвёртая, сама шедшая по следам мужчины. А откуда пришла девушка? Где у них дверь? Почему, наконец, эти юнцы ходят в Неназванном? Демонстрация? А инструктора не видно — ленится…

Волосы девушки были заплетены в длинную золотистую косу. Коса чуть покачивалась в такт упругим шагам. Четвёртая, подкравшись к барьеру из ракушечника, проводила неофитов долгим взглядом. Нет, она их не знала. Но, должно быть, всё-таки когда-то мельком видела.

Она любила белый цвет — декорацию одновременно конца и начала. Так, что живя в довольно сером из-за вечных дождей городе, — в своей статичной норе, как безыскусно и насмешливо все они именовали утилитарный человеческий дом за пределами Организации — тоже выкрасила свою маленькую квартирку в белый. Пол, потолок, обои, мебель. На последнем этаже самого высокого здания города длилась вечная зима. Капитан каждый раз не уставал ехидно замечать, что её дом слишком напоминает операционную. Но ей было среди белого цвета очень уютно и тихо. Однако Неназванный-38 не был уютным: он оказался весь пропитан тоской и ощущением замершего времени. Четвёртая всё-таки обнаружила в холле несколько книг в мягких обложках, твёрдых теперь, как кирпичи, и взяла с собой, даже не вчитываясь в названия. Только отметила, какой многообразный алфавит — разные, должно быть, языки, потому что в любом курортном отеле всегда отдыхает много иностранцев. Если здесь слоняются неофиты, то кто-то из них, может, книги уже приносил. Но Капитан всё равно обрадуется.

И это, здешнее белое, она тоже заметила раньше других, сидя на подоконнике и вдыхая дым Неназванного-38: раньше спешащей с улицы Лучик, раньше двух треплющихся о всякой чуши бездельников, раньше людей, которые, шагая сейчас внизу по проспектам и улицам, ещё не ощутили лёгкое, но полное цикличного смысла прикосновение всё набирающих силу снежных хлопьев, падающих с неба. Они были прекрасно видны в окна семьдесят третьего этажа, где не останавливается лифт, где заперты все пожарные лестницы, где в пустых помещениях собирается пыль, потому что этаж — та же дверь, и для не умеющих ходить закрыт и вечно на ремонте. В родном задверье тоже пошёл снег. И в мире живых он, конечно, смотрелся лучше.


По коридору прогрохотали торопливые и радостные шаги. Стягивая на ходу голубые, с вышитыми снежинками варежки, в пахнущий сейчас, как ресторанный зал, кабинет номер четыреста восемь ввалилась Лучик. Руки шлепнули пакет с покупками на журнальный стол. Кот, завидев хозяйку, приветственно мяукнул.

— Это мне? — восхитился Курт и сунул нос в пакет.

— Наивный, — сказала с подоконника Четвёртая.

— Ладно, согласен на половину. Чёрт, макароны!

Пока он ловил их, убегающих из кастрюли, пока помешивал, снимал, чтобы слить воду, Лучик успела восторженно поделится — снег! Четвёртая кивнула на окно и чуть приподняла штору, чтобы и Капитан увидел.

Снег падал и падал, кружась в потоках воздуха, который чем ближе к земле, тем теплей. Он исчезал далеко внизу, где лежат проспекты и улицы, и мягко царапал стёкла, привлекая внимание офисных трутней, что прекращали терзать телефонные трубки, оставляли сигареты и сплетни и прилипали к окнам — толстые, самоуверенные руководители отделов, и робкие юные стажеры, и броско накрашенные девицы в коротких юбках, и до сей поры скучавшие у кофейного автомата мужчины в галстуках, и педанты, и трудяги, и лентяи, и болтуны. Что-то загадочное и полузабытое, родом из детства и всех когда-то услышанных сказок — снег, мазки заколдованной краски, облекающие серые дома в сливочный крем и глазурь, превращая каждый из них одновременно в торт и дворец. Снег прикасался к асфальту и земле обессиленным и полурастаявшим, но тучи обещали своей тяжестью, что снега будет много, и он уже начинал забивать свежим запахом затхлую вонь закоулков и мешать его с выхлопными газами. Наряженный в ожидании праздников, огромный город наконец-то удостоился самого последнего штриха — самого главного украшения, которое при всех своих умениях человек был ему дать не способен. Самого прекрасного, оттого что здесь оно было рождено доброй к человеку стихией.

К овощам и мясу добавились базилик с сушеным чесноком. Курт повернул ручку маленькой электроплиты, уменьшая накал конфорки, и опустил крышку обратно.

— Ещё минут десять, и можно лопать. Добавлю только макароны. Вы так осаждаете окна, как будто там парад. Снега не видели, дикари…

С подоконника свесилась нога Четвёртой, одетая в ярко-розовый тапок с болтающимся на шнурке пушистым помпоном. Кот, хищно глядя на этот в высшей мере привлекательный в плане охоты манок, настороженно подобрался, мигом забыв про гладящие его руки, спрыгнул с коленей Капитана и начал подкрадываться. Нога с тапком качнулась туда-сюда и замерла.

— Откусит, — громким шепотом предупредила Луч.

— Ничего, — сказал Капитан. — У человека, как правило, две ноги. Природа предусмотрела на подобный случай.

Вареник совершил победный рывок и, довольный, вцепился в сдёрнутую со ступни добычу. Четвёртая и Луч рассмеялись.

— Глупый кот, — сказал Курт. — Мясо же вкуснее. Или уже не хочешь?

Капитан поднялся с кресла, чтобы помочь накрыть на стол.

Курт готовил не хуже Джера, бывшего тогда шеф-поваром в столовой для сотрудников, — это обнаружилось в один из первых же, ещё с инструктором, рейдов за локальную дверь. Курт пошуршал в кустах под соснами, а потом выбрался, весь в осыпавшейся рыжей хвое, и понёс что-то в охапке к костру, у которого Террье ждал проходившую по вехам от открывшейся за десять километров отсюда двери группу Капитана. Инструктор теперь достал из рюкзака три железных банки с рагу и приготовился вскрыть их, чтобы разогреть в котелке над огнём, но Курт крикнул ему, чтобы он подождал, и кивнул на то, что держал в руках. Капитан подумал, что Террье сейчас отругает предприимчивого неофита, но инструктор только проверил биоблоком, безопасна ли принесённая Куртом еда, и, подвинувшись на бревне, где сидел, уступил Курту место у котелка. Может, причина была в том, что дверь была локальная, а, может, и в том, что Террье тоже обращался с правилами несколько вольно, но инструктор даже помог промыть водой из фляг найденные Куртом белые грибы и собрать голубику и бруснику с пучка сорванных веточек. Курт порезал грибы и потушил их с ягодами, добавив в котёл немного воды, а потом вывалил к ним консервированное, мясное с картошкой рагу. Стандартный паёк Идущих обрёл вдруг вкус совсем ресторанного блюда. Впятером они смели его вмиг и опомнились только тогда, когда их ложки застучали по дну пустого уже котелка. Террье похлопал Курта по плечу и сказал, что Капитан должен беречь такого подчинённого. Но Капитан и раньше это знал. А вот новость о кулинарном таланте оказалась внезапной.

Макароны с мясом тоже вышли отличными. Кот, заполучив-таки припасённый для него Куртом сырой кусок вырезки, удалился с ней под ёлку. Дикая память, подумал Капитан — о тех временах, когда жил в лесу и безопаснее всего ощущал себя, скрытый ветвями или корнями. «А некоторые садятся за стол и зарываются в книжки», — припомнил однажды сказанное ему и усмехнулся. Рыжая как раз раздобыла для него где-то четыре новых в коллекцию. Страницы ещё хранили мёрзлое ощущение далекой суровой зимы. Их шорох был неуклюжим, как будто книги очень давно не открывали — как будто бумага, сцепленная воедино в твёрдый блок, очень долго спала. За какой контрафактной дверью эти книги лежали, Капитан не спросил. На рыжую уже было бесполезно ругаться — правонарушитель со стажем, к тому же, Капитан был ей очень благодарен.

Он поправил большой зеркальный шар, висящий на еловой ветке, и посмотрел на своё выгнутое отражение: седоволосое, изукрашенное разноразмерными шрамами и нахмуренное. Потому что этот золотой шар, как ни разглядывал Капитан ель, внезапно оказался единственным — а должно было быть их два. Капитан это прекрасно помнил, потому как сам развешивал, не далее, чем три дня назад достав со шкафа запылившиеся за год ожидания коробки с игрушками и мишурой. У них был целый набор этих шариков — по паре золотого, серебряного, красного, синего, зелёного и тёмно-сиреневого оттенков, практически точно дублирующих, по абсолютно случайному совпадению, цвета-коды Организации. «Патриотичные шарики», окрестил их Курт. Но кто теперь стащил один золотой, а то и разбил, не признался?

— Ну что, девочки и мальчики, не забудьте поставить под ёлку свои башмаки. И надейтесь, что обнаружите там не уголь.

— А вот скажи: зависит ли объём полученного подарка от вместительности обувки, заготовленной для этого самого дела?

— Не в курсе. А что?

Вместо ответа Курт извлек откуда-то из подушечных, набросанных на ковёр недр гигантский кроссовок, больше похожий на таз, и с плохо скрываемой гордостью продемонстрировал.

— Пятьдесят шестой размер, — пояснил он.

— Вижу, что не тридцать пятый. Ты купил его или украл?

— Просто позаимствовал. Верну.

— Ну, гляди мне.

На ёлке мигнули огни включённой Капитаном гирлянды. Под ними среди сдёрнутой с нижних ветвей мишуры возился кот — то ли играя, то ли устраивая очередное гнездо. Лучик сгрузила пустые тарелки в раковину у плиты и вернулась к столу, где Четвёртая налила им всем чай.

— Главное, чтобы не жрал, — сказал Курт. — А то потом опять к ветеринару.

— Он отучился, — возразила Лучик.

— В прошлом году, помнится, доктор уже хихикал, не сдерживаясь, и был готов выписать скидочную карту. Ещё бы — постоянные клиенты… Выписал или нет, не помнишь?

— Выписал. Десятипроцентную. Но я не взяла.

Курт подавился чаем от возмущения.

— Почему? Женщина, я не для того получаю зарплату, чтобы тратить большую её часть на пилюли и докторов, на уколы и докторов, на всякие-разные манипуляции, которые непристойно ржущие доктора совершают с некоторыми полосатыми идиотами, которые жрут всё, что низко висит и блестит, а то, что висит высоко, сдёргивают и тоже жрут…

— Он отучился, — упрямо повторила Луч. — И не обзывай того, кто не может ответить тебе тем же. Это недостойно.

— Ну, знаешь ли…

— Арахис или печенье? — спросил у них Капитан. Пожал плечами и высыпал всё в одну вазочку. За окном падал снег.

— А в лесу сейчас, наверное, красиво, — заметила Четвёртая. — Лучше даже, чем в городе.

Курт кивнул.

— На моей Горе, — ответил он.

Вареник смешно, как умеют только кошки, чихнул под ёлкой.

— Будь здоров, — сказала ему Лучик и хихикнула. — А что за Гора?

— Неужели мы тебе не рассказывали? — Курт удивился.

Младшая покачала головой.

— Это из истории про одного попавшего, — Капитан помешал ложечкой свой чай. — В Неназванный-16. Вернее, то задверье уже под официальным номером. Так вот, Гора… Хотя что это я — Гора ведь Курта. Пусть он тебя и просвещает.

— Лучше рыжая, — ответил Курт. — Она там больше видела. Рыжая, расскажи мелкой…

— А надо? — спросила Четвёртая. — Ничего интересного же. Попавший как попавший. Гора как Гора. Правда, у Курта там была классная одежка… Соответственно занимаемой должности. Он притворялся местным служителем культа. Здорово, да? Какие перспективы…

— Издержки работы исследователей, — скромно сказал Курт.

Лучик восторженно уставилась на него.

— Ну всё, — хохотнул Капитан. — Теперь без рассказа, рыжая, ты отсюда не выйдешь.

Вареник снова вспрыгнул к нему на колени, потоптался с независимым видом и лёг. Из кошачьей пасти свесились длинные разноцветные нити блестящего дождя — будто ещё одни, уныло обвисшие к полу усы. Капитан неверяще моргнул.

— Я же не вешал на елку дождик! Где ты его откопал?

— Нет, ну это… — Курт не закончил фразы.

Четвёртая отставила чашку на журнальный столик, чтобы подняться и найти что-то в своём наброшенном на кресло пальто.

— Луч не взяла, зато я взяла, — она показала карточку, которую достала из кошелька. — Так что, может, на этот раз обойдется.

— Переварится, в смысле? — вздохнул Курт. — Или этот идиот выплюнет, осознав, что совершил большую ошибку? Чушь. Дай-ка карточку, там должен быть телефон, а то я дел куда-то свою записную книжку…

— В смысле, обойдется меньшими затратами. Скидка же.

— Ты меня подвёл, — грустно сказала Луч коту. Тот довольно зажмурился.

II

Ночью прошёл дождь, смыв следы аварии. Следы смыл, а запах оставил — он прокрался в ноздри и с готовностью отрапортовал, что ещё не так давно здесь красовалось немалых размеров пятно… кхм. Да и коммунальщики постарались, но, как видно, недостаточно. Роман потоптался у яркой заградительной ленты. Двое полицейских, заметив перекинутый через плечо бокс для фотоаппарата, поспешили к нему.

— Вы репортёр? Снимать нельзя.

Старший из полицейских, пузатый и низкорослый, напоминающий собой пивную бочку, задрал гневно встопорщенные усы к улыбающемуся лицу Романа.

— Нельзя, вам сказано! Настырные щелкопёры…

«Было бы что снимать, — подумал Роман. — Вы охраняете пустой кусок асфальта и покорёженный столб». Но, вместо того чтобы озвучить свою мысль, лишь успокаивающе поднял руки ладонями вверх.

— И не собирался. Мой журнал не заинтересован столкновением ассенизаторской цистерны с машиной нетрезвого министерского зятя. Лично я — тоже. Я заинтересован в том, чтобы пройти. На работу надо, понимаете…

— Верно, считаешь себя остроумным, парень, — полицейский недружелюбно перешёл на «ты» и значительно, как ему, должно быть, казалось, подтянул пояс своей бело-красной формы. — Надо — так обойди.

— Но здесь короче, — мирно сказал Роман. — По этому переулку, который вы перегородили. И зачем вы его перегородили? Людям же неудобно. И почему его так плохо помыли? Воняет…

— Ты знаешь, что такое следствие, парень?

«Знаю, — так же мирно подумал Роман. — Это когда выясняется, что не министерский родственник был виноват, хотя вел автомобиль, будучи нетрезвым настолько, что я в его состоянии обычно даже не могу просто принять вертикальное положение, а шофер цистерны, у которого — вот повезло — ещё и эмигрантский вид на жительство. Или даже этот покосившийся столб — прыгающие под колеса столбы, знаете ли, вынуждают порой делать маневры. Или даже асфальт — землетрясения, знаете ли, принуждают к тому же, или неблагоприятный для министерского зятя день по гороскопу, или парад планет…»

— Я пошутил. Я заинтересован. Может быть, интервью? — и он извлёк из кармана пальто свой любимый синий блокнот с серебристым тиснением.

— Ну, парень!

Вежливо улыбающийся Роман запротоколировал реплику, пририсовав к ней грозного вида усы. Второй полицейский наблюдал за ходом беседы с деланным равнодушием.

— Нынче утром, за чашкой чая и завтраком, я имел удовольствие прочесть в одной популярной социальной сети слова некоего гражданина, что поделился с другими людьми своими соображениями насчёт этой ночной аварии. Вышеназванный гражданин охарактеризовал событие и конкретно… э-э, пролитие содержимого злополучной цистерны на столкнувшийся с ней автомобиль — а частично «в», потому что разбилось лобовое стекло, как «подобное притягивает подобное». Прокомментируете?

Спасаться пришлось бегством.

Он рассказывал об этом Наташке, пока на полке возле микроволновки бурчал и шипел их почтенного возраста маленький офисный кофейник-старик. Выслушав, Наташка обозвала его дураком.

— Проблем захотел?

— Я бегаю быстро, — возразил ей Роман.

Он хохотал на бегу, прижимая к себе фотоаппаратный бокс, где уютно устроился тёплый пластиковый контейнер с обедом. За Романом, впрочем, никто не гнался — так, погрозили кулаком и отстали, но разбуженное буйное веселье остро желало выхода. Серость осенней столицы, нашедшая отражение в бесчисленных лужах, разлеталась из-под ботинок брызгами. Кто-то глухо («Э-э-э, ты…») обматерил его из подворотни, ругнулась одна из вездесущих, угрюмых, оккупирующих в ранние часы весь доступный общественный транспорт закутанных в платок щетинистых старух с кривобокой тележкой, курящие одну сигарету на троих школьники проводили подозрительным взглядом. На проспекте за спиной низко гудели автомобили. Столица мутная, утренняя, мокрая, ворочающаяся в сырости и смоге, вялая, но не сонная, не спавшая, потому что никогда не спит, в равнодушном покрывале отстранённости, но не потому, что сезон и хандра — всё вроде было как всегда, но отчего-то чуть-чуть по-другому. Живей. День, верно, выдастся хорошим. Роман перепрыгнул через особо широкую лужу и запетлял узкими, позапрошлого века постройки ещё дворами, где на месте припаркованных сейчас широкомордых внедорожников когда-то громоздились дровяные поленницы. Вкрадчиво мигнула аптечная вывеска, прячущаяся в уголке, как вход в подпольное казино. К асфальту льнули рваные листья с отпечатками шин и подошв. В переполненной помойке возились коты. Было в этих замусоренных дворах какое-то упадническое очарование, говаривал Колобок, оправдывая такими словами своё нежелание раскошеливаться на аренду офиса в каком-нибудь месте почище, но меж тем некоторые с ним соглашались. Наташка в том числе — ей было ещё и удобно, она жила в соседнем квартале. Она вообще со многим соглашалась, главным образом потому, что обладала мягкостью и повышенным дружелюбием, но вот сейчас почему-то не одобрила.

— Дурак! Не имеющий, к тому же, никакого представления о тактичности. Много, можно подумать, радости для полицейских позировать всяким острякам, которые потом размещают их фотографии с подписью «фекалохранители».

— Где такое? — Роман тут же заинтересованно вскинулся.

Наташка вздохнула.

— Ну, вот… и вот… — она пощёлкала клавишей.

— Ха… Гениально! Теперь ясно, отчего они не в настроении. Видели, наверное.

— Наверное. А ты — как дикарь.

— Мне пойти и попросить прощения? Главное — за что?

— Сиди уж, штатный писака…

Она окучивала одну пожилую библиотекаршу, носившую на бородавчатом носу толстые очки и утверждавшую о явлении небезызвестного поэта, что еженощно шарился у них в хранилище и протяжно, на всё здание, вздыхал. О звоне призрачных цепей, как в прошлом наташкином случае, имевшем место в каком-то плесневелом винном погребе, и таинственном опорожнении бутылок речи не шло — поэт вел себя пристойно. Поэта, говорила библиотечная дама, сильно расстраивает его последнее переиздание — там, где свежевыпеченные в институтской печи корректоры-троечники наделали ошибок в «жи-ши». Романа, невинно встрявшего с предложением утилизировать предмет печали, Наташка зашикала: книга, как-никак, кощунство. Он сделал вид, что обиделся, и отхлебнул из кружки. Библиотекарша вещала насморочным голосом с монитора, дрожала и шла помехами, на почте сыпали письмами контактёры, шеф за стенкой раскладывал пасьянс и чихал: простудился. Сонные сотрудники, позевывая, ковырялись в носу. На остатках сливаемого в горшок кофе ненормально ярко зеленела арека. Роман подумал об аварии и тут же сочинил историю, которая как раз сгодилась бы в следующий номер: призрачный грузовик, выехавший из утреннего тумана на встречную полосу и ставший причиной автокатастрофы. Руки уже сами набирали заглавие: «Таинственное происшествие в горах». За окном потянулся дым сигареты охранника.

Колобок наконец выкатился из своего кабинета — в сортир, должно быть. Нос у него был красным и распухшим. Прогундосив что-то вроде «дрянь погодка», он протопал в коридор, где принялся громко сморкаться. Наташка поморщилась на трубные звуки. Простуда, похоже, в обмен на красный нос забрала у Колобка добрую половину его всегдашней свирепости: с утра он ещё ни разу ни на кого не нарычал. Возможно, он просто понял, что любое рычание с таком состоянии вышло бы смешным, а не пугающим.

Наташка, закончив с библиотекаршей, довольно потянулась. Раздел «Городские легенды», который она с недавнего времени единолично вела, пополнился на ещё одну историю.

— Не кисло и не сладко, так, посередине, — сказала Наташка. — Но на фоне откровенной кислятины о самодвижущихся мусорных бачках вполне годный материал. А ты там как, писатель? Сочиняешь про рыб?

— Про рыб пока на стадии рисунка. Дальше застряло.

— Покажешь? Может, придумаем вместе. Токсическое загрязнение, к примеру…

— Было уже. Сначала щуки, потом сомы и гигантские скалярии в канализации. Ну, те, которых милый мальчик смыл из аквариума в унитаз. Надо что поновее… или постарее. Благополучно забытое. Чтобы казалось новым. Ну вот, смотри…

Вместо нужной статьи он пока только нарисовал в блокноте рыбу — выныривающую из воды пятнистую форель в разных ракурсах. Форель вышла, Роман знал без ложной скромности, вполне себе неплохая: обросшая водорослями, громадная и зубастая. В одном варианте у неё в желудке находили чьи-то пальцы, в другом — прабабушкин клад.

— Здорово, — оценила Наташка.

— Но что с ней теперь делать, вот вопрос. Снова пускать в озеро, на берегу которого воняет химзавод?

— Или вернуться к благополучно забытому, — сказала Наташка. — Архаичный вид… а?

Роман посмотрел на неё, на блокнот, на ручку, почесал затылок, вдруг улыбнулся и принялся рисовать.

— Кистепёрая форель, — сказал он, возвращая исправленный рисунок. — Поймана в реке такой-то. Чудом сохранившееся древнее звено эволюции. Перебегает на плавниках из речки в речку, если предыдущая слишком загажена купающимися столичными туристами и их привычкой жрать водку прямо в воде. А рыба — не дура, чего ей плавать там, где вместо воды спирт, вдобавок палёный…

— Сделай свою рыбу ещё и бионическим роботом, запущенным в наши реки любознательными пришельцами — и вперед, на четыре страницы. Я прикинусь выловившей эту рыбу местной жительницей, а ты сможешь прикинуться крупным профессором и меня расспросить. Только для большей аутентичности мне, наверное, следует сочно ругаться матом и дымить какой-нибудь самокруткой.

— Ага — запущенными на предмет изучения, то есть, изумления тем, сколько в наших реках всякого мусора плавает, включая тех самых туристов… Не надо дымить и ругаться! Ты слишком милая. Лучше я сам изображу неотёсанного деревенского рыболова. Я умею: «Э-э-э, ты…», перегар и звяканье бутылки в кармане штанов…

— Веселимся, — гнусаво произнес над ухом Колобок. — Гм…

Он придирчиво изучил рисунки своими маленькими заплывшими глазками. От шефа несло эвкалиптовыми каплями и чесноком.

— Кистепёрая форель, — объяснил Роман. — Неизвестный науке сохранившийся с древности вид. Хищник. Жрёт приманку, поплавки, удочки, ступни и пальцы. Внучка приехала к бабушке в деревню. Лето, солнце, пастораль, ласковые воды речки. Кто-то не вернется в целом виде.

— Не зря штаны просиживаешь, — благостно сказал Колобок и отчалил.

Наташка широко улыбнулась, показав большой палец. Роман подмигнул и написал в блокноте «Спасибо».


Извозчика сегодня не наблюдалось. Обычно он парковал свою чёрную громадину под липой и ждал, сидя внутри, когда выйдет Наташка. Потом они укатывали куда-то на обед — куда, Роман не знал. Но он давно мечтал проколоть как-нибудь чёрной громадине шины и нацарапать гвоздём на боках и капоте что-нибудь ругательное — или так хитроумно подпилить ствол старой липы, чтобы она грохнулась аккурат на крышу.

До того, как в машину сядет Наташка, конечно.

Он разогревал в микроволновке плов, купленный по пути на работу в столовой, и смотрел, как с липы опадают листья. Кто-то на время обеда включил телевизор — никаких новостей об аварии там ожидаемо не было. Вместо этого передавали про любительский шахматный турнир. Не то, чтобы Роман особо интересовался подобными вещами, но он подошел к маленькому экрану поближе и изучающе уставился на фигурки на клетчатой доске. Они были выполнены не в виде привычных шахмат, но изображали две крошечные человеческие армии. Миниатюрные лица, одежда и оружие оказались выписаны с удивительной точностью. «Вот же умельцы делали», — подумал Роман, смотря уже рекламу, на которую прервалась передача: та самая мирная деревня с речкой, куда Роман, уже почти закончив статью, поселил своих архаичных рыб, и бегущие по полю, взявшись за руки, дети, мальчик и девочка. За лесом на горизонте виднелись высотные здания города — сплошь зеркальные башни-небоскребы. «Сохранение традиций вместе со стремлением в будущее», — вещал какой-то банк, предлагающий мега-выгодный кредит. Уж лучше бы сделали вместо кредитов рекламу молока или сметаны — на таком-то пасторальном фоне.

— Я в детстве летом тоже отдыхал у бабушки в деревне, — поделился Роман с Наташкой.

Та, доедающая свой фруктовый салат, отреагировала с внезапной грустью.

— А я не знаю, что это такое. У меня не было деревенских родственников. Как здорово, должно быть, купаться в речке днями напролет и собирать с деревьев яблоки. И звёзды там видны во все небо. Правда?

— Правда, — сказал Роман. — И, не к столу будет сказано, со всех сторон душисто пахнет навозом.

Наташка уронила подцепленный ложкой кружок банана и расхохоталась.

— Вот так вот, — довольно ухмыльнулся Роман. — Тебе не к лицу грустить, подружка. Ну, деревня и деревня — парки тоже хороши. Кстати…

Он снова хотел пригласить её, и снова ему этого не дали. Где-то злорадно захихикал извозчик в чёрном авто.

— Рёмин, — вдруг, приоткрыв дверь своего кабинета, пробасил Колобок. — Зайди-ка.

У шефа, конечно, был сволочной характер, но от законного обеда он никого ещё и никогда не отрывал. Более того, он сам ещё ел жутко жирный по виду бульон в керамической чашке, когда Роман зашёл в кабинет и, следуя кивку, от которого обширные щеки шефа качнулись, как желе, сел в кресло для посетителей. Бульон тоже вонял чесноком.

— Статью за сегодня закончу, — на всякий случай сказал Роман.

Шеф отмахнулся и хрюкнул.

— Я не об этом, писатель.

На рабочем столе Колобка, таком же массивном и грубо слепленном, как его хозяин, лежала стопка офисной корреспонденции. Письма вездесущих контактёров — тех из них, кто не особо ладил с нынешним компьютерным веком в силу возраста или эксцентричности — вперемешку со счетами за воду и свет. Насколько Роман помнил, никто из сотрудников, включая самого шефа, ни разу не получал в офис личных писем. Оттого он очень удивился, когда шеф извлёк из неряшливой груды потёртого вида желтоватый конверт и вручил Роману.

— Да, я тоже удивлен, писатель. А ещё больше удивлен той шифровкой, которую вы тут с твоей дамой надумали. Любовные послания, конечно, вещь неотъемлемая в брачных ритуалах хомо сапиенс, но зачем ты дал ей свой рабочий адрес, который она, к тому же, так перековеркала?

— Чего? — Роман тупо смотрел на конверт.

— Чего-чего… Не знаю, как почтальон ещё не отнёс в другое место по ошибке. Разве что твоя дама сердца сама ему это письмишко в руки всунула и объяснила. Дурошлёпы! — шеф сердито завозился, ища салфетки, чтобы промокнуть вечно потеющее лицо. — Романтики недоделанные! Сами такие же кистепёрые, как твоя рыба. Про электронную переписку вы ничего не слышали, да?

И, пока Роман всё так же недоуменно таращился, коротко бросил:

— Чтобы подобного больше не повторялось. В следующий раз я его просто порву. Уяснил, писатель? Свободен.

Испортив всё грозное впечатление, Колобок вдруг сморщился и чихнул. Роман сказал сначала «Ага», потом — «Будьте здоровы», встал и, забыв от ошеломления поблагодарить, вышел из кабинета. Рука, зажавшая письмо, казалась ему чужеродным механизмом, протезом. Какая ещё дама сердца? Какие ещё послания?

Наташка уже пила чай и сплетничала с сотрудницами. Сюжет про шахматы закончился — теперь в чаще леса там шныряли серые дикие кошки. Большая, на весь экран строгая желтоглазая морда смотрела прямо на Романа. А он опять посмотрел на письмо. Ему внезапно захотелось прочитать странное послание там, где никто не увидит.

Роман сделал вид, что ищет на своём столе бумагу для печати. Пожав плечами, он пробормотал: «Закончилась» и направился мимо сгрудившихся у микроволновки и телевизора коллег в коридор. Там он, оглянувшись на охранника у турникета и силуэты курящих на улице людей, — на голове капюшоны, вид нахохлившийся — проскользнул в подсобку и закрыл за собой дверь на щеколду. Зачем щеколда в подсобке, Роман особо никогда не вдумывался, но сейчас возможность запереться от чужих любопытных глаз пришлась как нельзя кстати.

Из-за стены, соседствующей с мужской уборной, донесся шум спущенной по трубам воды. В подсобке, слабо освещённой дохлой пыльной лампочкой, было тепло от боковой батареи и тихо. Роман присел на нераспечатанную ещё коробку с блоками листов А4 и наконец поднёс конверт к глазам, чтобы рассмотреть, кто это прислал ему письмо и что там за, как выразился шеф, «шифровка».

На жёлто-серой, твердой и толстой на ощупь бумаге расплывались буроватые пятна и нечеткие следы грязных, захватавших уголки пальцев. Один из углов конверта был черным, будто обугленным. Интересная текстура, подумал Роман, — прямо под письмо с какой-нибудь войны. Он потёр уголок, предполагающийся обгоревшим, и изумлённо посмотрел на окрасившуюся подушечку пальца. Потом поднёс конверт к лицу и понюхал. Бумага слабо пахла гарью. Но самым странным оказались строки: пришедшее на офисный адрес письмо вовсе не предназначалось Роману. Оно было написано им самим и самим же, судя по всему, отправлено, только на грязной бумаге конверта стоял, алея, как кровавый оттиск, почтовый штамп «Вернуть адресанту».

Письмо было без марок. Зато с очень знакомым почерком, — своим собственным. Роман покрутил письмо так и сяк, в ещё большем недоумении пытаясь понять, что это за ерунду подсунул ему скотина Колобок. Сегодня же не День дурака, в самом деле. Да и подозревать в розыгрышах того, в ком чувства юмора меньше, чем в чайнике, как-то очень нелепо. Но вот же он, свой собственный почерк письма, которое Роман не писал — он вообще не писал бумажных писем уже лет тринадцать, как раз с того возраста, когда был ребенком и скучал зимой по живущей в деревне бабушке. Она, знал Роман, все его письма, состоящие скорее из рисунков, чем из букв, бережно хранила в деревянной шкатулке вместе со своими бусами. Но он никогда не отправлял ни ей, ни кому-либо другому послания в таком странном конверте даже в то время детства.

Да — ни кому-либо другому, особенно с именем Милена. Никаких Милен среди знакомых Романа в жизни не водилось.

Роман снова бегло перечитал адрес пункта, из которого письмо якобы было отправлено: «… восьмой пехотной… им. Дж. Странника… шестнадцатая дивизия… Южный фронт, до востребования». Бедняга почтальон. По-хорошему он должен был плюнуть на этот бред и просто выкинуть письмо в помойку. Но ведь… Роман уставился на серую от пыли лампочку и прищурился, разглядывая нить накала. «Странник» — это же его журнал, восьмой — номер дома, в котором располагается офис, переулок — Пехотный, а прилегающая улица — правильно, улица Шестнадцатой дивизии, что-то такое из революционного прошлого, когда вместо автомашин были кони, а вместо танков — тачанки. Из первой революции, или же из второй, а может, и из третьей — поди разбери, прошлое у страны было бурным. Из эпохи сначала серо-жёлтых, а потом белых и красных полотнищ. И Южный вовсе не фронт, а район столицы. Южное трамвайное кольцо, Южное метро, совсем не южная осенняя слякоть. Фу-ты ну-ты!

А это «воен. кор.» чего стоило — форменное издевательство. Роман фыркнул и с досады пнул валяющуюся на полу пустую пластиковую бутылку. Словно попытка приукрасить действительность. Спрятать нечто стыдное. Ну какой он военный корреспондент? Он…

На адрес незнакомой Милены будто что-то пролили. Что-то бурое и выцветшее, похожее на краску. Или на горячий шоколад. Или на кровь. Роман коснулся и тут же одёрнул указательный палец. Чернильные строки размыло, но ещё можно было различить сплетения некоторых букв и, возможно, слова: «сель», «круг», «он», «ом». И цифры — Роман рассмотрел четверку и двойку. А вот штамп был ярким — пылающе-красный, бескомпромиссный и злой. «Вернуть адресанту». Когда письмо возвращают отправившему его?

Когда принимающей стороны не найти. Когда её, возможно, больше не существует.

Или когда написан неправильный адрес. Когда он вот так чем-то заляпан. Роман снова фыркнул и усмехнулся. Да к черту эти загадки! Он ловко и аккуратно — сказалась память рук, когда-то так же открывавших многочисленные письма от бабушки — надорвал плотный конверт, чтобы достать письмо.

Но в конверте ничего не оказалось.

Роман засунул в него пальцы и пошарил, потом поднёс к лампочке и посмотрел на просвет, всё ещё не веря, что оказался в положении жертвы мошенника. Лихорадочно осмотрел надорванный конверт на предмет предыдущих вскрытий и заклеивания, но ничего такого не обнаружил. Толстая потёртая бумага выдала бы следы клея и посторонних сгибов. Идиотский розыгрыш! Роман разозлился. Он поднялся с коробки и, рывком отодвинув щеколду, вышел в коридор, намереваясь спросить у шефа, кто ещё трогал его письмо и не выцарапал ли тот сам вложенный в конверт лист каким-то хитроумным способом, чтобы посмеяться над подчиненным и его «любовной перепиской». Роман уже думал о письме — «своё».

— Прочитал? — сказал Колобок, направляясь с платком в руке мимо Романа в уборную — сморкаться. — Ромео отмороженный. Что за язык вы сочинили для шифровки? Как третьеклассники, ей-богу.

Придумали язык? Роман остановился, не успев даже раскрыть рта, чтобы задать шефу вопрос о пропавшем из конверта письме. Но там же все слова нормальные… Он скосил глаза на конверт и обмер.

Чернильные строчки собственного почерка слиплись в совершенно нечитаемую кашу. Только имена оставались понятными, хотя и… по-другому написанными. А в остальном язык, как нелепая пародия на свой, родной, привычный, был чужероден, неуклюж и незнаком.

Что это такое — «урлхыг»?!

— Обед, кстати, кончился, Рёмин, — прогнусавил Колобок за спиной.

Роман кивнул в пространство. И пошёл.


— Я видел! — взывал пожилой контактёр.

Как он прорвался мимо охранника, оставалось загадкой. Но стоял теперь на пороге их офисного помещения, мокрый от дождливой мороси, взъерошенный и обалделый, как кот, которому дали куснуть целую куриную тушку, а потом отобрали. Этот контактёр был «приличным» — нормально одет и не вонял. Лучезарно улыбающаяся Наташка устремилась к нему с диктофоном наизготовку. Может, сразу выключит, привычно подумал Роман, — зависит от того, какую ахинею понесёт этот взволнованный почтенный джентльмен.

Охранник возник за спиной контактёра, не меньше обалделый от того, что кто-то чужой проскочил в здание, а он и не заметил. Снова. В правой руке охранника, на сбитых костяшках пальцев которой было наколото «ЗЛОЙ», чернел прямоугольник шокера. Ему ещё ни разу не приходилось пускать шокер в ход. Роман понадеялся, что не придётся и в этот.

— Я видел!

Колобок предусмотрительно закрылся в своём кабинете. Роман мысленно похвалил этого простудного труса и устремился следом за Наташкой, чтобы в случае чего оттолкнуть её в сторону. Вытаращенные водянистые глаза контактёра блуждали по лицам опешивших сотрудников.

— Видели что? — Наташка облизнула губы и нажала на кнопку записи.

Контактёр шумно сглотнул.

— Видел, как в воздухе исчез человек!

Выдав эту громкую тираду, контактёр сразу сдулся и сник. Кто-то принёс ему стул, на который контактёр тяжело опустился и мигом стал обычным стариком вроде тех, которые носят кепи с козырьком, потёртые брюки и вставные блестящие зубы. Старик благодарно отпил воды из стакана, поданного Романом, перевёл дух и добавил:

— Просто растворился. Шаг — и нету.

Наташка поддела ногой кресло на колесиках, выволокла его из-за стола и села напротив контактёра.

— Расскажите, пожалуйста, всё по порядку. Как вас зовут?

Старик представился Иваном Власьевичем и принялся рассказывать. Охранник убрал чёрный шокер, сходил, по-видимому, закрыть входную дверь и вернулся. Сотрудники столпились вокруг плотным полукругом. Шеф тоже высунул из кабинета свой толстый лоснящийся нос. «Пророк и апостолы», — подумал Роман и чуть не рассмеялся. Он сразу забыл про конверт, который походя опустил в карман висящего на вешалке пальто.

Сюжет оказался простым: старик благопорядочно выгуливал пса в рощице чахлых полуоблетевших берёзок, находящейся тут же, в соседнем с офисом «Странника» тихом дворе. Чтобы ни у кого не возникло сомнений в том, что всё действительно было благопорядочно и не нарушало городского закона о выгуле домашних питомцев, Иван Власьевич продемонстрировал лежащий у него в заплечной сумке завернутый в целлофан совок и не использованный ещё по назначению бумажный пакет с улыбающейся собачьей мордой и широкой надписью «ЗА ЧИСТОТУ СТОЛИЦЫ». Но у Дружка, добавил старик, как будто извиняясь, не всегда всё бывает ладно с пищеварением, потому что и он уже далеко не молод и не особо здоров. Вот и сегодня они уже по десятому разу обходили рощицу вокруг, дожидаясь, пока старческий организм пса проснётся и заработает, когда Иван Власьевич заметил того человека.

— Он просто шёл между деревьями по тропинке, где срезают дорогу через двор все прохожие. Просто шагал — совершенно обычный мужчина.

Старик с Дружком как раз отошли в сторону за кустами ивняка — пес обнюхивал трухлявый пень, на котором были метки собратьев, хозяин достал из кармана очки, чтобы надеть их и посмотреть, сколько времени. Мужчина шёл чуть поодаль мимо них. Он шёл и вдруг исчез — прямо перед глазами.

— Это случилось, когда он был на середине тропы. На небольшой луже поперёк неё, когда я подбежал, ещё расходились круги от вступившего в лужу ботинка. В воздухе пахло одеколоном, но человек испарился. И, вот ещё что…

Контактёр понизил голос и чуть наклонился вперёд.

— Земля вся раскисла от слякоти. На тропинке было много следов. Но мы с Дружком, когда были моложе, каждые выходные на даче ходили в лес на охоту. Я ещё умею различать старые и новые следы, приглядываться. Я сразу увидел самый свежий след, ведущий как раз до лужи, — крупные ребристые подошвы. После лужи этих отпечатков не было. На земле вокруг — тоже.

Потом старик достал из сумки такой знакомый Роману по яркой обложке и витому шрифту последний номер их журнала и потряс им в воздухе.

— Я читаю вас уже пять лет. Внучка смеётся — говорит, что я полоумный… А я всегда знал! Скажите, что это было сегодня? Что это такое?!

Наташка остановила запись и потёрла правую щёку. Колобок произнёс что-то вроде «Гм». Контактёр обвёл всех глазами.

— Не верите? Я могу показать вам следы, пока их не затоптали! А фамилию мою напишете?

— А где Дружок? — спросил Роман.

Иван Власьевич открыл было рот и замер.

— Ой, — огорчённо сказала Наташка. — Он что, тоже исчез?

Старик сорвался с места и, толкнув охранника, кинулся к выходу, где принялся тщетно крутить ручку запертой двери.

— Да нет, — ответил за контактёра Роман. — Дружка просто забыли. Там же, в рощице. От нахлынувших эмоций.

Охранник поспешил помочь старику открыть дверь, и Иван Власьевич тяжело зашлёпал по опавшим листьям. Журнал он по-прежнему сжимал в руке. Сотрудники смотрели ему вслед из окошка.

— Думаю, Дружку вполне хватило времени, чтобы… гм, — сказал Роман. — Пригодится пакетик. А этот ещё вернётся.

Колобок, отставив приличия в сторону из-за форс-мажорного происшествия, громко высморкался в платок.

— Я надеюсь, что он вернётся, Рёмин! Потому что никто из вас, дармоеды, не догадался взять у него номер телефона.

— Он ведь живёт в соседнем дворе, — сказала Наташка. — Найдём, если что. Итак… человек шёл и исчез. В который раз. Ваши предложения, коллеги?

Все завозились и разом заговорили.

Роман насчитал пять привычных идей о дырах в пространстве, две — о похищении чем-то чужеродным и опасным, и ещё две — о призраках. Следы и лужу в последнем случае предлагалось проигнорировать. Но это была неплохая, ничуть не кислая история, несмотря на частый сюжет — последняя статья о таинственном исчезновении была в позапрошлом выпуске, однако такие истории, вне зависимости от их количества и повторяемости, были универсальной приправой и всегда принимались благосклонно. Наташке повезло — ещё ей в «Городские легенды». Вот старику померещилось сослепу. Оставшийся запах, следы — как же, знаем, проходили… Стандартный набор свидетельств. Роман потоптался у темнеющего окна, высматривая контактёра и собаку. Но вместо этого вдруг увидел другое — своего давнего незнакомого недруга.

Чёрный автомобиль мелькнул за окном широкой блестящей крышей и аккуратно припарковался под липой. Мерзкий, отвратительный пижон. Тебе бы так исчезнуть…

— Весёлый выдался денек. И быстрый. Смотри-ка — уже почти пять вечера, — сказала Наташка. Она тоже заметила автомобиль и сразу как-то по-особенному заулыбалась.

III

Своих снов он не запоминал.

Никогда, ни разу.

Выходил из них, как из реки, и отряхивался — с первой же нотой будильника, без будильника, по привычке, но всегда в шесть утра ровно. Это воскресенье не было исключением — он открыл глаза и тут же поймал взглядом острую, чуть подсвеченную люминесцентным короткую стрелку часов, указывающую на изогнутый хвостик шестёрки, глубоко втянул в себя тёплый тёмный устоявшийся воздух комнаты и сразу ощутил в ней постороннее: прохладу. Наводящая на мысли о влаге, но сухая и колкая, она шла с улицы и ясно говорила об одном — ночью выпал снег.

Ян потёр ладонью щёку и повернул голову к затемнённому шторой окну. Вечно горящий за ним рыжий фонарь над подъездом пересекался теперь неспешно текущей штриховкой — смутными тенями снега, похожими на падающие из выпотрошенной подушки крупные и лохматые перья. Рука потянулась к мельтешащим теням — в не ушедшей ещё скованности полудремы её обладателю показалось, что до снега можно дотронуться, не вставая, — и случайно задела стоящую на тумбочке фотографию. Этого хватило, чтобы ощутить реальность полностью и проснуться. Этого хватало всегда.

«Доброе утро», — подумал Ян и погладил стекло на том месте, где под ним должны были прятаться лица. Некоторое время понаблюдал за таинственным, тихим, почти бесплотным порханием по ту сторону задёрнутых штор, послушал воздух, который дрожал от идущей с улицы свежести, поскрипывание обоев, мерно капающий на кухне кран. Домашние, мирные звуки, только теперь ставшие глуше из-за снега. Зима наконец наступила — сжиратель голосов, безмолвие, но не по календарю, а тогда, когда высыпалась с неба на землю.

Колено, такое чувствительное к смене погоды, сегодня отчего-то помалкивало. Поэтому Ян рискнул: выпростал ногу из-под одеяла и пошарил на холодном полу, разыскивая тапки, и, может быть, вылезшее наконец чудовище — не с нулевого этажа, но безобидное, из детства, которое подкармливал когда-то речными ракушками и разведённой в молоке гуашью. Потом поднялся и подошёл к окну, волоча за собой одеяло, как шлейф. Штора тяжело качнулась под рукой Яна, и он вдруг вспомнил, что не смотрел в окно месяца три. На кончиках пальцев осталось мягкое и невесомое крошево — пыль.

Город с ничего не значащим названием чернел сквозь снег — много-много типовых многоэтажек, унылых, безликих, как необтёсанные, брошенные тотемные столбы, слепых и грязных. Двор весь покрылся белым, словно поседел. На крышах и капотах автомобилей осели небольшие холмики. Железную горку кто-то снова успел развалить, паскуда, и растоптать весь штакетник у клумбы, а потом в глаза бросилось то, что приподъездная урна валяется на боку, вывалив свое содержимое, а на скамейке заледенела в пролитом пиве бутылка. Вид привычной заоконной мерзости принёс спокойствие: мир за шторами был стабилен.

Что заставило его когда-то выбрать местом для жизни — местом, куда через дверь приходишь поспать, где ни разу не видел соседей и откуда даже не выходишь на улицу — этот унылый замусоренный сгусток каменных сот, заброшенный волей строителей прошлого века в край лихорадки, болот, разбитых дорог, комаров и повального алкоголизма, Ян не знал — подозревал только смутно, что так говорит память детства. И врождённая неприхотливость, даже равнодушие — ведь впервые за три месяца он сегодня выглянул в окно. Привлекли эти танцующие тени, а то бы так и забыл, какое в этом, настоящем для него задверье, нынче время года. Впрочем, широта с главным зданием всё равно почти одинаковая — только вот ни там, ни здесь снег пока ещё не шёл. Какая-то слишком тёплая, поздняя выдалась эта зима — затаившаяся, загостившаяся осень, пригревшаяся у батарей, спящая на дне широких луж, в кучах бурых листьев, в голой гуще кустарника… Но теперь, наконец, всё в порядке, кажется?

Потягиваясь, он отошёл от окна и заправил кровать, делая это, как всегда, с офицерской педантичностью: ни вмятин, ни складок, ни топорщащегося покрывала. Этажи над ним ещё крепко спали — оправляя плотную ткань, Ян, привычно обострив слух, ощущал спокойный звук дыхания множества людей, поскрипывание, когда кто-то переворачивался с боку на бок, более неровный и тонкий сон домашних питомцев. Фазы сна ранним утром, медленные и глубокие, не несли видений и кошмаров, поэтому именно в эти часы дом был мирным, как никогда. Ещё один повод встать пораньше — послушать многозвучие тишины. Если бы среди Идущих вдруг обнаружился композитор, он бы непременно переложил её однажды на музыку.

В ванной комнате Ян, как ему иногда случалось, застыл минут на пять перед зеркалом, вдумчиво рассматривая светлый шрам на носу. Экая невидаль — шрамы, Капитан вон ими разукрашен, словно жертва пыток, и не жалуется, да и собственные руки, точнее, пальцы… а тут на лице всего один, ровный, совсем ювелирный — и такое болезненное, возникающее всякий раз при взгляде на него чувство неприятия. Пора бы уже забыть тот день, когда он был получен, но попробуй-ка, если каждое утро видишь напоминание. Ян поморщился, отражение его спародировало, бритва вкрадчиво прихватила кожу на подбородке. В батарее булькнула вода.

На кухне он сделал себе крепкий чай и бутерброд, трехэтажный и донельзя вредный: сыр, лук, горчица, консервированные помидоры, холодный кусок поджаренной вчера вечером грудинки и гора майонеза, всё то, за что на него так ругается Рик, когда ему случается увидеть краем глаза, чем Ян завтракает. Мигнув, ожил телевизор, но Ян сразу же недовольно щёлкнул кнопкой пульта — смотреть новостные ленты он не любил. А вот передача о спасении бездомных собак была гораздо лучше. Ян слушал, смотрел, ел и кивал — собаки ему нравились, те, кто их выхаживает, тоже. Открытые человеческие лица, славные пёсьи морды. Фотографию Ян поставил рядом, по правую руку, обычной утренней традицией деля с изображёнными на ней людьми свой завтрак. В углу экрана, где был логотип телеканала, крутилась маленькая, осыпаемая серебряным пиксельным конфетти ёлочка. Неделя осталась до праздников, снова кивнул Ян жизнерадостным собакам. В подтверждение его кивка пришла реклама — деревянные резные сани, катящие по снегу со звоном и шорохом, в которых сидел улыбающийся тип в красном, с белой оторочкой костюме и солнечных очках, пьющий из банки какую-то газированную ерунду неонового цвета. Курт это ярко-розовое, перенасыщенное сахаром и разъедающее желудок безобразие наверняка бы одобрил, приобрёл и употребил — а вот мы будем травиться бутербродами, подумал Ян и решительно стал делать ещё один.

Своё жилище он пока не украсил, если не считать одинокой кедровой ветки, поставленной в стеклянную вазу. Смиренно опущенная к столешнице, кедровая тёмно-зелёная лапа протягивала висящий на ней золотистый крупный шар. И шар, и ветку, и вазу Ян обнаружил позапрошлым утром у себя в кабинете. Кто принёс, осталось невыясненным. Но кедр пах сочно и взбадривающе, а яркие блики от круглых зеркальных боков напоминали о тепле и солнце — не самая зимняя ассоциация, зато весьма приятная. Ян оставил в обмен на вазу и её содержимое записку с благодарностью. Записка исчезла — значит, дошла до адресата, кем бы он ни был. Или она. Скорее всего, всё-таки второй вариант.

Забытый им с вечера на кухонном столе коммуникатор издал короткую тихую трель: автоматическое отслеживание обновлений в базе. Кто-то что-то туда добавил, отредактировал или удалил. Кому из управляющего эшелона ещё не спится рано утром в воскресенье?

Понятное дело, кому. Даже не было нужды заходить в базу, чтобы проверить.

Ян доел бутерброд, допил чай и вымыл кружку, нож и маленькую разделочную доску. Выключил телевизор, где уже закончилась так понравившаяся ему добрая передача и замелькали хищные акульи пасти, забрал коммуникатор и вернулся в комнату, чтобы переодеться. Пока он завтракал, в доме напротив зажглось одно окно — в мутноватой, лишённой занавесок желтизне, перекрещенной сыплющим снегом, тёмный силуэт человека занимался зарядкой.

— Молодец, — сказал ему Ян, натягивая пиджак.

Электронные цифры часов коммуникатора мигнули, показывая без двадцати семь — бело-синие символы на широкой прозрачной плоскости. Бесстрастные цветом, как то, что живёт на нулевом этаже. Мерзко затянуло под ложечкой, как всегда, когда хотелось уйти от ответственности. Сегодня днём или завтра утром, но новая неделя начинается, и туда, вниз, надо спуститься, чтобы проверить… навестить… опять увидеть. Мог ли профессор предположить, что ему оставляет?

— Чушь. И не на такое смотрели.

Силуэт из окна в соседнем доме прекратил вращательные движения туловищем, неловко качнулся вбок и исчез — будто услышал слова и принял их на свой счёт, застеснялся.

Ян собрал лежащую на прикроватной тумбочке стопку листов бумаги. Открыл дипломат, убрал туда документы, положив заодно и фотографию. Днём она тоже была рядом с ним — в одном из ящиков стола. На стол, у всех на виду, Ян её не ставил: всё-таки слишком личное. Посмотрев в гардеробное зеркало, он аккуратно поправил галстук. Облачённое в костюм отражение выглядело строгим и представительным — но в глазах вдруг мелькнуло какое-то просительное выражение и исчезло.

— На отпуск не рассчитывай.

Он забрал дипломат и, прежде чем коснуться выключателя, ещё раз окинул взглядом комнату. Скупая, спартанская обстановка её, выдержанная в серых тонах, уже казалась нежилой. Как и всегда, когда он уходил, оставляя свой дом спать, застыв в сухом оцепенении. Только вот кран этот капает, и ещё — штора…

Сделав несколько шагов, Ян задёрнул ткань, скрывая белое мелькание, оранжевый рассеянный свет фонаря и одинокое жёлтое окно. Снежные перья вновь превратились в театр теней. Так было гораздо лучше.

Статичная дверь в его прихожей вполне могла бы сойти за кладовку, где у иного хранятся лыжи и инструменты, а у кого-то — коробки с ненужным старьём, но содержала в себе кое-что куда как более объёмное, нежели комнатка метр на полтора. Из-под двери мягко тёк неяркий свет. Ян достал связку ключей, выбрал нужный, провернул в замке и нажал на ручку. Тонко щёлкнуло, снова пиликнул коммуникатор, уже свернувшийся вокруг запястья, — база проверила код вызывающего, подтвердила, выпустила через пробудившийся от дрёмы порог. Ян вышел в коридор и притворил дверь за спиной — дверь с продольной золотой полосой, услышал, как встал на место замок, и вдохнул прохладный воздух, разгоняемый кондиционерами. Неяркость дежурных ламп сменилась отреагировавшим на движение флуоресцентным светом. Он обнажил находящиеся по обе коридорные стороны и уходящие влево и вправо ряды таких же тёмных дверей. На них тоже красовались полосы — зелёные, красные, синие, фиолетовые и серые. Двери были затворены и тихи. Зато по коридору, приближаясь, шла издалека навстречу долговязая фигура.

Ян улыбнулся, хотя с такого расстояния улыбку было бы не разглядеть, и помахал своим дипломатом. Фигура ответила. Она использовала для этого кипу папок, отчего приветственный взмах получился гораздо более элегантным.

— Привет, шеф!

— Рик, люди же спят, не вопи, — укоризненно сказал директор.

Заместитель ухмыльнулся.

— Я сомневаюсь, что все они спят на пороге. Кофе будешь?


Прикоснувшись, он в очередной раз поразился тому, как просто ощущается только что созданная заготовка под дверь — загустевший воздух. Ничего противного или дискомфортного, вроде электрического покалывания, холода или жара. Кончики пальцев ушли в плотное бесцветие, которое чуть подёрнулось от этого рябью.

— Затянет, — серьёзно предупредил Рик.

— Ну, а ты здесь на что? Вытащишь меня обратно.

— Вытащу, — так же серьёзно согласился зам. — А потом кто-то получит леща.

— А кто-то — приказ о своём увольнении. Но сначала я отберу у тебя кофеварку.

— Это называется — должностной произвол.

Ян скорбно развёл руками.

— Всё так, господин Прайм. А теперь нам лучше отойти и не мешать.

Подошедший техник принёс порог — маленькую белую коробочку — и, насвистывая, принялся закреплять координаты. Мобильный порог, переносной — отправится потом на очередную базу, а дверь, уже привязанная к своему аналоговому вместилищу, займёт место в одном из коридоров правого специального крыла. Может, даже в отдельном блоке, где спецзащита — смотря какой мир по ту сторону. Абсолютно рутинное действие, которое ничуть не завораживало в силу своей скучной и простой технологичности, не привлекло внимания и сейчас. В отличие от самой, ещё не оформленной по правилам всех «закреплённых» двери. Дверь мягко пульсировала.

— Так и будешь на неё любоваться? — спросил заместитель.

— А что? Мне нравится. Есть какие-то другие предложения?

— Пойдём-ка, прогуляемся лучше. Там такой снегопад — красота.

— Видел уже, видел… Ладно.

Заснеженный стадион был тих и пуст. Сосновые лапы, сгибающиеся под белой тяжестью, нависали над беговыми дорожками, по центру крайней из которых петляли редкие следы. Сегодня, в выходной воскресный день, расчистки, как и тренировок, не предполагалось. Не предполагалось, впрочем, и такого погодного буйства — снег сыпал с ночи и уже слегка подустал, замедлился, сменив рьяность трудолюбивого и щедрого циклона на неспешное ленивое падение.

Он падал большими хлопьями, похожими на рваные кружева. Они тут же осели на чёрном шарфе Рика, крепко вцепившись в вязаную шерсть, и на русых волосах Яна, высветлив их ещё больше. Директор поискал по карманам перчатки. Заместитель вздохнул и вручил ему свои.

— Держи, забывчивый.

Ян, у которого всегда мёрзли руки, обрадовался.

— Что бы я без тебя делал…

— Вот-вот, — сказал зам. — Зато я теперь знаю, что подарить тебе к праздникам.

— Купон на курс лечения от склероза?

— Перчатки. Не меньше дюжины. И ещё каждую пару скрепить длинной резинкой и пропустить её через рукава — чтобы всегда болтались под рукой и не терялись.

— Это несолидно, — не согласился директор. — Меня же вся Организация засмеёт.

— С каких пор ты обращаешь такое внимание на мнение окружающих?

Ян зачерпнул полную пригоршню снега и принялся лепить снежок. Рик понял, что за этим последует и, поспешно отскочив на несколько шагов, последовал примеру друга. Снег был прохладным, податливым и почти не обжигал кожу.

Следующие двадцать минут они потратили на совсем мальчишескую баталию, наорались до охрипшего горла и с ног до головы вывалялись в липучих, остро пахнущих облаками и морозом сугробах. Глядя на то, с каким увлечением двое начальников, серьёзных вообще-то людей, возят друг друга по снегу, приговаривая что-то вроде «закопаю», или «урою», или совсем уж кровожадное «кушай, не обляпайся», кто-нибудь из низших чинов непременно покрутил бы пальцем у виска. Вот это, мол, несолидно, а не какие-то перчатки на резиночке. Но никого поблизости не было. Уже началось предпраздничное время отпусков и каникул.

В холле, рядом с четырьмя одноликими статуями, льющими воду из амфор в небольшой круглый бассейн, уже неделю как поставили ель — изумрудную, высокую, просящую своей статью и пышностью по меньшей мере золотые украшения. Но сначала Матиас, как и во все предыдущие года, развесил на ветвях конфеты — самый любимый всеми сотрудниками ритуал. Каждый мог взять, пробегая, конфетку-другую, заодно получив вместе в ней праздничное пожелание или предсказание — Матиас прятал под обёртки тонкий, аккуратно тронутый старательно вырисованными буквами прямоугольник листа.

«Много солнца». «Улыбающиеся тебе люди». «Целый торт, который съешь, и никто не будет за это ругать». Пожелания Матиаса всегда были такими же, как он сам — детскими, искренними и простыми, и от этого лишь сильней любимыми. Доброту необязательно облекать в громоздкие и вычурные фразы. По мере исчезновения с ёлки конфеты появлялись вновь — у Матиаса в его комнатке уборщика на верхней полке шкафа, по соседству с чистыми полотенцами, стояла вместительная картонная коробка. Матиас брал из неё конфеты, а они всё не убывали. Он считал это волшебством или, быть может, какой-то особенной дверью. Ян мог бы показать ему запасной ключ, который лежал в директорском сейфе, а Рик — рассказать, как привычно каждый год стоять на страже у двери, пока Ян заполняет коробку разноцветным и шуршащим содержимым, но это тоже был многолетний ритуал, и он тоже не должен был нарушаться.

Ян вспомнил сейчас доставшееся ему пожелание — короткое, всего из одного слова, и улыбнулся в падающие ему на лицо с неба кружева.

— Ну что ты скалишься, болезный, — сказал заместитель. — Отморозил голову?

Ян подгрёб снег себе под затылок, чтобы мягче было лежать, и не ответил.

— Так ты точно себе мозги заморозишь. Если там ещё осталось что-то. Если вообще было. Дверь тебя возьми, вставай, болван…

На зимнем воздухе у знаменитого Грозы и Ужаса всегда краснел кончик носа, что мигом стирало его обычную хмурость и холодность, делая чуть ли не милым. Он хорошо знал за своим организмом подобное предательство, отчего носил зимой длинный и широкий шарф — замотал на пол-лица, и ничего никому не рассмотреть. Не любил, когда в нём видели то, чему можно было улыбнуться. Но сейчас из-за этой школьной возни в снегу шарф сполз.

— Нос, — сказал Ян. — Да ты чудесен, господин заместитель.

— Ну, Ян…

— И почему от тебя все шарахаются? Гроза, мол, и Ужас, злобный начальник… Разок покажись им таким — сразу полюбят.

— Я тебя сейчас пошлю в непечатную дверь. С приданным пинком ускорением.

— Хватит заматываться, как обитательница гарема, — потянулся было Ян, но ему дали по рукам и велели не лапать чужие шарфы. — Ну, хотя бы здесь! От кого тут прятаться — от спортивных снарядов и ёлок?

— От тебя, — глухо произнёс заместитель в шарф. — И твоей мерзкой ухмылки.

— Смотри, я уже принял серьёзный вид.

— И всё равно не прокатит, Ян.

Ян сел и отряхнулся от снега.

— Прячешь в себе человека, — с осуждением сказал он.

— А в шарфе я кто — чудовище? — иронично спросил заместитель.

— В шарфе ты угрюмый и замкнутый тип.

— Приятно, когда хвалит начальство.

Ян фыркнул. Угрюмый и замкнутый тип протянул руку и помог ему встать.

С противоположной стороны стадиона уходила под кроны деревьев аллея, ведущая в старый парк. Отсюда было видно, что и она пуста — одни фонари и скамейки, да ещё чуть подальше, за поворотом и соснами, угадывался слабый блеск стеклянной арки над информационным терминалом. Ян подумал, что озеро должно быть, скоро промёрзнет достаточно, чтобы сделать из него каток. На снегу беговой дорожки, помимо человеческих следов, виднелись и кошачьи — аккуратные маленькие лапки.

— Кошек развелось, — сказал Ян. — Всюду кошки. В столовой живут, в больничном корпусе живут, в вестибюле по ногам бегают… Главное, откуда столько?

— Они тоже ходят через двери, Ян.

— Шутник ты.

— Правда. Люди и кошки, а больше никто и не может. Сколько дверей у нас сейчас открыто и куда только ни открыто, а хоть бы один зверь высунулся. Ну, хотя бы мышка. Хотя бы комар или мотылёк. Глухо. Да и с нашей стороны… Помнишь старого сеттера Джерри, Уголька? Он эти двери огибал по огромной дуге, чуть ли не обползал, хотя любопытным был — страсть.

Ян рассеянно кивнул.

— Ничего не боялся, со всеми хотел общаться — что с человеком, что с пылесосом, что с корректором прочности сцепки, особенно когда он перезагружался и начинал дребезжать, как шаманский бубен. В аквариуме нос полоскал, грелся у открытого камина. А при виде любой активной двери жался, будто она собирается его отлупить.

— Ну да, верно, Рик… Только к чему ты о нём говоришь?

— К тому, что ни один из породы кошачьих, которые тут бегают, следят на снегу и под ногами путаются, ни разу не шарахался от дверей. Они даже на пороге спят! Да ты ведь видел… И этот, полосатый, душа компании твоей племянницы… он же с ними как-то пришёл из-за двери.

— Положим, не сам пришёл, а его подобрали. Нашли, принесли. Он же дикий был совсем, лесной, хищник…

— И как же его, дикого и лесного, притащили? В охапке?

— Я слышал, что кот был сильно подраненный в драке, прятался между корней какого-то дерева, шипел и огрызался, истекал кровью, и младшая их, Луч, вдруг скинула с себя рюкзак и туда, к коту полезла. Она же его и вытащила, и перевязала, и как раз-таки в охапке, можно сказать, вынесла за дверь…

— Эта хрупкая девчушка — и на себе такую тушу?

— Ну, значит, мужчины ей помогли.

— Вот как. Но, Ян, послушай: много ли ты назовёшь других примеров, когда зверь, выведенный из-за дверей, приживался тут, у нас?

— Ни одного. Здесь ты прав. Это ведь запрет ещё профессорских времен, когда такого рода исследования заканчивались для представителей эндемичной фауны либо необъяснимой смертью на пустом вроде месте, либо они отказывались от еды и чахли, пока их не возвращали обратно… А кот поправился. Поэтому я не настаивал, чтобы они его вернули. А настаивал бы, получил бы гневную отповедь в четыре глотки… в пять — ещё же сам кот… Но я не вижу здесь чего-то связанного именно с кошачьим племенем. Просто повезло.

— Не «просто». Это всё ещё раз подтверждает мою теорию. А профессор что — ни разу кошек не вытаскивал?

— Наверное, нет, иначе — ну, если эта твоя теория верна — запрет был бы неполным.

Кошачьи следы, попетляв среди человеческих, все как один уходили в лес. Быть может, кошки шли охотиться на птиц и белок. Или же у них в лесу были двери, свои собственные, тайные…

— Интересно, как реагируют коты на бродячих, — сказал Рик.

— На бродячих сородичей? Гонят их прочь.

— На бродячие двери. Ни разу не замечал.

— Может, это потому, что твои хвалёные кошки тоже их боятся, — произнёс Ян.

— А ты не боишься?

— Боюсь, — честно признался директор. — Боюсь, потому что не понимаю. Когда мы сумеем разгадать механизм их образования, даже не управлять ими ещё, а всего лишь разгадать, вот тогда перестану.

— Похвальная прямота, — сказал Рик. — Однако я думаю, что никаких разгадок нам не светит.

— Отчего?

— Оттого, что это вне нашего человеческого понимания. Не дозрели ещё. А, может, и никогда…

— Выговор вам, господин заместитель, за такой упаднический настрой.

Рик усмехнулся.

— Выговор надо твоей племяннице, ты знаешь, за что… Выговор, который ты, доброта ходячая, не сделал, только ласково так пожурил — да-да, я осведомлён.

— Ну, вспомнил тоже, — сказал Ян, — событие почти трехмесячной давности.

— Так ведь нет гарантий, что она снова это не сделает.

— Вот как за руку поймаем, там и посмотрим.

— Опять накормишь конфетами и по головке погладишь. Дядюшка…

— Не завидуй.

В сетке футбольных ворот среди белизны просигналило ярко-оранжевое — оставленный кем-то ещё с пятницы мяч, убедился Ян, когда, взрывая снег, подошёл поближе. Да, нескоро теперь неофитам играть здесь на свежем воздухе… Надо бы открыть им помимо имеющихся ещё пару локальных площадок. И вернуть мяч в инвентарную спортзала.

— Погоняем? — предложил Рик.

— Это будет выглядеть, как борьба в грязи.

— Ну и что. Скажи проще, что тебе лень.

— Мне лень. Но он всё-таки пригодится.

Совсем скоро мяч был поднят, очищен от налипшего снега и превращён в снеговиковую голову, за неимением пишуще-чертящего оставленную без глаз и рта. Снеговик остался и без рук — лезть в сосновые посадки за ветками по таким холмообразным сугробам никому не хотелось.

— Снеговик-инвалид, — подвёл итог Ян. — С головой-протезом. Вот жизнь счастливая: стой под снегом и ни о чём не думай.

— Ты опять за старое, Ян. Не хочется тебе, ну и не возись с этим контрольным графиком. Можешь оставить мне.

— Чтобы меня потом совесть заела? Нет.

— Сегодня у тебя была отличная возможность заодно отморозить и её. Почему не воспользовался?

Ян похлопал друга по плечу.

— Ты пытался развеселить меня, спасибо, но тут не в графиках дело, — Ян вспомнил о цвете цифр на часах. — Мне нужно кое-что проверить. Во второй половине дня активность дверей возрастает, и идти тогда вниз… нет, не хочу.

— Нулевой? — сочувственно спросил Рик. — А я собрался было предложить тебе добрести до озера.

— Да, — ответил Ян. — Поэтому отложим прочие гулянки до вечера.

Заместитель посмотрел на него — пристально, вдумчиво.

— Нет, — поспешил сказать Ян. — Нет, со мной нельзя. Ты же знаешь.

— Я и не рассчитывал. Просто у тебя теперь тоже кончик носа… только не красный — белый. И скулы. Как всегда при упоминании нулевого. Но за всё это время я так и не понял, злость ли у тебя так проявляется или страх.

— Если бы я ещё сам понимал, — вздохнул директор.

— Я тебя не обидел? — зам вдруг встревожился.

— Брось… Ну, я пойду.

* * *

Когда профессор создавал её, он совершенно не озаботился тем, чтобы придумать говорящее название. Ну, Организация и Организация, общность людей, которых связало странное, необъяснимое и чертовски интересное, и этих людей, и себя в том числе, он легко окрестил Идущими, а вот централизованное их объединение в плане должного наименования будто бы сознательно проигнорировал. Ян несколько раз спрашивал у него, почему. Профессор пожимал плечами.

— А не всё ли равно?

Нет, упорствовал Ян, ни разу. Он был молод и не понимал, как такое могущество может обойтись без звучности, которая обозначала бы вес, положение, силу.

— Это всё человеческие тщеславные штучки — если именование, так чтобы погромче, если смерть, то геройская. Скромней надо быть, юноша.

— Но почему тогда вы придумали название нам?

— А я ничего не придумывал, — с удовольствием отвечал профессор, глядя на недоумевающее лицо. — Потому что это не название, а свойство.

Люди-свойства имели, как все прочие, две руки, две ноги и одну любопытную голову, иногда теряли что-нибудь из этого и умирали, ели, пили, спали, пакостили, дружили и дрались. Умели ходить через двери и не знали лингвистических барьеров. Мы, говорил профессор, могли бы быть для общества чрезвычайно полезными, если бы занимались чем-нибудь другим.

— А так что — занимаемся ерундой? — возмущался Ян. — К чему тогда всё это?

— Не ерундой, а рассматриванием. Мы — зрители, если угодно, и предрасположены именно к этому, а вовсе не к действиям и не к изменению. Хотя у кое-кого, несомненно, и возникают подобные мысли, но всё это путь тупиковый, и в конце концов это поймут…

— Странные зрители — со всеми этими исследованиями, изучением…

— Изучение — не изменение.

— Это я понимаю. Но оно ведь не просто так, от скуки, оно для чего-то… Как оно может быть бесполезным?

— Суть в том, что в нашем случае зритель — тот, кто работает лишь на себя. Зритель — потребитель. Погоди, я не договорил. Потребитель специфического вида продукции, о самом существовании которой никто, кроме нас, не подозревает и, соответственно, получить её не в состоянии. Вот так.

— Но им же тоже можно показать. Двери… и то, что за ними…

— И что они с этим будут делать? Это вне их вкусовых предпочтений.

— Э…

— Ну, садись ты, чего маячишь. Попытаться объяснить, что ли…

Профессор утверждал своё вращающееся кресло в относительно неподвижном покое и скрещивал под подбородком худые нервные руки. Он не улыбался, хмурился, потому что вообще улыбался очень редко, и оттого разговор превращался почти что в лекцию. Возможно, он видел в Яне немного туповатого студента, но, как всегда, был очень терпелив.

— Тогда объясните мне ещё, пожалуйста, — просил его Ян, — когда и как всё это началось. Когда начались Идущие. Это ведь вы их — нас — открыли?

— Не совсем так. Просто однажды открыли меня.

Не совсем так началось, и не совсем здесь, потому как профессор сказал ему, уже весьма к тому моменту разговора запутавшемуся (а разговор всё длился), что появилась эта самая продукция и сразу появились те, кто её ест — всё едино, что завезли в магазин новый экзотический фрукт. Большая часть людей сморщилась, — фу, невкусно — а кто-то кинулся сметать с прилавков тоннами. Только в данном случае кинулись те, кто увидел, для остальных-то это просто несуществующее, пустота.

— Завезли извне. Где-то раньше уже было. И кто-то здесь словно бы распробовал, признал. Эти признавшие — мы. Да, я, должно быть, первый, а потом и прочих нашёл…

— Хорошо. А кто тогда завёз?

— Без понятия, правда.

Возможно, профессор лукавил — уж очень честными были тогда его стально-серые глаза.

— И вот что по поводу тех, кому, как ты предлагаешь, можно было бы показать то, на что смотрим мы. Я им не доверяю.

— Но почему? Они ведь тоже люди.

— С такими же недостатками и достоинствами, да, я знаю. Если на то уж пошло, кое-кто в Организации тоже заслуживает самого пристального наблюдения, потому как темны уголки человеческих душ, и не каждый туда пустит с фонариком… Никто не пустит, будь он в здравом уме. А там живут черти и иногда выглядывают из человеческих же зрачков, как солдат из амбразуры дота.

Ян устало тёр лоб.

— Тяжко? — сочувственно говорил профессор. — Но ты не грусти, подожди, я же опять не договорил. Это оттого, что хочу кое-что спросить у тебя. Чтобы и ты сам подумал. Ты умный, как и твой брат… однако это именно ты пришёл ко мне с такими вопросами, и о чем же это мне говорит? О многом говорит… Так вот, Ян, скажи: в чём причина моего недоверия?

Ян осторожно подбирал слова.

— Полагаете общество незрелым… неумным… Не хотите, чтобы наше тихое зрительство… потребление, как вы говорите, хотя это очень обидное слово… становилось общечеловечески-громким — чтобы они, кому покажем, не разорили то, что увидят. В конце концов, жалко так просто делиться тем, что было выстрадано трудной работой. Профессор?

— Близко, — кивал тот. — Хотя я предпочитаю объяснять тем же словом «черти».

— А?

— Я не доверяю тем, кому надо всё подносить на блюдечке. Потому что черти накидываются на поднесённое блюдце и то, что там находится, сжирают в один миг. Это даже не потребление, это истребление, потому что не имеющие должных способностей не имеют и понятий о границах, которые сдерживают нас, проросли в нас, стали нашей частью, да что там — мы с ними появились на свет. Ходить, смотреть, руками не трогать. Могут ли те, кто не представляет последствий?

— А мы — можем?

— Я надеюсь, — серьёзно отвечал собеседник. — Но это время покажет, а не добрые предположения.

Смотреть тоже надо уметь, объяснял потом он — смотреть, не касаясь, и не пытаться влезть в действие, потому что в обратном случае получается достаточно неумелое культивирование того самого заморского плода, выращенного самого по себе в идеальных для него условиях. Кто знает, как оно отнеслось бы к неизвестным удобрениям.

— Беда в том, что человек жаден. Ему всегда мало того, что есть. А возможно ли изменить? Доработать? Усовершенствовать? Сделать вкуснее? Или мы просто всё загубим, неумехи этакие…

— Так что — лучше и не пробовать? — спрашивал Ян.

— А тебе хочется?

Профессор строго смотрел на него из-под поседелых бровей. Ян ёжился — в такие моменты он чувствовал, что для профессора вполне мог быть тем, кто «тоже заслуживает самого пристального наблюдения».

— Это страшно, на самом деле. Я не знаю, — он старался отвечать честно.

Профессор вдруг благостно кивал.

— Страшно, потому что в тебе — границы.

Они не позволяют нам вообразить себя творцами, объяснял он. Богами. А вот наблюдателями — да. Которые рассматривают и фиксируют, разрешая себе лишь одно сверх того — считаться ещё и учёными… Ян, говорил профессор, как ты полагаешь, мы учёные?

— Да, — твёрдо отвечал ему Ян.

Тогда профессор тоже разрешал себе кое-что сверх своего обыкновения — он кратко, в кулак, улыбался.

А однажды Ян подумал, что так вот, безлико и почти безымянно — Организация, они прозываются для того, чтобы кто-то их не нашёл, не понял. Что это всё — прятки, а не скромность или равнодушие. Но о том, от кого в теории скрываются те, кто умеет делать двери, Ян спросить уже не успел. Да и, скорее всего, помимо улыбки он только бы вызвал у профессора смех.

Но Организация была не просто человеческой общностью, а миром, действующим и живым, и это было уже не научно — волшебно, потому что центр всех Идущих, средоточие их сил и знаний, их университет и дом рос, цвёл, имел свой характер, капризничал и помогал. Когда-то профессор и его подручные смогли сплавить в одном месте множество дверей — предполагая его поначалу как некий полигон, лабораторию для исследований, и получив в итоге обитаемый перекресток десятков и сотен задверий. Спустя много лет Ян стал его директором. Но и сегодня он не знал всех его тайн, потому что двери тоже были тем, что не создано человеком, а лишь найдено им и рассмотрено. Двери можно было обнаружить, распахнуть, закрепить за определённым порогом, но полностью подчинить себе их глубинный механизм возникновения — нет. Двери…

Двери были тайные и явные, открытые и запертые, статичные и внезапно возникающие — таких называли бродячими и не случайно остерегались. Двери вели в густые чащобы, пески пустынь, арктическое безмолвие, двери отрывались в города и веси, на вымокшие под дождем дороги и залитые жарким солнцем площади, выстеленные стёртой брусчаткой, в проулки, закоулки, тупики, подвалы и улочки. У каждой, подвластной человеку, были номер и наименование, а ещё — цель: двери открывались для исследований, удобства перемещения в границах одного или нескольких пространств, обучающих тренировок и изучения самого механизма их возникновения. Бродячие двери открывались сами. Иногда их заряд был настолько силён, что захватывал коридоры, приходящие на определенное время в негодность. Бродячие иногда селились и в лифтах, но их оттуда быстро изгоняли. Бродячие двери вели себя, словно живые. Может, такими они и являлись, только и это ещё тоже было секретом и тайной.

Так что же такое Организация?

Сотни разбросанных по этажам кабинетов и помещений. Определяющие доступ к ним цветовые коды — их шесть. Должностная, как в любой компании, иерархия. Активные исследовательские группы. Техники и координаторы, следящие за дверями. Учительский и ученический состав. Своя больница. Своя столовая, своя локальная компьютерная сеть, свой рабочий жаргон, свои шутки, приметы и суеверия, вражда и дружба, и родственные связи, и главное, всем в голову вбиваемое правило о непереходимых границах, которые кое-кто однажды всё же перешёл, и случилась война.

Есть тут и нулевой этаж. Вход туда ограничен полномочиями золотого кода, который ещё иначе именуется «жёлтым», «королевским» и «директорским». На нулевом живёт оно. Так Яну называть его проще, к тому же, это тоже в некотором роде свойство — обозначающее полную, явственную и неоспоримую чуждость любому человеческому существу, хотя профессор, сам старый профессор, так равнодушный к громким названиям, когда-то дал живущему на нулевом этаже человеческое имя. Женское, хорошо знакомое Яну, очень странное для того, что можно было бы считать запертой в тюрьму живой энергией.

Он спустился по ступенькам длинной белой лестницы, на которую его пропустил тяжёлый гермозатвор ворот. Излишняя предосторожность, считал он до сих пор, запечатывать нулевой герметично, потому как ничего оттуда всё равно не выйдет и ни в какой форме, но и это было тем, что сделал профессор, а раз он сделал, значит, имело смысл. Здесь всё было белым-белым, Четвёртой, должно быть, понравилось бы: пол, стены, ступени и потолок, мертвенная чистота, хрустальная, не нуждающаяся ни в уборщиках, ни в уборке, потому что оно заботилось о своём доме самостоятельно — грязь с подошв, ворсинки одежды, пыль, невидимые глазом отмершие клетки эпидермиса, словом, всё то, что приходило с навещающим нулевой этаж человеком, исчезало, едва осев. За те двадцать лет, что Ян был директором, ни одну из флуоресцентных ламп поменять не пришлось — толстые, широкие, старого образца, такие и не выпускают сейчас, они наверняка вообще горели не двадцать лет, а вдвое больше. Воздух был сух и будто простерилизован. Лестница спускалась к ещё одним воротам, стеклянным, и их надо было заставить разъехаться в стороны, дотронувшись рукой до мутного стекла — дав о себе знать. За ними лежал коридор — такой же белый, совсем больничный, с пустыми холодными стенами, ровно шестьдесят восемь шагов по идеально пригнанным плитам из мрамора, и Ян всякий раз ощущал, шагая, что его рассматривают. Это ощущение никогда не порождало у него липкого страха перед сверхъестественным, но вызывало неловкость, неудобство, потому как он был лишён возможности парировать чужой взгляд, посмотрев в лицо. Рик не был прав, говоря о злости или страхе, но Ян и сам не знал, как назвать то чувство, когда он наконец доходил до конца — открытого порога в полукруглую комнату, и то, что живёт на нулевом этаже, приветствовало его, приникнув с обратной стороны полупрозрачного матового экрана. Может — горечь?

Оно ждало его, узнало, кажется, даже обрадовалось, потому что сразу метнулось навстречу.

— Привет. Как ты тут поживаешь?

Нарочито бодрый тон Ян отбросил уже давно. Он понимал, что без бодрости у него получается очень устало, но рядиться имело бы смысл лишь перед человеком. А это

— Фрукт заморский. Скучаешь тут, поди. Хотя что это я — у тебя ведь столько забот…

Оно существовало здесь не просто так — держало двери. Тоже выполняло свою функцию. Еще оно выдёргивало. Но вторая его функция по сравнению с теми же дверями была настолько необъяснимой и космической, что понять её никто так и не смог — ни основатель Организации, ни, после него, Ян. Хотя поначалу разглядывал, пытался даже вывести какие-то закономерности, принципы, правила, но быстро бросил это занятие, потому что правила не выводились, закономерностей не было, а был управляемый тем, что живёт на нулевом этаже, дикий для человека хаос… Ещё оно чувствовало и понимало, но при всём том не имело ничего человеческого, кроме имени, данного профессором, и формы, также предложенной им. Оно приучилось — согласилось, пошло на уступку, снисхождение — принимать осмысляемую глазами Яна форму и в его присутствии. Всегда, когда он уходил, ещё только делая шаг обратно к порогу комнаты, оно уже расплывалось, словно бело-синяя, капнутая на бумагу клякса.

Перед сплошной стеной из экранируемого стекла, делящей полукруглую светлую комнатку напополам, стояло одинокое белое кресло. Иногда Ян в него садился, чаще стоял, до стекла дотрагивался редко, но сегодня вот что-то захотелось — он прижал ладонь к прохладной гладкости, а оно отобразило его жест. До чего маленькая ладошка…

— Я тут подумал: какая экономия, что ты ничего не ешь и не просишь зарплату. Тебе ведь надо было бы платить раз в десять больше, чем, например, Рику. Я, наверное, жадина. Да?

Ян шутил. Оно молчало.

— Там у нас праздники скоро. Рождество, Новый Год, ёлки и подарки. Принести тебе гирлянду, может, украсить твое белое гнездо, а то и ёлочку поставить… Тебе что подарить? Если есть пожелания, скажи прямо, у меня всегда было туго с соображением на этот счет. Не хочешь, да? Я вот тоже. Просто потому, что мне ничего не надо.

Оно молчало, и молчание теперь звучало… солидарным, что ли, понимающим. Отклик, возможно, напрочь выдуманный, но, ощутив его, или вообразив, что ощутил, Ян уже мог сменить бесполое оно на она.

— Когда придёт время, сюда спустится Рик, и вот тогда-то он увидит, что я не один такой бука, который не любит отмечать праздники. Ты ведь знаешь, кто такой Рик, да? Ты помнишь. Ты и его когда-то выдернула.

Сделала мне подарок на век праздников вперёд, не докончил Ян. Лучшего друга. А я тебе ничего подарить не могу, более того, бесцеремонно тобой пользуюсь… Ничего, кроме свободы. Ты хотела бы свободу? А свобода что такое — знаешь?

Но он не спросил, остерёгся — вместо этого отошёл и сел в кресло. В прошлый свой приход забыл здесь носовой платок — вспомнил, увидев его на подлокотнике, взял, убрал в нагрудный карман. Забытые вещи почему-то не принимались за грязь, не исчезали. А вот стоило как-то пройтись по коридору ботинками, выпачканными в осенней грязи, — и на обратном пути не было уже ни единого отпечатка.

— Мне правда очень жаль, что ты не можешь мне ответить.

Ян сидел и смотрел, как оноона колышется с той стороны — не пятном, не кляксой, а будто развевается платье. Всегда волнующийся перед спуском на нулевой этаж, на нём самом Ян постепенно погружался в странное спокойствие.

Здесь он мог говорить — и всегда говорил свободно, говорил обо всякой ерунде, просто, чтобы выговорится, говорил кому-то, совсем не похожему на человека, Идущего, и потому это не было стыдным признанием во временами накатывающем ощущении того, что однажды взял себе ношу немного не по силам. Здесь жил самый удобный и внемлющий собеседник, который никогда не перебивал и не насмехался. Но к нему было очень непросто прийти, потому что он был не человеческой природы, и древний, языческий ещё инстинкт, то ли опаска, то ли благоговение, внутренне морозил, тормозил. Профессору, должно быть, было легче — он ведь учил, как справляться с инстинктами, оттого, несомненно, прекрасно умел сам. За эти двадцать лет то, что живёт на нулевом этаже, никак не показало, что скучает по самому первому своему знакомому в этом мире, хотя профессор был и пленителем. Он создал нулевой и стеклянную клетку. Ян же просто пользовался.

— А забавно было бы, если бы ты вдруг выучилась. Каким было бы твоё первое слово: ругань, проклятие, плач, благодарность? Забавно… Или же нет. Не знаю. Но я бы сразу спросил тебя о прорехе.

Ян поделился тем, какая нынче погода, доставшимся ему конфетным предсказанием, общим праздничным настроем, витающим в коридорах и кабинетах, похвалился меткостью, с какой залепил Рику нынче снежком в затылок, пожаловался на лучшего повара, которого он когда-либо знал и который ушёл на вольные хлеба, унеся с собой свои восхитительные рецепты: мясной пирог с травами, абсолютно неземную выпечку (всё тот же пирог) и умение делать сытные блюда лёгкими (опять он же). Минут пять просто посидел расслабленно, потом вздохнул и встал. Свыше получаса здесь находиться не следовало — из-за стерильного, выхолощенного, почти лишённого влаги воздуха стягивало горло, начинал точить кашель. Оно — она — поняло, что собеседник уходит. Шатнулось туда, сюда, остановилось, притихло.

— Не горюй, — попытался успокоить Ян. — Я же ещё приду.

На прощание он погладил стекло, но с той стороны не отреагировали — облик уже начал расплываться в кляксу. Да разве кто-то здесь горюет — кто-то здесь рад, что его оставляют в покое и не вынуждают своим присутствием видоизменяться, подстраиваться… «Пока», — сказал Ян. Фрукт заморский, чудо, чудовище…

Он ушёл, не оглядываясь. Имя, данное профессором, он никогда не называл даже в мыслях.

IV

— Ребёнок, — сказал Курт. — Оставь животину в покое. От того, что ты так его тискаешь, сожранный дождик наружу не вылезет.

— Я его успокаиваю. Ты его скоро понесёшь к ветеринару, а он всё понимает и волнуется, только молчит.

— Это потому, что кот — бессловесная тварь.

— Не-а. Может мяукать.

— Сейчас он явно ничего не может, потому что раздавлен тяжестью осознания собственного идиотизма. Или просто объелся… Но как же быстро стал спокойным и тихим, глядите-ка. Отпусти его, изверг. Хватит формировать из пациента лепешку.

— Между прочим, он — мой! Я его нашла!

— Найти нашла, а обращаться не умеешь. Жрёт он у тебя, что ни попадя. Горе-мамаша.

Лучик обиженно отвернулась. Рыжая перехватила взгляд Курта и пожала плечами, а Капитан вообще никак не отреагировал — привык. Младшенькая их порой действительно вела себя по-детски — и странно, что совсем другой, не по годам взрослой, она пришла в Организацию. Пять лет и пять месяцев назад, вспомнил Курт. В его с ней вторую в жизни встречу.

Да, тогда они встретились во второй раз, а познакомились, можно считать, в первый, и в глазах напротив — фиолетовых, фиалковых, колокольчиковых, что сразу же рождали мысли о тёплых цветочных лесистых пригорках и находились примерно на уровне солнечного сплетения Курта, не мелькнуло ни искры узнавания. Ему пришлось не просто склонить голову, а вообще почти переломиться в вынужденном, тянущем мышцы поклоне, и тогда он опять ощутил, снова почувствовал это — свой рост, своё сильное и послушное тело, напряжение мускулов, стучащее сердце, и это стало первым после двух недель полузабытья шагом к принятию себя и согласию с тем, что после всего случившегося он продолжает думать, жить, дышать. «Какой высокий, — сказала тогда эта девочка. Кольца тёмных синяков на её запястьях, не прикрытых рукавами белого больничного халата, ещё не сошли, только чуть поблекли, пожелтели. — Можно вас попросить, пожалуйста — там, видите, яблоня, а на ней… Всё, что можно, уже стрясли, а эти крепко держатся. Мы с девчонками весь день пытались снять, даже стремянку выпросили, но не достали — ни мы, ни медбрат, который решил нам помочь, ни тот смешной парень, который метёт здесь дорожки. Поможете? Там яблок на всех хватит». Яблоня была очень старой, царапала небо верхушкой, и даже с его ростом Курт не смог дотянуться до самых нижних из увенчанных плодами веток с земли и потому полез на дерево. Там, в густой листве, где можно было скрыть лицо и скрыться целиком, он немного поплакал — слёзы были горькие, скупые, но хорошо, что хоть такие, потому что слёзы стали шагом номер два, а потом был третий — он ободрал локоть о шероховатую кору и ощутил слабую боль и жжение. Это была рана не солдатская, а родом из детства, где тоже росли яблони, и воспоминание пришло в тонах лета, открылось мимоходом в тёплых сладостных тонах и красках и вдруг принесло успокоение, мир. И был четвёртый — восхитительный аромат яблок, которые Курт рвал и складывал в карманы своего халата, и пятый — заноза в ладони, когда он спускался, и шестой — встретившая его улыбка радости. «Дайте-ка руку, у вас кровь, посмотрю… вам не больно?» Он отнекивался, но девушка всё равно принесла откуда-то зелёнку и, закатав рукава своего и чужого халата, намазала Курту поцарапанный локоть и ладонь. «Сестричка-медичка, внештатный работник», — поддразнил её какой-то проходящий мимо молодой доктор. «Как вас зовут?» — спросил Курт, потому что и правда не знал. Она пожала плечами: «Придумают». И он придумал тут же — «Лучик», и играющие в её светлых, прямых, как стрела, волосах блики задорно ему подмигнули, подтвердив, что прозвание — в точку. Оставалось лишь его озвучить, но он тогда постеснялся.


— … лохмы, — сказала Четвёртая. Курт вздрогнул и прислушался к разговору.

Когда Лучик расчёсывается, солнце тускнеет. Оно и так было сегодня неярким, блеклым, чуть прорывающимся через млечные снежные тучи, но в ответ на платиновый блеск, струящийся сквозь зубья гребешка, совсем истаяло и потеряло цвет. Но Четвёртая, судя по всему, сейчас говорила не о солнце, потому что размахивала откуда-то появившейся в её руках линейкой, а Капитан исподтишка посмеивался и мешал ложечкой чай.

— Восемьдесят сантиметров, Луч! Это же новая плазма на стену.

— Думаю, за рыжие волосы больше дадут. На две плазмы хватит. И на конфетки…

— Это сколько же мне их растить — лет шесть, семь? Невыгодно.

— Ой, рыжая, скажи просто, что тебе лень.

— Распутывать и расчёсывать — да. Никаких нервов не хватит.

— А тебе бы подошли длинные, — сказал Капитан. — Было бы очень красиво.

— Да двери зажуй эту чёртову паклю… Одно неудобство. Как только вы двое носите подобное бремя? От длинных волос же шея болит.

— Не надо никаких дверей, — Курт нашел повод пошутить и влез в обсуждение. — Давай их пожуёт кто-нибудь родной и близкий.

— Вареник, по-моему, уже нажевался.

— Я не его имел в виду.

— Себя, что ли?

— Хотя нет — они у тебя все провоняли табаком. Ты очень много куришь, рыжая. Рак лёгких, слышала о подобном?

— Человеческие болезни меня не пугают.

— А какие пугают — нечеловеческие?

— Да. Например, давно подхваченный тобой вирус чудовищной болтовни.

А эта подошла к ним, тогда сидящим на скамейке и хрустящим яблоками, и Лучик — ещё не Лучик, а одна из многих безымянных — сказала ему: «Угрюмая рыжая, которая здесь всегда читает книгу. Сейчас будет нас гнать». Но рыжая буркнула только: «Подвиньтесь», села с краю и действительно раскрыла книгу, углубившись в текст, и на яблоко, которое Курт предложил ей, никак не отреагировала. Книжка была потрёпанная, толстая и на вид очень старая, старинная, гораздо старше шелестящей листьями у них над головой кряжистой большой яблони и их всех троих, вместе взятых, рыжеволосая была на вид очень замкнутая и колючая, лицо у неё было острое, треугольное, пальцы, которыми она сжимала вытертую, выполненную, похоже, из кожи обложку, были бледные и изящные, а халат был ей велик. На соседей по скамейке она не смотрела, читала. «Всё читает и читает, по-моему, несколько раз уже перечитывает, — поделилась с Куртом Лучик. — Рыжая, почему она тебе так нравится?» «Отвали, сопля», — ответствовала та. Курт заметил, что это невежливо. Рыжая фыркнула и сказала, что мнением всяких посторонних жердей не интересуется, при этом словно бы опровержением своей невежливости обращаясь к нему на «вы», что звучало как явная издёвка. Курт не хотел ссориться и потому стал искать, на что бы перевести разговор, но на глаза ему попадалась одна только книга, и он мельком заглянул в неё, и тут же удивился: книга была на незнакомом ему языке.

«Вот же, какие закорючки и палочки, — с уважением произнёс он. — И вы всё это понимаете?»

«Естественно, — мрачно откликнулась рыжая. — Но я не вижу здесь причин для удивления, потому что понимать должны и вы».

«Почему это?»

«По кочану, — огрызнулась рыжая. — Раз здесь сидите, значит, один из нас».

Курт снова решил проигнорировать грубость.

«А кто вы?»

Вместо ответа рыжая сунула книгу ему под нос, не выпуская, впрочем, при этом из рук. «Читайте», — холодно сказала она.

Некоторое время Курт глядел, часто помаргивая, как человек, уставший от ношения очков, мял в пальцах яблочный огрызок и, несмотря на то, что якобы был должен понять, не понимал ничего. Чернильные — рукописные, он увидел — загогулины казались ему такой же терра инкогнита, как какие-нибудь глиняные таблички. Ему вдруг захотелось шутить.

«Не умею я такое читать, — сказал он. — Для этого, наверное, надо иметь другой цвет волос».

«В смысле?» — подозрительно спросила рыжая.

«Ну, как у вас, такого цвета… В средние века ведь бытовало мнение, что рыжеволосые все — колдуны».

«Чушь собачья», — решительно ответила рыжая, и тут же с открытой страницей, на которую Курт всё так же прилежно пялился, внезапно начало что-то происходить. Нет, буквы не менялись и не переползали с места на место и даже не мутировали в родной для Курта язык — просто будто бы сбрасывали некий покров, вылезали из панциря, как вскрываемая ножом солдатская консервная банка без этикетки, этакий неизвестный, пока не откроешь, сюрприз, — мясо там или фасоль прячется, так-то чёрт его разберёшь, потому что то ли на заводе так криво этикетку приклеили, что она, пока консервы везли, оторвалась, то ли кто-то зачем-то содрал — и обнажали понятное и знакомое нутро. Курт ошеломлённо покачал головой.

«Прочитай, — попросила Лучик, — то, на что упал глаз. Есть такое гадание на строчках книг, знаешь?»

Курт не знал, но послушно прочёл первое, за что зацепился взглядом.

«В город ведёт одна-единственная дорога. Где-то у самых его границ она пропадает в траве, и так получается, что из города не ведёт ни одной».

Рыжеволосая заложила страницу закладкой.

«Прямо как про нашу прореху, — непонятно сказала она. — Другое дело, что внутри никто не был и не знает, есть ли там какие-нибудь дороги. Погадали? Молодцы. Всё, хватит глаза таращить».

«Что за прореха? — тупо произнёс Курт. — И как это я…?»

«Магия, — без улыбки ответила рыжая. — Вы, видимо, тоже рыжеволосый, только крашеный. Но на самом деле — просто способность. Вы теперь все существующие языки понимаете. И говорите на них. Как сейчас».

«Мне казалось, что я говорю на своём языке, — осторожно заметил Курт. — Казалось, что это вы…»

Он запнулся и обмер. Лучик ведь никак не могла знать его родной язык. Он это видел — тогда. Но отчего-то он сходу понял всё, что она говорила ему про яблоню и дальше.

«Ключевое слово здесь — „казалось“, — рыжая закрыла книгу. — Мне тоже поначалу много что казалось. А вот ты, мелкая, по-твоему, на каком языке разговариваешь?»

Но Лучик не успела ей ответить, потому что Курта вдруг понесло — будто прорвался кран. Он, две недели молчавший, еле-еле способный на то, что вытащить из себя «да», «нет», «не знаю» и «не помню», уже не просто шагнул, помчался — гримасничая, жестикулируя, хлопая себя по коленкам, чуть ли не подскакивая.

«Да вы хоть представляете, какие тут открываются перспективы? Это же поле непаханое, земля благодатная, это и книги переводить можно, и наживую переводчиком работать, и в университете выучиться, а то и в нескольких, и потом преподавать, и по миру путешествовать, и самому книги писать, и жить безбедно, и… и… Окно открывшихся возможностей, даже не окно — окнище, даже не окнище — ворота, огромный пролом в стене, потому что, уж не знаю, как он, этот фокус, работает, но вот только это всё равно, что эволюционный скачок. Прорыв в науке! Тут непременно кто-то должен этим вплотную заниматься, не одна же тут только больница, и яблони, и скамейки, и книжки, мне тот человек, как его — Прайм, говорил, что это вроде большого института, учёные здесь всякие, исследователи, и, мол, ещё какие-то двери, так что должны быть специалисты и по такому вот феномену… И, значит, мы на разных языках сейчас болтаем и не ощущаем этого, так, что ли, вот это чудеса…»

Рыжая смотрела на него долго и потрясённо. Она даже забыла про издевательскую вежливость.

«Ты — феноменальное трепло. Что ты тут делаешь? Иди в политику. Или в актёры».

Она угадала одну давнишнюю, детскую ещё его мечту о театре и подмостках, и его снова кинуло туда, откуда он был выдернут, поэтому он потемнел лицом, нахохлился и затих. «А ты будто пещерное чудище, — огорчённо сказала Лучик. — Что ни слово, то рык. Ты ведь девушка, как можно…» Она защищала его, значит, действительно ничего не помнила. Рыжеволосая, опасно сузив серые глаза, собралась ответить, — что-то наверняка опять грубое — но, повернув лицо, только скривилась.

«Ещё один», — сказала она.

Курт посмотрел туда, куда смотрела рыжая, и увидел подходящего к ним человека.


Капитан наконец вернулся из коридора — трель наручного коммуникатора, прервавшая их болтовню, и последовавший за ней разговор надолго его не задержали, но настроение, похоже, подпортили порядочно. Лицо, покрытое штрихами шрамов, стало замкнутым и хмурым. Знакомая ситуация — только после общения с одним человеком в Организации Капитан так мрачнеет и злится. Это если во время общения тот человек — наделённый должностным авторитетом — Капитана отчитывает. И как только остается после такого в живых?

— Прайм ругался, — сказал Курт. — Но на тебя-то за что?

— Он не ругался, Курт, он просто надоел, — Капитан сел на пол и сгрёб в охапку подушку побольше. — Параноик дёрганый.

— А что случилось?

Капитан смял подушку в неровный ком. Возможно, представляя при этом на её месте чью-то шею.

— Помнишь, мы с тобой спорили о возможной теории сцепки? Ну, то, что наш пузырь совсем не корневой, а только один из тех, что в цепочках, а сам центр где-то совсем в другом месте — старая теория, ещё профессор о ней писал… Вот, я с Праймом ещё осенью затеял разговор о том, чтобы почитать материалы. Искал я их, искал, а они вдруг в базе под зелёным кодом, хотя никакие не секретные. Ну, я и попросил доступ, даже не через личный код, через праймовский, чтобы он сам увидел, что я не лезу, куда нельзя, а он отреагировал так, будто я взломщик. И вот.

— И что?

— И то. Отказал, конечно. И нет бы как я — плюнуть и забыть, так он теперь параноит периодически и устраивает мне допрос с пристрастием: а не шарюсь ли я, где не надо, и не помогает ли мне в том кое-кто, одолжив свой зелёный код. Сейчас опять бурчал — мол, следы мутной «зелени» в разделе архива. Я сказал ему, чтобы взял наконец-то отпуск и прополоскал свою недалёкую голову в море. Мы поссорились.

— Правильно ведь сказал, солёная водичка полезна, — заметила Четвёртая. — А чью «зелень» он на тебя решил повесить?

— Яна, — Капитан внимательно посмотрел на неё. — Ты не знаешь, отчего?

— Оттого, что дядя пользуется «золотом», а не «зеленью». Зелёный код у него так, резерв.

— Для чего, интересно, нашему директору с его абсолютными полномочиями «королевского» нужна жалкая, с ограничителями зелёнка…

— Ничего себе жалкая! — сказал Курт. — Ты, минуточку, это жалкую так добивался, что Прайм рассвирепел…

— Или она нужна для кого-то? — продолжил Капитан, не слыша его. — Такое может ведь быть, рыжая?

Четвёртая некоторое время смотрела мимо него в стенку, потом пожала плечами и, кажется, утратила к теме интерес.

— Без понятия. Дядя мне не говорил. Да и не всё ли равно? Чай пейте, остынет.

Капитан подождал, что она скажет ещё что-нибудь, вздохнул и снова смял подушку. Но уже без прежней злости — запала и ярости в бытовых ссорах у него надолго никогда не хватало.

— Просто он, наверное, и правда заработался, — Лучик вдруг вступилась за заместителя. — Он ведь даже по воскресеньям… Бедный. Мне его жалко. Зря ты сказал про отпуск в таком уничижающем контексте.

— А меня тебе не жалко? — проворчал Капитан. — Все эти необоснованные претензии, вот что уничижающее, да ещё какой-то странный код, я так понял, этот код давно Прайму не дает покоя. У Яна бы спросил, в самом деле — может, это он так развлекается. Начальнички…

— Вот и предложил бы спросить у Яна, а то и сам сходил бы, спросил, вместо того, чтобы говорить человеку неприятные вещи. Он же тебя очень ценит.

— Ха!

— Ценит и уважает, и вообще, по-моему, хочет, чтобы ты когда-нибудь занял его место…

— Вот в этом-то и беда. Я же тоже стану тогда таким же нервным. И сейчас-то уже дёрганый, а что будет…

— Будет у тебя зелёный код, — резонно ответила Луч. — И читай тогда, что хочешь.

— Утешила.

Капитан прекратил издеваться над подушкой и, склонив голову, утопил в ней подбородок. Он уже не выглядел хмурым, просто усталым. С запорошенной снегом, находящейся далеко внизу улицы слабо, прерывисто долетел низкий вой сирены.

— Давайте лучше рассказ, — примирительно сказала рыжая. — Мне продолжать?

Курт кивнул и посмотрел на Капитана. Тот сидел, прикрыв глаза.

…Молодой мужчина — лет тридцать с небольшим — остановился перед скамейкой, с доброжелательным любопытством глядя на сидящих. Он выглядел весьма эксцентрично — полностью седые волосы и множество шрамов на загорелом лице, и держался очень прямо, отчего казался выше ростом, чем есть. На нём не было больничного халата, только клетчатая рубашка, бриджи и кроссовки, а ещё, по всей видимости, рыжая была с ним знакома. Она проворчала: «Привет» и покосилась на своих соседей. Ссориться и грубить при седоволосом она явно не хотела.

А Курт хмурился и недоумевал, потому что вновь пришедший напоминал ему что-то, напоминал о чём-то, и это было сродни тому, как начинается зубная боль. Что-то общее в нём — и вовсе не в шрамах, потому что такие травмы можно получить и от несчастного случая, и не в цвете волос, потому что есть люди, которые начинают седеть, ещё не достигнув совершеннолетия — вдруг чуть было не вздёрнуло Курта на ноги. Выправка этого человека, осанка, стать, конечно! С колоссальным и страшным усилием, с самым большим, наверное, трудом в своей жизни Курт подавил в себе солдатский рефлекс вытянуться перед вышестоящим во фрунт.

«Он — командир высокого чина», — подумалось отчаянно, чуть ли не с испугом.

Высокочинный командир мирно опустился прямо на брусчатку и подогнул под себя ноги. Короткие седые волосы его взъерошил порыв ветра.

«Сегодня на обед — сырные шницели в сухарях, запечённый картофель и грибной суп-пюре, — поделился он. — И свежие овощи. Всё, как ты любишь, рыжая».

«Суп я не люблю», — буркнула та.

«Можешь отдать мне, — предложил человек. — Или кому-нибудь из твоих приятелей, с кем ты так замечательно тут беседуешь. Шел и любовался на тебя — красота. Наконец-то очеловечиваешься».

«Они мне не приятели, — возразила рыжая. — Просто заняли мою скамейку».

«Скамейки общие», — миролюбиво сказал человек. И, не дожидаясь гневного ответа, представился для двух других: «Капитан. Так меня здесь прозвали, поэтому зовите и вы. Вам тоже потом подберут прозвища, да вы, должно быть, в курсе. Меня поставили вас курировать. Вас всех троих вместе. Видишь, рыжик, я всё правильно сказал про приятелей, у тебя теперь просто нет причин с ними не дружить…»

Рыжая молча подняла книгу, которую сжимала обеими руками. Она держала её так, будто хотела ударить седоволосого Капитана, даже сделала движение-замах, но остановилась, передумала.

«Книгу жалко, — пробормотала будто бы сама себе. — Да и всё равно ты меня не заставишь».

«Конечно, — согласился Капитан. — Я и не думал заставлять. Время придёт, всё само образуется. Сегодня такая погода чудесная, правда?»

Он запрокинул руки за голову и потянулся, улыбнувшись текущему сквозь ветви свету и теплу. Курт тоже улыбнулся, глядя на него. Может, и командир, но точно не тот, что гонит солдат под шквальный огонь пулемётов.

«Эй, долговязый, — Капитан заметил улыбку. — Ты, я вижу, лазил на эту несчастную яблоню — уж больно ободранный вид. Яблоки-то стоили того?»

«Очень вкусные, — кивнул Курт. — Будешь?»

«Штучку, чтобы не портить предобеденный настрой. Вот спасибо…»

Капитан полюбовался спелым тёмно-красным яблоком, прежде чем откусить кусочек.

«А я знаю, почему ты туда полез, — прожевав, с ехидцей сказал он. — Попросила прекрасная дама. Верно?»

«Может, мне самому захотелось, — в тон ему ответил Курт. — А вообще-то верно. Прекрасная дама. Да вот же она».

Он указал своим заляпанным зелёнкой локтем на покрасневшую Лучик. Потом поспешно добавил: «Рыжая тоже ничего, только грубит». Та издала горлом странный звук — как будто задавила смех. Курт подумал, что книгой лупить его, наверное, не будут.

«Значит, ты у нас рыцарь, — одобрительно сказал Капитан. — Длинный, в хозяйстве полезный… И его прекрасная дама. Очень юная и очень прекрасная дама. Позволите ли — леди, госпожа, сударыня, мадемуазель, фройляйн…»

Капитан изобразил шутливый поклон. Лучик хихикнула.

«Слишком много титулов для такой маленькой меня, — сказала она. — Для такой маленькой и безымянной».

«Безымянной тебе быть недолго», — вновь пообещал Капитан.

«А кто так назвал тебя — „Капитан“? — спросила Лучик. — И почему — ты военный?»

«Прайм назвал. Ну, как военный… бывший».

«Что-то меня он такой милостью не одарил, — заметила между делом рыжеволосая. — Хотя, можно подумать, мне от него это надо».

«А у этого Прайма есть прозвище?» — полюбопытствовал Курт. Он только что получил подтверждение своих мыслей, но это его не напугало, даже не поселило в нем скованность — должно быть, потому, что Капитан был ему симпатичен.

«Без понятия, — пожал плечами Капитан. — Я пока не слышал, чтобы к нему кто-то обращался иначе. Ну, разве что сотрудники говорят ещё „господин заместитель“, потому что он действительно заместитель директора, а сам директор говорит „Рик“, потому что Прайм ещё и директорский друг. Директора — вы с ним попозже познакомитесь — зовут Ян Орлов. Потом я вам о них расскажу подробнее. Да, рыжая, не буравь меня взглядом — с этим повременим. Что и тебе советую учесть».

«Это значит — не трепись? — сварливо поинтересовалась рыжая. — Не того предупреждаешь. Вот этот — трепло, а я — только по существу».

«Это значит, что не надо так сразу проводить черту между собой и другими», — туманно сказал Капитан, но рыжая, похоже, его вполне поняла.

«Но рассказывать-то в общем можно?» — уже безо всякой сварливости спросила она.

«Нужно».

Капитан дожевал яблоко и щелчком отправил огрызок в стоящую сбоку от скамейки урну с чугунными ножками-лапами. Курт, спохватившись, что уже смял свой огрызок в кашу, стряхнул его следом и вытер руку о полу халата.

«С вами, конечно, очень тепло и уютно сидеть, что неудивительно, когда здесь живое солнышко, — Капитан подмигнул Лучику. — Но у меня много дел. Я только хотел сказать, что займу нам в столовой столик. Как раз он у окна, на четверых. Обед через час, не опаздывайте».

Седоволосый поднялся и ушёл, а Курт и Лучик смотрели ему вслед. Потом переглянулись. Рыжая в обмене взглядами не участвовала. Она хмурилась.

«Чёрт знает что он о себе возомнил. Куратор, посмотрите-ка…»

«Мне он понравился. Хороший», — не согласилась Луч.

«Мне тоже. Ещё и так аппетитно расписал обед, и предупредил, чтобы не опоздали, — сказал Курт. — Приятно, когда о тебе заботятся».

Рыжая опять вздохнула.

«А ещё он прекрасно умеет поучать и воспитывать, вот увидите. Раз уж взялся официально курировать, а не просто от нечего делать… кто же это его назначил, зараза Прайм, что ли? Ладно. „Приятели“… Ну, приятели так приятели. Ничего не попишешь».

Курт и Лучик уставились на неё. Рыжая смотрела если не доброжелательно, то, по крайней мере, спокойно.

«Чур, я сижу у прохода, — сказала она. — Потому что ем быстро и раньше всех ухожу».

Никто ей не возразил.

«А книгу дашь почитать?» — спросила Лучик.

«Если не будешь загибать уголки», — предупредила рыжеволосая.

Лучик заверила, что не будет. Курт тут же занял за ней читательскую очередь. Не то, чтобы ему очень сильно хотелось что-либо читать вообще, но общение надо было налаживать. И оно, по-видимому, налаживаться уже началось, хотя о собеседниках Курт всё ещё совсем ничего не знал. Только понял, что Капитан — командир, а у рыжей дурной характер. Хотя с Лучиком, в отличие от остальных двоих, он уже…

Лучик взяла его под руку. Он вздрогнул.

«Знобит? Вы простужены?» — обеспокоенно спросила она.

«Нет, всё в порядке. А вы… А вы давайте не на „вы“, а на „ты“. Знаете, я ведь вам придумал… ну, это, прозвание, прозвище, о котором говорил Капитан. Я назвал вас — Лучик, Луч. Потому что вы солнечная и очень красивая».

Лучик смутилась и опять покраснела.

«Сойдёт, — одобрила рыжеволосая. — Но ты всё равно мелкая, солнце живое… Сколько тебе лет — пятнадцать?»

«Семнадцать», — не обиделась та. И тихо добавила: «Мне тоже очень по душе».

«Рыжая, — спросил Курт. — Ты, по-видимому, здесь подольше, чем мы. Расскажешь потом немного, что это вообще за место, откуда здесь столько народа, который, как мы, в больничных халатах и почти ничего о себе не знает, что это за двери такие, о которых мельком обмолвился Прайм, и почему он — зараза… Кстати, тебя как зовут?»

«Так и зовут, как сегодня все звали, но я думаю, что это временная кличка. Расскажу, так и быть, тем более, что этот… господин куратор не против. А тебя?»

«Я только имя помню — Курт», — сказал он, постыдно радуясь, что это не Лучик спросила.

«А прозвище?»

«Его пока нет. Может, тоже придумают».

«Красивое у тебя имя, — сказала Лучик. — Мягкое и стройное. Я бы не меняла».

«Спасибо», — искренне поблагодарил Курт. Он опустил взгляд на руки Лучика, но теперь она сидела, натянув белые рукава почти до самых костяшек пальцев.


Коммуникатор на запястье Капитана, тускло подсвеченный неактивным оранжевым, тихо пиликнул и налился желтизной. Эта была не предыдущая громкая трель, а приглушённый, почти робкий, осторожный звук. Сообщение, не вызов.

— Что там? — Курт попытался заглянуть через плечо и был отпихнут локтем. Впрочем, в отпихивании тоже уже не было хмурости. — Снова Прайм истерит? Надо подарить ему пузырек валерьянки.

Капитан поскрёб пальцами перекрестье шрамов на щеке. И что это такое у него теперь на лице возникло — смущение, что ли?

— Нет. Он извиняется. Ладно, ребята, я ещё отойду, позвоню… Рассказывай, рыжая, рассказывай, я ведь это всё уже знаю.

— И про картину? — спросила Четвёртая.

— Какую?

— Вот, то-то же, — назидательно сказала она. — Я её потом, после всего, даже нашла, посмотрела, сходив в тот музей… И тебя свожу, если вдруг не поверишь. Поэтому мы тебя ждём.

— Я тоже сходил, — сказал Курт.

— И как? — поинтересовалась рыжая.

— Феноменально.

— Капитан, — жалобно попросила Лучик. Капризное нетерпение мигом сделало её младше лет на десять. — Ты, пожалуйста, быстрее с этим разговором. Хочу знать, о чём эти заговорщики так перемигиваются, и в музей хочу, к этой какой-то картине, только без тебя они же не расскажут…

— Бегу-бегу, — согласился Капитан и встал на ноги.

— Терпи, ребёнок, — Курт добродушно погладил младшенькую по макушке. — А ты, патлатый, иди, иди, мирись. Нечего тут…

V

Первое, что он понимает при взгляде на этот портрет — она ему не нравится.

Не нравится, и всё тут. Бессознательное и неоспоримое. Он даже не замечает за собой того, что смотрит и морщится, как если бы в одиночку съел целый лимон. Или как если бы у него болели зубы, о чём Наташка, дёргая его за рукав, и спрашивает — с внезапной тревогой в голосе.

— Роман-Романчик, дорогой мой мальчик… Давно к стоматологу ходил?

Слова выбивают его из вязкого плотного тумана неоформившихся образов и мыслей.

— А? Чего?

«У меня что, изо рта воняет?»

Теперь накатывает другое — острый человеческий стыд, щедро сдобренный стыдом незадачливого ухажёра, севшего на глазах девушки в лужу. Забыв о портрете, Роман нервно зажимает рот ладонью, пытаясь одновременно почуять, чем пахнет его дыхание, и судорожно что-то придумать. Вроде валялись в кармане пастилки с мятой, в кармане пальто… или куртки, но куртка ведь — дома, а пальто сдано в гардероб…

— Зубы, спрашиваю, у тебя болят, что ли?

— Ммм, — недоумённо произносит он в ладонь. — Мм?

Стоматолог, зубы… Зубы! Просто зубы, он, видимо, стоял тут и гримасничал. Зубы, не вонь, какое счастье…

— Руку-то убери, чудак. Ничего не понятно!

Наташка смеётся. Роман тянет на лицо улыбку, которая выходит жалкой и конфузливой, трёт ладонь, мокрую от слюны, о рубашку, премерзко краснеет и начинает ненавидеть сегодняшний вечер, который только что начался, а она — та — глядит на него с портрета и тоже улыбается — гордо, надменно, в высшей степени отвратительно.

— Не болят, не болят, всё нормально…

— Тогда чего ты кривился?

Рыжеволосая женщина с серыми, похожими на жемчуг при плохом освещении прищуренными глазами тоже спрашивает у него это, глядя сверху вниз с картины. «Я так тебя раздражаю, бедняга?» Издёвка блестит в масляных росчерках на радужке. Высокий загорелый мужчина в кричаще-кислотного цвета желтом свитере случайно заезжает Роману в бок локтем — доставал из бокса тяжелую махину профессионального фотоаппарата. Весело извиняется на певучем средиземноморском языке и, громко щёлкая, начинает снимать портрет. «Не бегать!» — грозно взрыкивает дама в очках на кучку развеселившихся школьников. По паркету топчутся, цокают, шоркают и грохочут.

Картинная галерея — не лучшее место для свиданий. Многолюдно, шумно, слишком много света. Но выбирала Наташка. Для неё-то это не свидание вовсе, а просто дружеский поход с целью полезно и интересно провести выходной.

— Вот и ты приобщился бы, — предложила она вчера днём. — Сходим вместе?

Роман был так рад вопросу, что совершенно прослушал, что в планах — не гулять, не в кафе, а просто смотреть на картины.

И долго-долго крутил на пальце выданный ему в гардеробе номерок, наступал кому-то на ноги, проталкивался через сбившиеся в кучку экскурсионные группы и группки, пару раз чихнул на слишком едкий и сильный запах женских духов, усилием воли держа на лице маску воодушевлённой заинтересованности. В тесных гулких залах ему быстро стало жарко, душно и уныло. Он не годился на роль созерцающего, потому что не умел этого делать — смотреть — в такой плавающей туда-обратно многоликой и многоголосой толпе. Он чувствовал себя неуютно. Чего не сказал бы о спутнице — Наташке здесь нравилось. Периодически она хватала его под локоть и показывала особо впечатлившее: замок из тёмного камня в лесах, залитую солнцем южную деревню с кипарисами, сосновые холмы, где росли земляника и вереск. Она явно была очень довольна своей идеей — сходить в картинную галерею. Она, как оказалось, вообще очень любила музеи. А он и не знал… Роман честно пытался соответствовать её весёлой стремительности и тоже влиться в ритм, но потом скользнул рассеянным взглядом по возникшему перед ним портрету и застопорился, как застыл.

Что-то с ним было не так. С ними обоими — портретом и замершим у него человеком.

То ли узкий не по Средневековью наряд, то ли слишком худая фигура, то ли ломкость лица, высокомерного и не особо красивого, то ли тень, так странно лёгшая на шею, будто там был рубец или шрам — но за зеленым бархатным платьем, за бледной в синеву кожей и острым изгибом ключиц громко кричала неправильность. И это было странно — портрет как портрет, их в галерее десятки, но Роман стоял, вперившись взглядом в нарисованное масляными красками лицо, и ощущал глубокое недоумение. Главным образом потому, что картина была совершенно непримечательная — какая-то рыжая маркиза, и только, но она приманила его, приковала и заставила заинтересоваться собой.

Может, именно так и полагается ощущать себя в музее?

— «Маркиза Дрю». Семнадцатый век. Художник, как видишь, неизвестен… Красивая, правда? — Наташка, уже забыв о разговоре про зубную боль, восторженно разглядывает лицо маркизы.

Красивая? Эта колючая и тощая мегера?

— По-моему, слишком анорексична.

— Тогда тебе — к Рубенсу.

Собеседник, полный профан в живописи, грустно вздыхает. В художественной галерее он, кажется, был в последний раз классе в шестом и запомнил совсем не восторг от прекрасного, а скандальную тётку-смотрительницу, на чей стул в уголке он так опрометчиво сел, чтобы втихаря зажевать бутерброд. Хотя нет же, ещё ходил позже, студентом… Только куда? С кем? Все эти мельтешащие людские спины, везде одинаковые, ряд не остающихся в памяти полотен, шарканье ног, сухой воздух…

Мимо медленно проплывает семья оживленно галдящих туристов, все как один похожие на небольшие дирижабли. Наташка тихо хихикает.

— Вон рубенсовские модели пошли — хоть сейчас на холст…

— Мне больше по душе золотая середина.

Роман произносит слово «середина» с многозначительным, как ему кажется, ударением. По бокам от Наташки — портрет и говорливое семейство. Но она его уже не слышит: надев наушник, девушка внимает голосу аудиогида, который рассказывает о висящей перед ней картине. Маркиза Дрю глядит на Романа с насмешкой. Не кавалер ты, ничтожество… Надо законодательно запрещать женщинам подобные взгляды, пусть даже и нарисованным.

— О! Ты представляешь, эту картину нашли при раскопках развалин какого-то замка. Даже особо не пришлось реставрировать — она лежала в сундуке, в слоях промасленной ткани, и хорошо сохранилась. Долгое время была в частной коллекции, а потом внук коллекционера подарил её музею. Должно быть, очень знатная дама, раз «маркиза». А за титулом — целая история: рода, семьи, замужества, всяких дворцовых интриг… Так интересно. Маленький мир.

— Угу.

— Ну что ты угукаешь. Давай, попытайся представить…

— Что? — с тоской спрашивает Роман.

— Её жизнь.

«Зачем?» — думает он и опять вздыхает.

Женская рука в тесной перчатке царственно ложится в другую, мужскую, помогающую выйти из кареты навстречу свету отворённых парадных дверей. Шляпки с плюмажем, или напудренные парики, или многоступенчатые прически, перьевые или кружевные веера, серьги, колье и мушки. Оркестр, играющий вальс. Тысячи свечей в люстрах. Балы, праздники, охота. Преследуемая гончими лиса бежит по стально-снежной голубизне. Визгливый лай, пар от дыхания, льдинки инея на сбруе, резкие в морозном воздухе оклики. Островерхие пики башен и крыш. Чистота нетронутого фабричными дымами неба. Но и антисанитария, и грязь на улицах, и сонмы вшей и крыс, и болезни, и сгнившие чёрные зубы… Улыбнитесь пошире, маркиза. Что, не хотите? Правильно. Любой стоматолог упадет в обморок от того, что увидит. Да и не только он — Роман, все же представив возможное зрелище, морщится снова. И ширит глаза с внезапно прорвавшимся осознанием.

Позвольте, но…

— Не отказалась бы я так, как она, — мечтательно тянет Наташка, не обращая внимания на вдруг охнувшего собеседника. — Пожить в ту же эпоху…

А он склоняется к портрету, насколько позволяет ограждение, разглядывая то, что заметил только сейчас.

Колкая усмешка маркизы Дрю свободно приоткрывает ряд её передних зубов. Белых-белых.

Недаром они сначала заговорили о зубах. Вот она, неправильность.

— Картину, ты сказала, реставрировали?

— Носить такие же платья… что? А, ну да. Немного.

— Хорошо так отреставрировали. Со вкусом. Просто глянь: у неё зубы…

— У всех зубы, чудак.

— Но у неё здоровые зубы.

— А что тут удивительного?

— Вот ты говоришь: пожить… Всё-таки это средневековое время, и понятия о гигиене сама знаешь, какие там были. Вернее, их фактически не было… А тут — зубы. Даже не желтоватые, а белые! И ровные, аккуратные. Прямо улыбка киноактрисы. Реставратор, видно, подкрасил.

— Хорошие зубы — это ещё и наследственность. Не будь занудой.

— Если за ними не ухаживать, никакая наследственность не поможет. Чистили ли зубы в средние века?

Наташка пожимает плечами.

— Не знаю, — говорит она. — Но платье и правда роскошное.

Рыжеволосая улыбается из позолоченной рамы.

Что ж, маркиза…

Характер у неё, конечно, был дерзкий и неуживчивый, и деспотичные капризы наверняка имели место быть рядом с истериками: худоба нередко друг невроза. У нее были любовники, которых прошляпил — или с чем смирился — пожилой благообразный рогоносец-муж, и вряд ли были дети. Или же — пара каких-нибудь бледных и малохольных, вряд ли прижитых от супруга и точно спихнутых на кормилицу. Хорошая мать из маркизы Дрю не вышла бы. Своих служанок она, разумеется, гоняла почём свет стоит. Волосами, должно быть, гордилась. Страдала какими-нибудь благородными недугами вроде мигрени, и умела картинно падать в обмороки, и самым лучшим развлечением видела сплетни, и благочестиво ходила в церковь, и ненавидела красивых крестьянок… А потом кто-то взял её и нарисовал — может, всё тот же любовник, увлекавшийся по совместительству живописью. Спрятал в сундук, запер на замок — хотя бы портрет, потому что не смог женщину. Таких колючих попробуй поймай…

Но, честное слово, внешность-то — сильно на любителя.

— Ты так её разглядываешь — смотри, не потеряй голову…

— Не в моём вкусе, — говорит Роман обиженно. — Такие тощие кости.

Спутница смеётся и толкает его локтем в бок.

— Между прочим, ты тоже тощий. Ладно, пойдём. У нас ещё пять залов впереди…


Пастилок в кармане пальто не нашлось — зато там лежал пустой конверт из-под письма, который Роман не-получил несколько дней назад. Роман и забыл, что положил конверт в карман. Он потрогал плотную бумагу, ощутил шероховатость того места, где был испачканный чем-то адрес некой Милены, вздрогнул и одёрнул руку. Начал накрапывать дождь, но у входа, внизу отлакированных многими ногами ступенек лестницы из серого гранита, так кстати обнаружилась дежурящая стайка оранжевых с белым такси.

— А ты что, пешком? На метро?

Пока ещё мелкий, моросящий, почти нечувствительный и прерывистый — словно подготовка к затяжным осенним ливням, дождь покалывал кожу на лице и руках. Но здесь, на улице, оказалось гораздо приятней — никакой болтовни, беготни, школьников, фотоаппаратов и насмешливых мёртвых образов. Духота, неприятно окутавшая, постепенно исчезла.

— Дальше будет ещё хуже, так что это — почти курорт. А вообще — гулять для здоровья полезно.

Наташка снова рассмеялась и спрятала лицо в отвороте плаща.

— Оптимист! Мне нравится твоё настроение.

— Мне тоже оно нравится. Нетипичное какое-то…

— Спасибо, что составил компанию.

Столичная хмарь, большой мрачный клубок мокрой серости, вдруг показалась радостно-яркой.

— Было бы за что, — сказал Роман.

Большей благодарности, чем слова, он не ждал и потому смутился, когда Наташка крепко обняла его. Тёплое, краткое, отчасти сдержанное, но искреннее и душевное объятие — чем не награда за все музейные мытарства? Щёлкнула, раскрываясь, дверь ближайшего такси. Водитель, грызущий семечки, быстро сплюнул шелуху в пластмассовый стакан и убрал его в бардачок.

— С понедельника наш холодильник на ремонте, помнишь? Так что не приноси на работу портящееся.

— Помню, помню… Но кто-нибудь из наших точно притащит.

— Тогда поможем ему по-дружески. Всё слопаем, чтобы не пропало. Пока! Курортник… Смотри, чтобы нос не сгорел.

Он помахал ей рукой в усеянное каплями стекло, когда автомобиль с горящими на крыше шашечками развернулся и выполз на проспект. Крутящиеся двери вестибюля за спиной выплеснули ещё одну группку говорливых и весёлых людей. Вечер, в общем-то, оказался вполне неплохим — только в следующий раз, пожалуй, следует всё-таки пригласить Наташку в кафе.

И оно встретилось ему на пути совершенно случайно — может, откликом на эти мысли, а может, оттого, что от долгих брождений по многочисленным залам всё навязчивей и громче начал заявлять о себе голод. Или ноги сами привели. Судьба.

Роман заметил вывеску, когда проходил под желтеющими ещё клёнами бульвара. Один листок, отяжелевший от мороси, оторвался вдруг от своей ветки и мягко планируя, стал опускаться в грязь, и Роман бездумно вытянул руку, чтобы поймать эту яркую звёздочку. Повертел, разглядывая, силясь вспомнить какое-то детское, связанное с клёном гадание. Что-то о прожилках, кажется… Они у листа были яркие, красные и ветвистые, как кровеносные сосуды. Похожие на человеческие. Что это значит: будешь долго жить или, наоборот, мало? Улыбнувшись, он поднял голову и упёрся внезапно глазами в точно такой же листок — только выкованный из железа, а потом уже увидел рассеянный свет широких окон-витрин. Уютный, приглашающий. Деревья, тронутые слабым ветром, чуть заколебались. Роман прочёл, подойдя поближе, сплетающиеся слова над тёмной дверью входа: «Под клёнами». Кафе? За окнами висели тяжёлые на вид гардины и виднелись краешки круглых, застеленных бордовым столов. Зайти, что ли… Он потоптался на коврике и толкнул наконец дверь рукой. Тонко звякнул колокольчик. Роман шагнул в тепло и сразу ощутил пряный жаркий запах, тянущийся с кухни, — запах расположил к себе и заставил живот забурчать.

Совсем юная официантка с такой широкой и жизнерадостной улыбкой, словно Роман был её потерявшимся и наконец найденным братом, восторженно приветствовала его появление. Роман немного неловко ответил ей, огляделся, заметив несколько других посетителей, и сел за ближайший к кухне и барной стойке стол. Ему не хотелось смотреть на улицу, где мельтешили под дождём люди. Зато хотелось есть.

— Два кофе по цене одного, — доверительно сообщила официантка. — А такому милому, вымокшему под дождем человеку, как вы, да ещё пришедшему к нам с нашим, так сказать, талисманом, я к тому же принесу пирожное. Бесплатно.

Она кивнула на по-прежнему зажатый в пальцах Романа поникший листок и хихикнула.

— Это я случайно, — смущенно сказал милый и вымокший.

— Случайностей не бывает, — назидательно отозвалась девушка и положила меню на стол.

Неровно подстриженные волосы, ярко-белые, как будто обесцвеченные, царапнули уголки её улыбки, когда официантка отвернулась и потрусила к барной стойке — только взметнулась пола длинного, до пола, украшенного вытканными золотистой нитью кленовыми листьями коричневого передника. На носу у неё, обратил внимание Роман, красовались очки с фиолетовым напылением. А на ногах — вытертые рваные джинсы и малиновые кеды. Управляющий кафе, должно быть, здесь очень любим коллективом, раз так лояльно относится к тому, в чём ходят его сотрудники.

— Американо! — внезапно заорала приветливая официантка бармену, просачиваясь мимо стойки и ряда высоких пустых табуретов по направлению к кухне — за пирожным, наверное. Роман вздрогнул и уронил кленовый лист на открытую страницу меню. Бармен — уткнувшийся в газету седой благообразный старик — кивнул и оторвался от чтения. «Слуховые аппараты, вроде бы, стоят недорого», — подумал Роман и тут же устыдился.

Бармен с достоинством оправил клетчатый галстук-бабочку и запустил кофемашину, косясь одним глазом в газету. С кухни послышался скрежет, приглушённые голоса и смех. Роман устроился поудобнее, вытягивая под столиком ноги, и стал рассматривать зал. Оформление ему очень понравилось. Кленовые листья здесь были повсюду: в незаметных на первый взгляд тонких контурах на бежевых гардинах, мелким узором на скатерти, рисунком на абажурах оранжевых напольных ламп. А над барной стойкой, свиваясь, тянулись по деревянным панелям стен выкованные, как и вывеска снаружи, из чёрного металла удивительно достоверные ветви, уходящие к стволу вниз за полками с разноразмерными бутылками и пузырьками. Ветви тоже оканчивались листочками. Бармен, увидев, куда смотрит Роман, вдруг подмигнул ему и дотронулся до чего-то под стойкой. Железные листья вспыхнули и налились ярко-рыжим.

Роман улыбнулся, признавая оригинальность задумки. Огоньки мягко перетекли в тёпло-красный, потом посветлели и стали жёлтыми. Из кухни вышла ещё одна официантка с подносом в руках и направилась убирать освободившийся стол. Свет листьев мазнул по её тёмным, собранным в узел на затылке густым волосам. Эта официантка тоже носила очки с напылением, только чёрные. Нынешняя молодежная мода? Девушка повернулась в профиль, и Роман увидел, что она старше своей белобрысой коллеги. В округлости черт лица угадывалось что-то восточное. Официантка убрала на поднос полотняные белые салфетки и пепельницу, чтобы поменять их на чистые, аккуратно разгладила сбитую скатерть, стряхнула тряпочкой крошки. Руки у неё были очень маленькие и изящные, а ногти — короткие и поблескивающие от прозрачного лака. Роман засмотрелся на то, как изящно она касается предметов, а потом — как изящно уходит, почти церемонно меряя небольшими шажками расстояние от стола до кухни. У двойных дверей с круглыми окошками-иллюминаторами черноволосая посторонилась, пропуская юную официантку в малиновых кедах, которая несла на ещё одном подносе пирожное, что-то сказала ей и исчезла среди пряных запахов. Белобрысая подошла к стойке, где бармен уже выставил чашку с кофе, забрала её и, по-детски высоко задрав голову, тоже полюбовалась на огоньки.

— По-моему, вы чем-то понравились Джеру. Смотрите, что он вам нарисовал.

По белой шапке пены раскинулось пышное и ветвистое дерево — миниатюрное изображение того, что красовалось на стенах над стойкой. Узловатые сучья, кряжистые изгибы коры. Даже видны были прожилки в крохотных листочках. Этот кофе просто жалко пить, подумал Роман и сказал об этом девушке. Она рассмеялась.

— Лучший комплимент. Ты слышал, Джер?

В кафе царила совсем семейная атмосфера — так часто свойственная частным небольшим заведениям, здесь она была вообще прямо-таки домашней. Наташке несомненно придётся по душе. А вот меню, которое Роман уже три раза просмотрел и так ничего и не выбрал, потому что попросту разбежались глаза, годилось для шикарного ресторана. Четыре страницы одних только блюд из рыбы! Официантка достала из кармана передника маленький блокнот на пружинке и выжидающее замерла. Роман беспомощно посмотрел на неё.

— А… понимаю, — она широко улыбнулась. — Тогда позвольте мне посоветовать вам кое-что. Вот тут, на второй странице — цыпленок с карамелью… Очень вкусно. Карамель, апельсины, кунжут и соевый соус. Это если вы ничего не имеете против сладкого мяса. Я знаю, некоторые на дух не переносят.

Роман заверил, что не относится к последним, и торопливо согласился, на что получил радостный кивок. Официантка шустро застрочила в блокноте. Роман всё-таки решился, положил в кофе сахар и размешал, превращая дерево в спираль. Официантка спросила, будет ли он что ещё, и он поднял на неё глаза, но вдруг подавился словами.

Фиолетовые очки чуть сползли, открывая узкую переносицу и пушистые стрелки ресниц — белых, как волосы. А под ресницами на Романа внимательно смотрели глаза — розовые, прищуренные и туманные. Розовые с серыми разводами, как плавленое в печи стекло! Роман никогда ещё не видел такого оттенка радужек, но сразу, сопоставив их с цветом волос, ресниц и бровей, понял, что девушка — альбинос.

Она тоже поняла, что именно он увидел, и, должно быть, привычная к такой реакции, необидчиво фыркнула.

— Вот такая я у мамы с папой, что да, то да… И в цирк не сдали! Вторую чашечку вам как, сразу?

Смущённый, Роман кивнул.

— Американо!

Громовой возглас сотряс помещение. Парнишка за столом в конце зала от неожиданности пролил на себя виноградный сок. Чёрноволосая, высунувшись из-за кухонных дверей, неодобрительно повернула голову в сторону младшей официантки, но бармен нагнулся к ней через стойку, и старшая, пожав плечами, вернулась обратно на кухню. Белобрысая с крайне довольным видом направилась туда же, помахивая зажатым в руке блокнотом. Снаружи — Роман услышал — зачастил дождь.

Роман разделался с пирожным и кофе, слушая тихий рокот дождя, пробивающийся через льющийся из скрытых где-то под потолком колонок звук флейты — без слов, одна мелодия, под которую так хорошо представляется шумящий резными листьями над водой восточный клён. Понаблюдал за барменом, за его ловко снующими, немолодыми уже и морщинистыми руками. Всклокоченные серые волосы придавали ему сходство с безумным профессором. Бармен снова посмотрел на Романа и улыбнулся, теперь став похожим на учителя-чудака. Только почему он здесь, а не у классной доски? Белобрысая официантка принесла вторую чашку кофе и, чуть погодя, исходящую паром тарелку. Цыпленок в густом соусе пах так одуряющее, что, казалось, в кафе одновременно открылся филиал кондитерской фабрики и пророс апельсиновый сад. Роман подцепил вилкой кусочек, отправил в рот и зажмурился — как раз тогда, когда над дверью звякнул колокольчик, пропуская с улицы, из сырой прохлады, которая повеяла вдруг стылым шлейфом в пряной теплоте, очередного посетителя.

И старик с собакой, и библиотекарша, и даже выдуманные рыбы разом сплелись в яркий, слепящий до боли глаза пылающий клуб раскалённого света, поправший весь привычный наружный скептицизм. И все мысли о том, что совпадения — просто случайности, что пойманный в рассеянной задумчивости кленовый листок — просто лист, бездумно сжатый в руке, а кафе — всего лишь кафе, попавшееся по дороге первым из многочисленных и на него похожих. Свет вызолотил тайное, что было спрятано глубоко за оболочкой обывателя — болезненное ожидание пришедшего вдруг в этот момент ответа на всегда присутствовавший, но незадаваемый себе вопрос: «а такую ли чушь я пишу».

Или, попросту — «нет ли в действительности места для чуда».

Она стряхнула тёмные капли дождя с кожи своей приталенной бежевой куртки и прошла прямо к длинной стойке бара. Официантки, было подобравшиеся, вернулись к своим делам: постоянный клиент, но не их, а бармена. Тот привстал и радушно протянул руки.

— Дорогая моя!

Маркиза Дрю, рыжеволосая и живая, села на центральный табурет — вполоборота перед оторопевшим Романом.

— Привет, Джер, — сказала она. — Мне как обычно.

VI

— Ну, я и сказала ему, что дядя хочет переманить его обратно к нам.

— Так и бросит Джер своё кафе, конечно, — хмыкнул Капитан. — А что — Ян и правда хочет?

Четвёртая хихикнула.

— Ну да. Дяде слишком нравился тот мясной пирог. Он уже всем, кажется, нажаловался, что больше никто такой пирог не делает, а ходить каждый день в кафе у него попросту не хватит времени… По мне — пирог как пирог, вкусный, конечно, но не та вещь, чтобы из-за него так страдать. Я больше люблю шницели. Те, которые в ржаных сухарях и с сыром.

Шницели они ели в тот обед, припомнил Курт, и он сам ещё дважды сбегал за добавкой. Раскалённый, как металл в домне, сыр обжёг ему верхнюю губу и язык — так, что потекли слёзы, и он смеялся с себя с набитым ртом, а Лучик по-матерински заботливо вытирала ему щёки салфеткой. Рыжая, вопреки своим заявлениям о нелюбви к супу, делиться им ни с кем не стала. Капитан смотрел на неё с доброй усмешкой. Жутковатая вообще-то получалась у него усмешка из-за этих шрамов — и кто же его так изувечил, господи боже, как он сам не пугается, глядя на себя в зеркало, и Капитан, похоже, понял, почему Курт на него так глядит сквозь свой неуместно к пристальному взгляду беззаботный смех, и произнёс:

«То ли с моим лицом ещё случится, когда я рассмеюсь, как ты. Некоторые делают в штанишки — не к столу будет сказано…»

«Извини», — стушевался Курт.

«Я привык, — откликнулся Капитан. — Так что всё нормально».

Он сидел, откинувшись на спинку стула, и пил чай — из разнообразия заварочных пакетов для чайника все единодушно выбрали простой чёрный. Белая больничная чашка почти полностью пряталась в широкой загорелой ладони. Поверх чашки Капитан рассеянно обозревал зал. Он единственный здесь не выглядел пациентом, хотя, наверное, всё же им был.

«Нас много, — сказал он, будто подтверждая, и непонятно добавил: — Это было синхронное извлечение».

Рубашки из мягкого хлопка и брюки без поясов, с завязочками, похожие на пижамные — под длинными халатами, в отличие от накрахмаленных докторских не белого, а светло-голубого цвета, все люди в столовой выглядели почти одинаково. Одежда тоже была светло-голубой, только у девушек иногда попадались песочные или пепельные рубашки. У рыжеволосой, например, была серая, совсем как её глаза — светлый жемчуг при плохом освещении. То, как она периодически щурила их, могло предполагать близорукость. Многие люди в столовой сидели группами по двое, трое и четверо, совсем как они, но Курт увидел и компанию из пяти человек, и несколько одиночек. Некоторые из последних вели себя пугливо: озирались по сторонам, пригибая головы, и вздрагивали, когда рядом с ними кто-то заговаривал. Их успокаивали дежурившие в столовой медсёстры. Но Курт подумал, что самых пугливых здесь всё-таки не было. Таким приносили еду в палаты. Таким, как он. Таким, как он был. Ещё сегодня утром был… а теперь что? Вылез из угла, где сидел, забившись, осмотрелся и полез на яблоню. Поцарапал руки. Ожил.

«Синхронное — чего?» — переспросил он у Капитана. Рядом с ним Лучик сосредоточенно мазала хлеб апельсиновым джемом.

«Извлечение, — сказал Капитан. — Правда, надо признать, не в моём случае».

«А что значит — не в твоём случае?»

Капитан ухмыльнулся.

«Как бы сказать… некоторых приводят за ручку, а не выдёргивают».

О выдёргивании рыжая уже успела им немного рассказать — пока сидели на скамейке в ожидании обеда. Звучало это, прямо говоря, фантастически, но Курт решил поверить. Один чёрт, делать ему ничего больше не оставалось, а он, вновь оживший, жить теперь очень хотел. Для новой жизни же нужна была отправная точка — понимание причин её начала. Принял Курт и то, что это понимание должно приходить постепенно.

«Об этом ты тоже расскажешь потом, да?» — спросил он.

Капитан согласно кивнул.

«Информации должно быть в меру. Иначе она может сделать плохо».

Они разговаривали мало, только ели за одним столом, но это уже соединило их — звяканье ложек и вилок, передаваемые друг другу солонка, перечница и хлеб, чай из общего чайника. Если в обязанности Капитана, как их куратора, входило связать их в одну компанию посредством обеда, то он прекрасно справился. Первое совместное принятие пищи с до того незнакомыми (пусть и не всеми незнакомыми) людьми обладает странным объединяющим свойством: за тарелкой супа быстро привыкаешь к определённому соседству. Дело здесь, подумал Курт, в естественной неловкости, сопутствующей обеду в обществе незнакомцев. Единожды с ней справившись, не хочешь испытывать снова, садясь уже к другим людям.

После обеда они разбрелись кто куда — их куратор вовсе не стремился к контролю. Он предложил лишь снова сесть за этот столик на ужине, распрощался и ушёл. Капитан направился не в один из корпусов, где у него могла бы быть своя палата, а дальше по центральной аллее, которая выводила за пределы больницы и по которой Курт ни разу не ходил. Мелькнула в тенях лип и клёнов клетчатая рубашка и исчезла. Курт вдруг понял, что до ужина успеет соскучиться. Рыжая за его спиной сказала что-то про библиотеку и тишину, в которой никто не помешает читать, и тоже испарилась. Зато осталась Лучик.

«Мы могли бы поиграть в бильярд. Или во что-нибудь другое: в общем холле есть и шашки, и шахматы, и маджонг, и ещё куча всего. Только мне надо пойти к себе и принять таблетки».

«Мне тоже, — вспомнил Курт. — Как раз после обеда доктор мне их приносит. Бильярд — это здорово. Надо же, я откуда-то знаю, как в него играть… А отчего тебе таблетки дают, не говорили? Меня вот пичкают-пичкают, а я даже ни разу не спросил, зачем, только вреда от этого точно нет, наоборот, польза: сплю крепко и ничего не болит…»

«И у меня не болит, — сказала Лучик. Правой рукой она коснулась запястья левой, накрывая синяки. — Не-а, не говорили. Впрочем, они доктора, им видней… Значит, встречаемся в холле? Когда — через полчаса?»

«Отлично», — согласился Курт.

Позади них выползали из дверей столовой пациенты — сытые, неторопливые, переговаривающиеся и смеющиеся, так же договаривались насчет послеобеденного досуга и уходили кто вправо, кто влево, группками и поодиночке. К центральной аллее больше никто не направился. На ухоженных зелёных островках газона, на солнце и в тени, стали появляться светло-голубые пятна — кто-то из больных прилёг отдохнуть прямо в траве. Это, увидел Курт, не возбранялось.

«Тут ещё есть автоматы с напитками, — сказала Лучик. — И с едой вроде печенья и вафель. На случай, если кто проголодается до ужина. Бесплатные, конечно. Да и чем бы мы платили…»

«Отработаем», — пошутил Курт.

Ни техническое оснащение своей собственной больничной палаты, ни то, что в переходах и коридорах, в кабинетах терапии и даже на улице на каждом шагу попадались странные, а порой совершенно фантастические агрегаты и аппараты, не вызывало у Курта вопросов. Сначала в своём оцепенении он не был в том заинтересован. Теперь принял, как часть новой жизни. И сейчас он подумал только о том, есть ли в автомате с напитками апельсиновая газировка — страсть как её обожал.

«Пойду лечиться, — с улыбкой произнесла Лучик и погладила его по руке. — И ты иди. И не опаздывай — я буду ждать».

Он смотрел, как она уходит, проходя через увитую плющом красную кирпичную арку к боковым дверям своего корпуса, донельзя красивая и особенная даже в этом обезличивающем длинном халате, и ему было легко. Он всё помнил, но ему было легко, потому что сегодня он был не один, а вокруг была доброта и лето, и в кармане лежало яблоко. Последнее оставшееся там. Он знал, кому его отдаст.

В своей палате Курт достал яблоко, протёр рукавом и положил на тумбочку. Потом подошёл к окну и решительным рывком отдёрнул штору. Она, бесцветная и глухая, была закрыта две недели — а за ней, оказывается, был мир. Золотистый свет обрисовывал двор — а та самая их скамейка и простёршая ветви над ней старая яблоня располагались как раз напротив окна, частично загороженные растущими под ним ровными, стройными, как по линеечке посаженными клёнами. По дорожке прошёл человек — свет выжелтил его покатые плечи. Скамейка пустовала, но Курт с неожиданной яркостью вдруг увидел себя: нескладная тощая жердь с запачканными зелёнкой руками, жующая яблоко, светловолосая голова у одного плеча, рыжая — у другого, а напротив, прямо на брусчатке, сидит Капитан. Курт и его друзья, так, что ли? Деликатно постучав, прежде чем войти, в палате появилась Эльза, его лечащий врач. Хотя доктора было как-то невежливо называть просто по имени (но иного обращения к себе Эльза и не признавала, он это запомнил из её бесед с прочим персоналом), Курт радостно позвал её — показать, куда он сегодня забрался, а заодно и угостить яблоком. Судя по грохоту, с которым Эльза уронила поднос с послеобеденным лекарством, она никак не ожидала, что Курт заговорил.

«Наверное, вам это больше не нужно, — уже оправившись от потрясения, сказала она, когда Курт помогал ей собирать укатившиеся под кровать и стол таблетки. — Вы ведь в столовой сегодня обедали?»

«Да. Теперь у меня есть друзья и куратор».

«Это очень хорошо, — сказала Эльза, — если человек ест в обществе себе подобных. Если называет их друзьями — это ещё лучше. Вы выздоравливаете».

«А чем я болел, Эльза?»

«Одиночеством извлечённого. Есть у нас, здешних врачей, такое наименование одной болезни, которая болезнь не в физическом смысле, а скорее в психологическом… душевном…»

«Но зачем тогда лекарства?»

Эльза добродушно улыбнулась.

«Не подумайте, что мы на вас тут ставим опыты. Всё это ощущение изоляции, невозможность принять себя — принять, к примеру, что жив и существуешь, потому что извлечение, оно же выдёргивание… — Эльза замялась. Она была совсем ещё молодой женщиной, поэтому старалась смягчить углы сострадательней, чем поступил бы на её месте мужчина-врач. — Оно происходит при определённых факторах, которые сами по себе являются сильным стрессом, не говоря уже о совершенно не ожидаемых последствиях, отчего естественным образом проявляется шок. Всё новое, чужое, память стерильна… у большинства, иногда присутствуют различные травмы. Нет ни одного знакомого лица. Что делать — неизвестно. Словно выпавший за борт… или выброшенная на берег рыба… или заплутавший в лесу… Одиночество. Страх обстановки. Страх себя, потому сам для себя тоже неизвестность. Оторопь. Замкнутость. Такое состояние, очень похожее на глубокую депрессию, должно, как та же депрессия, лечиться, а не запиваться или заедаться».

«А у вас такое было?» — спросил Курт.

«Как доктору, мне болеть нельзя», — рассмеялась Эльза.

«Раз болеть нельзя, значит, есть можно», — и он презентовал ей яблоко.

Несмотря на дружественный жест, она всё-таки поругала Курта за то, что он лазил на дерево и так ободрался. Посмотрела на лежащие на подносе таблетки и решительно смела их в сторону. Курт спросил, можно ли ему пить апельсиновую газировку.

«Вы помните свой любимый напиток?» — обрадовалась Эльза.

«Да. И ещё свое имя. Немного, правда?»

«Уже хорошо. Пейте, конечно. В автомате вы её, может, не найдёте, но попросите в столовой за ужином — вам кто-нибудь принесёт из основной».

«Здесь много столовых? — Курт удивился. — Я думал, только эта».

«Есть ещё основная, в главном здании. Там едят сотрудники».

«Доктора?»

«Доктора едят в больничной, — сказала Эльза. Она взяла поднос, готовясь уходить. — А там — сотрудники. Вы сказали, у вас теперь появился куратор. Он вам всё расскажет и покажет».

«Соблюдаете секретность», — улыбнулся Курт.

«Постепенно вы всё узнаете», — почти как Капитан ответила Эльза.

Он слушал, как по коридору стучат её низкие каблуки, и размышлял о том, лечили ли от похожей на глубокую депрессию болезни, которую здесь называют одиночеством извлечённых, Лучика, рыжую и Капитана. Особенно Капитана. По нему не было похоже, что он может сидеть, оцепенев, в уголке.


— А вот и нет, — сказал Капитан. — Пирог и правда божественный.

— Тогда тебе надо объединиться в коалицию с дядей. Будете пикетировать кафе и лично Джерри.

— Ну, я вовсе не имею в виду такие радикальные методы… Завтра, может, зайдём к нему?

— Вечером? Давайте, — рыжей идея понравилась. — Давно у него не собирались всей компанией. Он будет очень рад.

Лучик кивнула и погладила дремлющего на подушке кота.

— Курт, ты достал переноску?

— Сейчас, сейчас…

Он рылся в шкафу, пытаясь одновременно не обрушить горы накопившегося там полезного и не очень хлама и найти требуемое. Но под руку попадались, как обычно, совсем посторонние вещи: велосипедный насос, коробка с салфетками, полотенца, утюг, батарейки, сложивший крылья сломанный ярко-зелёный воздушный змей. И много других, относящихся к понятию «посторонние» ещё больше — духовые трубки из полых костей птицы ои, низкорослый деревянный тотем, чёрная вода, запечатанная в пробирку, мутный кусок янтаря с разъеденным ржавчиной циферблатом часов внутри него, рыцарская перчатка-протез, странные, будто созданные из залитой эпоксидным клеем паутины или изморози серьги — откуда это? — в лакированной коробочке, засушенные зубастые цветы, так и не взошедшие здесь собранные им самим семена крюкохвата. И ещё одна окаменелость — крупный, лежащий на самом дне шкафа булыжник с выступающим, но намертво въевшимся в поверхность зеркалом с ручкой. Стекла в нём не сохранилось, только ставший по своему составу почти неотличимым от камня когда-то железный остов. Курт всегда хотел расколотить этот камень и посмотреть на обратную сторону вмурованного в него зеркала.

— Долго ещё?

— Сейчас… Тут не шкаф, а какой-то запасник музея!

— Сам заполнял, — невинно сказал Капитан. — Особенно всяким барахлом из задверья.

Что правда, то правда, и Курт только фыркнул, зарывшись лицом в висящий на вешалке тёмно-красный меховой плащ. Это был его плащ, он пах травами и смолой и совсем уже не пах зверем, потому что Курту разрешили забрать плащ только после обработки специальным, убирающим животный запах составом. Чтобы вернуть пострадавшие от этого ароматы леса, Курт две недели хранил переложенный травой и кусочками коры плащ завёрнутым в плотную бумагу. И трава, и кора теперь лежали в кожаном мешочке у пояса. Там же были и бусы, и амулеты, и пара корешков, самых не вонючих из принесённых тогда шаману. А на капюшоне осталась с ещё большим трудом отвоёванная череп-маска. Светодиоды из глазниц Курт убрал.

— Я заберу всё своё домой, — глухо пообещал он, уткнувшись в мягкий мех.

— Когда? — спросил Капитан. — А то я имею виды на свободное место.

— Когда найду, куда это пристроить дома.

— Всё ясно. Губу закатываю.

Переноску Курт обнаружил на самой верхней полке, за сумкой с собранной палаткой и свёрнутым рулоном плавательного матраса. Вжикнул, проверяя, молнией. Спящий кот дёрнул ухом на знакомый звук.

— Да, — нежно сказал ему Курт. — Ты не ошибся, усатый. Грядет то, что ты так не любишь.

— Тебе через тридцать минут выходить, — Лучик сверилась с часами. — И, знаешь, пойду-ка я тоже.

— Думаешь, что я не справлюсь с задачей отнести этого идиота в ветеринарку?

— Он не идиот! Он будет бояться, а ты же не умеешь утешать, ты только насмешничать горазд и издеваться…

Лучик с решительным видом натянула свои голубые, с вышитыми снежинками варежки. Потом, подумав, что сидеть в них всё-таки будет жарко, сняла.

— И ещё на обратном пути надо зайти в магазин. Я кое-что забыла.

— Курт — тягловая сила, — ухмыльнулся Капитан.

— А когда это было иначе? — беззлобно проворчал тот.

— Давай, рыжая, — вернулся Капитан к прерванной истории. — Рассказывай, и как раз их отпустим. В полчаса уложишься?

— Уложусь раньше. Курт, садись, садись и оставь в покое молнию, кот нервничает…

Курт отставил переноску на пол и закрыл дверцу шкафа, в последний раз вдохнув лесной запах. Сосны, туман, светлячки, старая священная Гора. Запах той самой истории.

— Только вот, рыжая… — вспомнившая что-то Луч поспешно вклинилась перед началом продолжения. — Пока не ушли далеко от темы музея. Кто нарисовал тот портрет? Кто нарисовал тебя? И когда?

Четвёртая пожала плечами.

— Честно говоря, я не знаю.

В шкафу с грохотом что-то обрушилось.

VII

Ян занимался тем, что бросал монетки в воду. На дне аккуратного небольшого бассейна, находящегося в вестибюле, в тенях от статуй и нависших над мраморными бортами широких ветвей праздничной ели поблескивали, как чешуя, россыпи брошенных ранее — белых, жёлтых, красноватых, серых, однотонных и в цветной эмали, цельнометаллических и дырчатых. Треугольных и круглых, тонких и длинных, как счётные палочки, в виде игральных костей. Ещё один особый ритуал тех, кто ходит через двери, так похожий на туристическую традицию бросать монетки в водоёмы близ достопримечательностей, чтобы к ним когда-нибудь вернуться. Только у Идущих было всё же по-другому: чтобы просто вернуться, вернуться живыми, потому что двери, помимо открывающейся в них иномирской красоты и приносимой ими деятельной радости познания, таили в себе — каждая — опасность. Биоблок защищал от заболеваний, оружие — от недружественных зверей и разумных существ, но помимо этого существовала природа: вулканы, отвесные скалы, отравленные шипы незнакомых цветов, топи, плотоядные деревья. И были ещё человеческие ошибки: растерянность, страх, неуверенность, слабость, свои и чужие эмоции. Последние губили гораздо больше людей, чем ягуары и грязевые оползни, и мало кто понимал это, обращал на это внимание, хотя в своде правил Организации на данный счёт существовал выделенный красным цветом параграф. Даже Ян в своё время, а ему-то очень повезло, он не погиб… Существовал параграф — такой стыдный, если вдуматься, чуть ли не унижающий, а двери порождали в открывающих их и ходящих сквозь них самоуверенность и ощущение силы. Монетки, когда их набиралось слишком много, — так, что они начинали ржаветь, пуская по воде рыжие спиральки разрушающегося металла — выгребали уборщики, но ходящие бросали и бросали, и не всё брошенное справлялось с отводимой ему ролью: обещающий возврат талисман…

Ян не собирался никуда идти, ни в какую дверь — просто сунул, поднимаясь с нулевого, случайно руку в боковой карман пиджака и обнаружил там тонкие пластинки «клевера». Вспомнил: сгрёб, не глядя, утром из среднего ящика стола, когда искал степлер, сгрёб и положил в карман, просто потому, что было очень приятно, один раз коснувшись, дальше ощущать в руке эти маленькие прохладные узорчатые пластины. Несмотря на то, что монетки были очень тонкими, тонули они хорошо, а в ящике стола их ещё оставалось порядочно — если быть точным, то сто с лишним штук, когда-то вручённых Яну в грубо сшитом из кожи мешочке. «Клевером» он называл их из-за формы, хотя они были — «ли». Они не пахли металлом, зато немного фонили, но это было не то заражение, чтобы оно могло повлиять на Идущего. За мешочек таких маленьких ли за одной давно закрывшейся дверью можно было купить деревеньку с её населением. Ян вспомнил ещё, как выла сирена тревоги, потому что с той стороны что-то случилось — что-то глобальное, страшное, и как он, поспевший на пульт первым, радовался, что там нет никого из Идущих, и как оно закрыло дверь, превратив её в обычный кусок дерева, за которым осталась только обнажённая штукатурка стены. Оно не дало разобраться в произошедшем, не разрешило — спасло. Оно действовало не по команде, само. Датчики успели зафиксировать только гигантский скачок температуры. Восемь лет прошло, кажется, или даже девять… А мешочек остался — на память.

Ян бросал в воду крытые соломой хижины на высоких сваях, безмолвие затопленных полей, на которых рос фиолетовый рис, худых длиннорогих коров, черноглазых крестьянок и их ребятишек, зелёный закат, два месяца в небе, рощи бамбука, гниющие и ржавеющие в них старинные остовы мёртвых танков. Ему нужно было сейчас какое-нибудь размеренное, сродни медитации действие, чтобы отойти от всего и спокойно подумать об одной важной вещи.

Голос в телефонной трубке плавал и дрожал. «Гнусное преступление… Мерзавцы!» Гнев был бы вполне оправдан, и гневное подозрение тоже, устало думал Ян, чуть отведя телефон от уха, чтобы поток бурных слов не смыл его совсем, — да, был бы, потому что вот он, заграничный коллекционер, вот картина, которую он хочет купить уже второй месяц, вот неуступчивый вредный старик-галерист, а вот — картину вдруг украли. Так легко заподозрить, почти естественно, кто мог это сделать, потеряв в конце концов терпение и просто наняв нужных людей! Но голос дрожал не поэтому — в голосе были расстройство и шок. Ян вслушался в звенящие эмоции. Владелец галереи, запнувшись на каком-то слове, полузадушено икнул и судорожно попытался отдышаться. Если его речь звучала шокировано, то эта пауза — страхом. Старик смертельно боялся, что Ян заподозрит в краже картины его, не желающего продавать её, самого.

Как плохо всё получилось. Как любопытно.

Трубка плакалась Яну на ухо, а он слушал, поднимаясь по лестнице, ведущей от гермозатвора к лифтам. Слушал молча, и молчание это, которому он постарался придать грозную ноту в огранке сдержанной вежливости, было стариком услышано. Даром что тот не был Идущим. Тот рассыпался в жалобных и неуклюжих извинениях и стал заверять, что полиция уже работает. Ян вздохнул и спросил прямо, есть ли запись с камер наблюдения. Старик-галерист издал отчаянный стон. Этого Яну хватило, чтобы больше ни о чём не расспрашивать.

Сначала он проклял себя за то, что сам не додумался сделать так, как тот неизвестный вор. Попросту взять и стащить, открыв ночью дверь, — кто поймает-то и догадается? Да, стащить, даже не заводя разговора, стащить сразу же, а не нести ахинею, изображая из себя богача-иностранца… Рик, наверное, так бы и сделал, но Рику Ян ничего не сказал. Сейчас он сожалел об этом. Однако на место сожалению и чертыханиям быстро и странно пришло другое: взбадривающий интерес.

Кто это мог быть?

Вариант с попавшим Ян отмёл сразу — его уже здесь не было. И уж конечно это не мог быть никто посторонний — обычный вор, вор-человек, непонятной эксцентричностью своей нацелившийся почему-то на не слишком примечательную картину неизвестного художника. А было, должно быть, окошко, которое кто-то сделал в стене и преспокойно снял с неё картину. Не попав на камеру ни рукавом, ни даже фалангой пальца. Картину стащил Идущий. Ян мысленно записал в подозреваемые пять знавших о ней человек: компанию своей племянницы с ней самой во главе и Рика. Вздохнул и поставил в конце воображаемого списка многоточие.

Рик подошёл со спины и сел рядом на бортик, опустив одну руку в воду. Он мог бы, нагнувшись, дотянуться до ближайшей россыпи монет, но не стал этого делать.

— С твоей «зеленью» снова проблемы, дружище, — негромко сказал он.

«Проблема у меня с картиной», — подумал Ян, но вслух спросил: «Что случилось?».

— Кто-то, взяв её, рылся в архиве.

— Рик, ты интересуешься живописью? — спросил вдруг Ян.

— Нет, — ворчливо сказал заместитель. — И не уходи от разговора. Опять твоя племянница, опять пошло-поехало…

— Рик, сегодня ночью из музея стащили ту картину. Помнишь, «Маркиза Дрю». Я пытался её выкупить, почти сговорился, а тут… Это не ты украл, часом?

— Нет, — снова сказал заместитель. Тон его голоса стал мягче. — Но, если бы ты предупредил меня, что картина тебе нужна, я бы это сделал. Придумал тоже — выкупать… Деньги тратить некуда?

— Рик, воровать бесчестно.

— Мы каждый день воруем друг у друга — слова, время, эмоции. Что теперь — повеситься?

— Но я тебе про материальную вещь. Нанесли галерее убыток… владелец её в трансе и ужасе. Жалко его. И обидно.

— А ты сам не думал, чтобы стащить? — бесцеремонно прервал заместитель.

— Думал, — честно ответил Ян. — Только что, после того, как мне позвонили. Опоздал, как видишь, даже в соображениях. Дурак…

— Ваше псевдоблагородство, — ехидно сказал Прайм.

Ян осторожно потрогал воду — прохладная.

— Надо бы запустить сюда рыбок.

— Зачем? — полюбопытствовал Рик. — С удочкой сидеть или для красоты?

— Золотые рыбки приносят удачу. Ну, так говорят. Будут вместо монет…

— Теперь каждый уходящий будет бросать рыбу, что ли?

Ян покачал головой и прицельно заехал узорчатым ли по перебирающим воду чужим длинным пальцам.

Как и стадион с парком, в воскресенье вестибюль пустовал. Мраморные чёрные плиты, по которым Матиас прошёлся утром, ведя перед собой полотёр, казались чистыми и блестящими, словно зеркало: так за весь день никто толком и не потоптался. Сквозь подёрнутые изморозью стёкла входных дверей, вниз от которых спускалась широкая лестница, были видны забелённая снегом, с уже блёкло зажегшимися фонарями округлая ухоженная площадь и три расходящиеся от нее дорожки, мощёные камнем: к больничным корпусам, к стадиону и парку, в город. Городские огни тоже были видны отсюда: здание Организации стояло на холмах.

— Твой код, — начал было Рик снова, но Ян перебил его:

— Посмотри, какой город красивый. Праздничный. Для тебя он тоже должен быть…

Заместитель поморщился, как будто услышал непристойность.

— Что мне до него за дело?

— Не можешь попасть, так просто взгляни. Не отказывайся. Это — дар прорехи, не проклятие.

— Я и не хочу никуда попадать. Мне хорошо тут.

— Рик. Мы обязательно найдём способ.

— Способ — чего? Зачем? Ян, перестань. Я не какой-нибудь неофит, пускающий сопли на вершине холма…

Ян вежливо замолк. Город мирно светился в наступающих сумерках — разноцветные огни, много-много крыш…

— Как ты видишь его? — от последнего директор всё-таки не удержался. — Какой он для тебя, Рик?

— Непонятный и ненужный, — равнодушно ответил друг. — Декорация. Ну, прореха, ну и что…

Он вяло баламутил воду, будто всё никак не мог смыть что-то с пальцев. Размышлял о своём. Перебирание воды было того же рода отстранённым действием, как бросание в неё монет.

— Что случилось? — спросил директор.

— Код, — сказал Рик. — Я из-за него наорал на Капитана.

— Поссорились, — сочувственно отметил Ян.

— Ну, вроде того. Хотя уже помирились. Я извинился.

— Тогда чего киснешь?

— Всё тот же код, представь себе, о чём я и хочу тебе рассказать. Его ведь не Капитан брал.

Ян глубоко вздохнул и зажал в кулаке оставшиеся монетки — стоящие на бамбуковых сваях дома за дверью, которая давно закрылась. Что бы он делал с этой деревней — рис в ней выращивал на продажу, стал местным купцом? Там же вся земля радиоактивная, и вода, и коровы…

— Хорошо. И кто его брал?

— А то ты не знаешь, — ответил заместитель.

— Я поговорю с ней, — терпеливо произнёс Ян. — Только скажи, что она там искала.

— Ничего нового. Читала про Креймера.

— Тогда я не понимаю твоей укоризны.

— Читала про Креймера. Теперь ей это стало интересно. Вот так, вдруг, внезапно… Ян, — заместитель поднял на него глаза, — с чем может быть связан такой интерес?

Директор постарался отреагировать мирно:

— Просто интересуется своими корнями. Семьёй. Она ведь, наверное, даже помнит его…

— Да? — Рик иронично вскинул брови. — Что это за интерес к семье такой, если называется — «спонтанный переброс?» Или это интерес к смерти?

Ян разжал пальцы и высыпал ли в воду — все, до одной, неслучившиеся плантации на заражённой земле. Потом повернулся.

— Извини, — сказал Рик.

— Рассказывай.

Пока снег мёл в наружной загустевающей тьме, Рик рассказывал. Он рассказал всё, что увидел сегодня в базе, но добавил, чтобы успокоить: «Оно не допустит». Ян невесело рассмеялся.

— Не допустит очередной переброс? — сказал он. — Отчего бы?

— Хотя бы оттого, что для спуска на нулевой этаж необходимо «золото». В оба предыдущих раза переброс запускали Идущие, уполномоченные на владение «королевским».

— Может случиться так, что в третий раз «золото» не понадобится. Отключение системы, крупный форс-мажор… Я не вечен, в конце концов.

— Не вечен и слишком добр, да, но как раз на подобный случай у тебя есть заместитель.

— Ты тоже не вечен. Не обижайся.

Рик улыбнулся.

— На это мне нечего тебе возразить. Что тогда — может, ко всем дверям зальём нулевой этаж бетоном?

— Ага, погоди, только я туда перееду, и заливай.

— Оно так без тебя не может? — серьёзно спросил Рик.

— Именно. Без цикличного взаимодействия с человеком потеряет и себя, свою форму… Исчезнет контакт. И никаких больше дверей и нас.

Рик сказал тихо, но так, чтобы Ян услышал:

— Зато ты знаешь, как при случае со всем покончить.

Ян долго смотрел на фонари округлой площади и дальше, на городские огни. Он знал.

— Я не могу ей это запретить, понимаешь? — наконец произнёс Ян. — Не могу сказать: «не ищи себя». Целых четырнадцать лет, которые куда-то пропали.

— Методы у неё противоправные, — заметил собеседник.

— А других и быть не может. Как ещё узнать?

— Вспомнить. Со временем.

— Ну, вот ты же не вспомнил. Хотя для тебя прошло уже почти двадцать.

— Дело в том, что я не хочу вспоминать, — сказал Рик. — Совсем не хочу. Мне понравилось родиться сразу совершеннолетним.

— А я бы искал своё детство, — ответил Ян. — Но это я. Ты не настолько подвержен сантиментам.

— Это хорошо или плохо?

— Главное, что это не мешает тебе жить. Не мешает же?

— Ничуть.

Ян лукаво сощурился, глядя на друга.

— А, может, на самом деле ты всё помнишь, только не признаешься? Рик?

— Может, — смиренно согласился тот. — Ни себе не признаюсь, ни тебе… Разум — странная штука. Запечатывает во много коробок. Дай мне тоже монетку. Или ты что — все их высыпал?

— Все, которые с собой брал, но в ящике стола есть ещё. Рик, вот насколько я помню, ты монеток сюда никогда не кидал. Даже когда был командиром действительной группы и ходил через двери. Почему?

— Просто я не суеверен, — Рик всё же склонился и зачерпнул горсть монет вместе с водой, побежавшей по пальцам. — Да и жалко. Красивые ведь, заржавеют…

Один из брошенных Яном ли лежал как раз поверх блестящей горки.

— Мне везёт, — довольно отметил Рик. — А ещё, Ян… Рядом с тобой, на ёлке, конфетка в красной обёртке. Не эта, карамель… Вот, да. Можно мне её? Интересно, какое предсказание на этот раз попадётся…

VIII

Иногда ему случается заметить их в толпе. Части привычного, памятного в лицах и облике незнакомых людей, эхо-воспоминание, похожее на внезапный укол или яркий проблеск в тумане — то, что можно назвать отзвуком прошлого, его приветом, улыбкой, подмигиванием. Водопад светлых волнистых волос, катящийся по спине женщины, стоящей впереди на эскалаторе, её ладони в карманах брюк — так, подавшись к окну, стояла лет десять назад безымянная уже одноклассница, глазея на первый снег, а Роман был влюблён в неё, невзаимно. Выходящий из автобуса очень высокий мужчина в светло-сером пальто — прямоугольная, будто искусственно деланная узость его плеч, сутулость и ещё то, как он чуть набок и вниз наклоняет свою большую голову, пробуждают картины о давно брошенной секции биатлона и приятеле под два метра ростом. Мелькнувшие во встречном потоке толпы острый небритый профиль и клетчатость шарфа — точь-в-точь учитель рисования. Сигаретно-гаражный, мастеровой, ремесленный дух, где табак смешивается с машинным маслом и канифолью, тянущийся за каким-то усталым работягой… тянувшийся когда-то за отцом, как метка рук, умеющих чинить и создавать, научивших и сына. Сдавленный, краткий, словно силком загоняемый обратно кашель, отрывисто рванувший воздух внутри вагона метро. Когда мать болела, она не любила, чтобы её слышали, и делала так же. Они реют повсюду в звуках и красках, в случайно учуянных запахах, в манере походки или движении женской руки, что машинально поправляет выбившуюся из-за уха прядь — они, моменты прошлого, бывают неожиданны, бывают радостны или даже смешны. Но этот не забавен ни капли. Худые скулы, надменная холодность, некрасивая бледность лица. И волосы — ржаво-рыжие. Да что за ерунда здесь творится?

Этот облик не из ряда частей и частиц, потому как идентичный полностью и цельный. Но чувство всё то же — здравствуй, дружище. Сто лет не виделись. Роман замирает и обращается в слух. Ободок чашки приникает к губам, но раскрыть их и сделать глоток — невозможно. Ему кажется, что он видит сон: острые черты-штрихи, белая с синевой кожа, усмешка. Или же они здесь добавляют в кофе опиаты.

— Неделю тебя не было. Дела?

— Дела.

— Как твои поживают?

— Неплохо. Луч просила передать благодарность за кексы. Сладкоежка мелкая…

— Хе… Очень рад. Спеку ещё.

— Спасибо, Джерри.

— Не за что, искорка, не за что. А дядя?

— Всё мечтает заманить тебя обратно на нашу столовскую кухню. Только тшш… я ничего не говорила, не то ему будет неловко.

— Хе-хе… ладно, ладно, сохраню это в тайне. Но пусть тоже как-нибудь заглянет. Он же знает, что я всегда рад его видеть. Мёд?

— Да, ложечку. Джереми… модный галстук.

— Дать поносить?

— Только в комплекте со штанами.

Двое смеются. Рыжеволосая перекрещивает ноги в аккуратных темно-жёлтых ботинках, заводя ступни за одну из перекладин табурета. Роман тупо отмечает: подошвы ребристые. Бармен извлекает откуда-то из-под стойки блюдце с нарезанным лимоном. Поискав, достаёт к нему шпажки и втыкает пару в яркие полумесяцы. Маркиза Дрю пьёт чай. От той, нарисованной, она совсем не отличается — разве что одежда и прическа другие. Натурщица трехсотлетней с лишком давности. Что она здесь делает?

— Просто шла мимо, — отвечает она на незаданный вопрос.

Роман, всё-таки заставивший себя выглядеть чуть более естественно, чем застывший от изумления истукан, цедит кофе маленькими глотками.

— Почаще так ходи, искорка, — добродушно улыбается бармен. — А вообще гулять в дождь — это на любителя, конечно. У меня вот начинают ныть все кости.

Маркиза ставит чашку и накрывает руки бармена своими — старик и девушка, слишком молодая для того, чтобы казаться его дочерью, и слишком взрослая для внучки. Она понижает тон, говоря тише.

— Джерри.

Голос у маркизы Дрю мягкий и ровный. Не так разговаривают маркизы — в речи тех должно быть больше жеманства и властной ленивой капризности. Она — не портрет, хотя с ним на одно лицо, и всё это всего лишь удивительное совпадение, над которым покачать бы головой и забыть, да только следующие фразы заставляют вздрогнуть и насторожиться ещё сильнее:

— Я сейчас иду в Неназванный-16.

— Один из новооткрытых?

— Два года как. Только внимание к нему было самое мизерное. Мир первобытный, дикий… Там Курт дежурит. Соскучилась.

В выцветших глазах бармена бегает хитринка.

— Нелегально пойдёшь, не так ли?

— Ага. Контрафакт.

— Дядя будет ругаться.

— Но я ему не скажу.

— Рыжая ты, бесстыжая…

Маркиза Дрю хохочет. Белобрысая официантка, помогающая своей подруге убирать со столов, мимоходом показывает стойке одобряющий большой палец.

— Чем я люблю все задверья, так это тем, что мне не нужны ключи к замкам. Ну, почти все.

— Есть те, которые тебе не нравятся?

— Парадокс в том, что мне нравятся любые, даже мёртвые. Нет, я имею в виду, что контрафакт не во всех проходит.

— Ну, я в этом деле не специалист… Отчего так?

— Я не знаю.

— Владеешь таким умением, искорка, а не знаешь. Надо где-нибудь поинтересоваться. У кого-нибудь.

— У кого — у дяди? Но ему, как и всем прочим, контрафакт неподвластен. Вот если бы найти ещё одного такого же умеющего… Хотя нет, пожалуй. Я буду ревновать.

— Хе-хе…

— И, между прочим, Джер! Вот ты намекаешь, что мне стыдно не знать, но ведь и Лучик не всё понимает про свои глаза, и редкие обладатели чуйки не могут сказать, почему для того, чтобы услышать след двери, надо обязательно коснуться человека.

— Может, помогла бы база?

— У меня фиолетовый.

— А дядя что же?

Маркиза отвечает, но таким тихим шепотом, что ничего не слышно.

— А, — бармен опять улыбается, сгоняя морщинки к вискам.

Он наливает чай и себе. От стойки плывет тонкий специфический запах зелёного. Роман никогда не любил зелёный чай — уж слишком он, на его вкус, отдаёт рыбой и горечью. Проливший виноградный сок парнишка возвращается из уборной, где, судя по не до конца сошедшему пятну на синей ткани джемпера, сначала его застирывал, а потом держал под сушилкой для рук. Черноволосая официантка утешительно ему улыбается. Парень веселеет и заказывает что-то из алкогольной карты.

— А потом попросит у неё телефон, — делится бармен с рыжеволосой, чуть кивнув в сторону пострадавшего от сока. — А она, как обычно, даст номер бюро судмедэкспертов. Отбривает всех кавалеров. Гордая…

— Брось, Джер. Имеет право.

— Ну, раз так, передам — пусть порадуется…

Парнишка заказывает виски. Бармен, отвлёкшись от разговора, отворачивается за бутылкой и стаканом. С улицы заходит небольшая компания озябших подростков, которые оккупируют стол в глубине и с гомоном принимаются обсуждать один из бесчисленных популярных сериалов.

— Так вот, — говорит маркиза, возвращаясь к первоначальной теме. — Неназванный-16. Тебе оттуда принести что-нибудь интересное?

Бармен хихикает.

— Себя, живую и здоровую. И какой-нибудь цветок, только не ядовитый и без зубов. Засушу под стеклом и повешу над стойкой.

— Договорились.

Они болтают ещё минут пять — о незначительном и простом: погоде, сезонной простуде, ближайшей кинопремьере. Чашки пустеют (их уносит белобрысая), и маркиза начинает собираться. В случае человека, не обременённого сумкой, рюкзаком или надеванием верхней одежды, это просто поворот на бок.

— Всего тебе хорошего, искорка.

— Пока, Джерри.

— И всем привет. И ещё заходи.

— Обязательно.

Маркиза перегибается через полированную поверхность стойки, чтобы поцеловать старика в щёку. У неё при этом немного игривый вид. А у бармена — довольный. Наверное, в молодости был тем ещё сердцеедом. Рыжеволосая слезает с табурета и идет к выходу. За чай, замечает Роман, она не заплатила. Маркиза проходит мимо него, и он ощущает запах её парфюма — странный, неженственный, отдающий древесной стружкой, кофе и кожей, хотя в последнем случае это может быть и запах мокрой куртки. На сидящего за столиком маркиза не смотрит. Блёклый, усталый, угрюмый — он явно не магнит для женских взглядов. Было бы немного обидно, когда бы не было сейчас нужды как раз в подобном, и Роман даже рад: рыжеволосая не поняла, что он подслушивал. А бармен?

Тот, прищурясь, отстранённо протирает безупречное дерево стойки и так же отстранённо глядит вслед своей гостье. Блюдечко с последней оставшейся долькой лимона печально белеет у его правого локтя. Закончив протирать, бармен убирает блюдце, чтобы снова вернуться к газете. Шурх. Словно включён режим: «ничего не было». Белобрысая официантка, держа в руках блокнот, подходит к Роману.

— Что-нибудь ещё желаете?

Роман торопливо просит счёт и зачем-то, будто оправдываясь перед ней и её радушием, добавляет, что засиделся и теперь опаздывает. На двери опять звякает колокольчик — теперь прощально. Маркиза проходит мимо витрины-окна. «Что-то будет», — лихорадочно бьётся в мозгу, а поверх этого звучит слово: «Сенсация». Пальцы дрожат, когда Роман раскрывает бумажник. Раз, два, три, четыре, пять — отсчитывает он навскидку, пока не принесли чек. Кое-кому теперь придётся жить экономно, но хорошо, что лишь до конца недели, а там зарплата, и в общем-то нет смысла переживать, а ещё ведь это, это — что оно обещает, чем грозит, будет ли оценено эквивалентом не только эмоционально-зрительским, но и…

Зарождающийся восторг от неведомого теснит неродившиеся фантомы падающих с неба банкнот. Не деньги ему на деле нужны — живущая бок о бок с реальностью сказка.


Он платит по счёту и выскакивает на улицу. Быть может, слишком поспешно, привлекая к себе внимание, но у него нет времени одёргивать себя и оглядываться. Поток бурчащих автомобилей медленно ползёт по проспекту. Роман ищет рыжеволосую в разреженной массе толпы. Впереди мелькает приглушённый всполох шевелюры — и левое плечо, обтянутое блестящей кремовой кожей куртки, на несколько секунд показывается среди серых и чёрных одеяний горожан. Этой осенью отчего-то в моде унылость. Любопытно только, в одной столице или повсюду. Очередной студент сует в руки листовки — рекламу суши-бара. Снова начинает накрапывать. Дожди ещё не обрели осенней силы, когда за серой пеленой деревья, лица и дома одинаково обесцвечиваются, и не секут — касаются, но уже достаточно холодные, чтобы сбить первоначальную горячность. Гудки сливаются в один противный визг. Если быть честным, городские голоса иногда звучат почти омерзительно. Кто-то из прохожих сплёвывает под ноги. Город не любит патетиков и слабаков; Роман хочет думать, что он причисляется к первым. В витринах поверх норковых шуб и дубленых пальто, сапог, часов, цветов, браслетов, цельных фигурок из шоколада видно торопящееся отражение: бледный, худой, невысокий, непримечательный горожанин. Никто не поверил бы, что он ловит сказку. Да и он сам…

Он многократно мечтал. Что в старой блочной пятиэтажке и правда живет колдунья, управляющая грозой и ветрами, что среди людей ходят иномирцы, что на кладбище воют вовсе не псы, а сны бывают не только вещими, но и приветом из прошлой жизни. Что груда тряпок на чердаке вполне способна обрести объём и плотность и воспарить к гниющим балкам. Он даже готов был допустить, как итогом, намокшие штаны и седину, а то и микроинсульт, лишь бы только получить подтверждение, что мир глубже, чем квартальный отчет и алкоголь по пятницам. Даже готов был принять то, что, возможно, не вышел бы из этой встречи живым. В конце концов, он был пока ещё всего лишь плывущим на спине. Он ещё не обрёл ничего, что заставило бы зубами держаться за существование. Ничего, кроме идеи — увидеть, к чему так тесно вдруг приблизился сейчас. Он гонит себя вперед через лужи и недружественные спешащие спины, сквозь поток бледных лиц, плечи, ударяющие по его плечу, загазованный воздух и окрики, зазывающие посетить экскурсию или магазин, купить путевку, страховку, билеты в цирк и театр, арендовать квартиру на сутки или сауну на ночь, принять участие в лотерее и розыгрыше, гонит вслед за мелькающим эхом волос — рыжая уже далеко. Но Роман успевает понять, что она свернула с проспекта. Он бежит, расталкивая людей и едва ли слыша ругательства, чтобы как раз у того места, где мигает светофор и вправо уходит скользкий асфальт проулка, поймать взглядом ржавь, исчезающую в провале двора метрах в трехстах от себя, и кинутся туда, затормозив, чуть-чуть не добегая, — от одышки и осторожности. Прокрасться, как вор, через подворотню, минуя исписанные граффити стены. Затаиться. Выглянуть. Увидеть.

Зловоние мусорных баков врезается в ноздри. Банки, бутылки, пакеты, сочащиеся какой-то коричневой жидкостью, огрызки и очистки, что-то прошуршавшее — может быть, крысиный хвост. Аммиачная вонь. Сыплющаяся со стен штукатурка. Сто лет не ремонтировали эти дома, а ведь почти в центре города… Куда же ты лезешь, Роман. Он вовремя прячется за краем контейнера: маркиза, стоящая у глухой стены из кирпича, оглядывается по сторонам. Вечер окутывает её плечи, выделяя яркими пятнами светлую куртку и волосы. Из какого-то окна над головой у Романа раскатывается громкая трель заставки круглосуточного новостного телеканала. Рыжая смотрит не на контейнеры — на окна, выходящие во двор, и, очевидно успокоенная, отворачивается обратно. Что именно она делает, не разглядеть — загораживает собой. Звуки, если они есть, глушит громкий голос диктора. И всё случается в одно мгновение, настолько быстрое, что оно совпадает с морганием глаза: маркиза шагает вперед и пропадает. Лишь остается потерявший свою опору сумрак, падающий вниз, как ткань, на место у стены, где только что стоял человек. И романово обидчивое изумление — ну зачем сразу так-то, и куда, и что теперь ему, одному, с этим делать.

Он подходит, всё ещё не веря, ступая, должно быть, точь-в-точь по её невеликим следам. Под ногами они, влажные отпечатки, уже совсем сравнялись цветом с намокшим асфальтом. Роман втягивает в себя сырую полутьму, вонь кучи мусора, металла и штукатурки. Кирпичная стена идет крупной рябью — словно слабые волны на море. Но рябь медленно угасает. Так рассеивается в воздухе запах, вклинивая свои молекулы в привычным пахнущее окружение, растворяясь в нём, чтобы было уже не учуять и не разобрать. Роман боязливо трогает стену рукой — и пальцы проваливаются во что-то упругое и податливое. Словно бы тугой воздух, или не оставляющая на пальцах капли вода, или желеобразное… пространство? Но через это что-то ушла маркиза. В Неназванный-16, о котором она сказала — мир. Сидела за стойкой бара, пила зелёный чай, секретничала с барменом, а потом сделала со стеной замусоренного двора нечто странное и исчезла. О том не зная, показала это всё постороннему — женщина с портрета в галерее. Как дальше быть?

Все контактёры и снежные люди, все призраки, духи и ясновидящие, всё, над чем можно было смеяться вслух, а втайне, не признаваясь себе, верить, привело сюда и оставило. И уже заносило огромную бесплотную руку, чтобы ткнуть в спину и направить вперёд. Чтобы заставить мнущегося перед стеной человека увидеть что-то, показать себя кому-то, возможно, принести куда-то вот эти, его родные и привычные визгливые автомобили, серые дома-высотки, холодность вечно занятых людей… или забрать что-то и откуда-то себе. Или просто сгинуть. Трусливое благоразумие обитателя офисных клеток зовёт его обратно — к такой простой и ясной жизни пятидневной рабочей недели, обжитому углу, размеренной предсказуемости. Когда-то искусственно взращенное, но оттого не менее сильное чутьё охотника за необычным обещает Роману сенсацию. И что-то ещё говорит: решайся, иначе один маленький мальчик, который когда-то читал книжки под одеялом, навсегда… исчезнет? умрёт?

Он успевает шагнуть до того, как стена становится неподвижной.

Он, наверное, делает большую ошибку.

IX

— Болван набитый, — сказала Лучик. — Впрочем, как и все ему подобные. Других проблем нет, что ли? Не ходящий, ничего не знающий, а туда же — нос в прореху…

— Не дурак он — человек, — возразил Курт и отхлебнул ещё чаю.

— И что? — Лучик поморщилась. — «Человек» — оправдание?

— «Человек» — любопытство. Это врождённое, инстинктивное. Он просто слушал, что скажет кровь.

— И кровь сказала ему пойти в неизвестность.

— Да. Так когда-то были открыты части света, атом и пенициллин.

— Ха! Но он-то — нарушитель! Какие тут и для кого полезные открытия?

— Когда-то ты придерживалась несколько иных взглядов на правила.

— Что-то я не помню.

— Зря, зря…

Капитан выразительно кашлянул — не шумите, дети — и поднялся, чтобы задёрнуть шторы. Кабинет номер четыреста восемь, единственный обитаемый на семьдесят третьем заброшенном этаже, погрузился в песчаный полумрак. Но одно окно Капитан оставил свободным — льющий синеватый от наступающих сумерек свет прямоугольник. Снег косо скрёб по нему, как бесплотная лапа.

— Ты знала, что он идёт за тобой? — спросил Капитан.

— Да, — спокойно сказала Четвёртая.

— И не остановила.

— Именно.

— Ты имела на него какие-то виды? Ну, к примеру, приманка для зверей за дверью, чтобы проскользнуть самой, пока его будут грызть…

— Нет. Как ты добр. Просто предоставила своей судьбе.

— Судьбе быть сожранным. Понятно. По-моему, в доброте ты меня крупно обставила…

— Но его не сожрали, — резонно ответила рыжая. — К тому же, он действительно оказался полезен. Правда, Курт?

— Правда. Отвлёк меня от дел, заставил понервничать, сам перепугался, но зато косвенно поспособствовал тому, что мы нашли ядро в том квадрате, так что спасибо ему…

— Спасибо, — согласилась Четвёртая. — И он не только нам пользу принёс, но и себе.

— Не верю! — Луч помахала голубой варежкой в воздухе. — Что за польза может быть от страха? Элегантная седина? Кэп, не в твою сторону…

Тот рассмеялся и присел на подлокотник кресла.

— У меня не элегантная, а разбойничья, знаю… Объясни наконец ребёнку, рыжая, что ты имеешь в виду.

— Всё просто, Луч: тот человек нашёл сказку.

— Дурак, — повторила Лучик. — Какие сказки за дверями, в Неназванном?

— Специфические, да, — сказал Капитан. — Но наша рыжая не признает иного термина. Только «сказка». Здорово ведь? Рыжая?

— А ты всё так же иронизируешь.

— Молчу, молчу… Называй, как хочешь. Хотя, как по мне, твоё практически неприкрытое одобрение попавшего и его безрассудства — просто поощрение инфантилизма.

— Ты как-то говорил, что тебе нравится полёт духа и вера в необыкновенное. И называл это стремлением к волшебству, а не незрелостью или легкомыслием.

— Разум тоже никто не отменял. И обычный природный инстинкт сохранения собственной шкуры, который — я хочу заметить это, Курт — должен быть гораздо сильней всяческого там любопытства.

— Ты скучный, — Курт демонстративно зевнул и вытянул ноги. — А вот меня давно научили, что любопытство — двигатель жизни…

Но они тогда не стали играть ни в бильярд, ни в шашки — Лучик снова взяла его под руку и заговорщицким шёпотом (для этого ей пришлось потеребить Курта за рукав, чтобы он нагнулся) предложила показать одно интересное место.

«Но нам придётся подняться наверх».

«На крышу?»

«На холм, — сказала Лучик. — Позади центрального корпуса. С крыши видно плохо».

«Разве нам можно выходить за пределы больницы?» — Курт опасливо огляделся — нет ли здесь, в общем холле, чутких на слух докторов. Однако три дежурившие медсестры в данный момент были увлечены пинболом, а негромкий, но ровный гул, производимый голосами собравшихся пациентов, делал любой шепот неразличимым.

«Нельзя. Но неужели тебе не интересно?»

«Мне боязно, что нас поймают».

«Даже если поймают, что сделают-то? Прочтут лекцию? Выругают? Оставят без сладкого? Брось».

«Ты — авантюристка».

Лучик рассмеялась, встряхивая чудными волосами.

«Есть немного. Ну, так что — пойдёшь со мной?»

«А высоко в гору лезть?»

«На холм. Нет, не очень. Там довольно пологий склон, идти не трудно. Хотя, если ты неважно себя чувствуешь для прогулки, отложим на другой раз — вон, столик освободился, я сяду, займу… О, они оставили коробку с „Монополией“. Сыграем?»

Она, не стремясь к тому, конечно, чувствительно уколола его самолюбие.

«Я настолько выгляжу дряхлой развалиной? — ворчливо спросил Курт. — Тогда где мои ходунки? И зубы вставные… Подождет „Монополия“. К слову, о том, что это такое, я не имею понятия. Веди. Авантюристка…»

Лучик смотрела него очень лукаво.

«Тогда снимай халат».

«Чего?»

«Халат, говорю, снимай, — и тут же деятельно освободилась от своего, встряхнула и скатала в мягкий светло-голубой валик. — Иначе будешь цепляться полой за ветки. Да и, если споткнёшься о корень и свалишься, вымажешься в земле, потом придётся объяснять. А так, даже испачкавшись, можно будет скрыть следы преступления, надев халат обратно. У подножия холма, как только начинается подъём, есть старая сосна с большим дуплом. Я свой халат обычно оставляю там».

Больничный халат, бывший до этого момента для Курта своеобразным панцирем, защищающим, обещающим заботу и уход, определяющим в отдельную, правда, всё ещё не очень понятную касту, оказался обычной одеждой. Его можно было снять, не потеряв при этом статуса пациента — только без халата он сразу почувствовал себя голым и мёрзнущим. Вручил свой свёрток Лучику и пошёл следом за ней, неловко ощущая тяжесть рук, которые нельзя было пристроить в карманы. Но в нём уже начал говорить интерес. Что это за тайное место, подготовка к посещению которого требует такой конспирации?

«Там, должно быть, друидский алтарь, и ты меня на нём прирежешь».

«Но у меня нет ножа», — с улыбкой ответила Лучик.

«Тогда там ждёт кто-то с ножом».

«Мне жаль тебя разочаровывать, но нет».

«Тогда ты просто перегрызёшь мне горло».

«Я не достану. Ты слишком высокий».

«Сплошные препоны! — Курт со смехом всплеснул руками. — И божество Горы останется некормленым».

«Это холм, Курт».

«Но „Гора“ звучит солидней. Не отказался бы зваться Живущим На Горе. Мне поклонялись бы и приносили подарки. Апельсиновый лимонад ящиками…»

«Для этого тебе не нужно селиться абы где: вот он, твой лимонад, — Лучик показала на автомат с напитками, стоящий в нише коридора. — Только не напивайся сильно: как я тебя, такого булькающего, наверх одна потащу…»

Но Курт её уже не слышал.

Чуть позже, действительно слегка побулькивающий, с картонным стаканчиком, полным шипучки, в правой руке, — на дорожку — и чувством доброго умиротворения, Курт послушно шагал след в след за своей провожатой вверх по усыпанному хвоёй и поросшему невысокими соснами склону холма. Под ногами упруго стлался черничник. Ягод, несмотря на сезон, на нём почти не было. «Собрали уже», — сказала Лучик, подразумевая то, что на холм ходит не одна она. Здания больницы тускло краснели сквозь частокол сосновых стволов. С этой, оборотной стороны, Курт ещё не бывал. Оказывается, позади больницы рос лес.

«А почему тут нет заборов?» — спросил он.

«Заборы для тех, кто делает двери — напрасны, — ответила Лучик, будто цитируя. — Это мне рыжая как-то сказала, только не объяснила, что она имеет в виду. Но я тоже заметила, когда здесь гуляла. Ни заборов, ни оград, ничего, что ограничивало бы. Мне кажется, так потому, что здешние люди руководствуются каким-то другими границами, не рукотворными».

«Или здешнее начальство поощряет любопытных, — пробормотал Курт. — Прайм и тот… директор…»

«Не знаю насчет поощрения, — произнесла Лучик. — Но лучше, думаю, не попадаться».

Курт отхлебнул лимонада. Он был не очень похож на привычный ему, тот, что из прошлой жизни — более… острый, что ли, и вкус насыщенней, гуще. Курт задумался, пытаясь подобрать сравнение, и, споткнувшись обо что-то, чуть не пропахал носом землю.

«Аккуратно, тут всюду корни. В темноте их можно принять за змей».

«Ты ходила сюда в темноте?»

«Спускалась. Потому что сидела там долго. Там, наверху. Завораживает…»

«Тогда нам следовало взять с собой фонарик».

«Ну, мы же не будем до сумерек. Покажу тебе город, и только».

«Город за холме?» — Курт не очень понял.

«Под холмом, внизу. Вернее, под холмами. Больница тоже стоит на возвышенности».

Значит, где-то рядом с ними спал, дышал и переговаривался тёплый человеческий улей — автомобильный рокот, звон трамваев, светящиеся жёлтым окна, детский смех. Чего и следовало ожидать, конечно, — какая больница не связана с городскими службами? А за городом она расположена просто из терапевтических соображений: тишина, чистый воздух, природа. Но что здесь такого таинственного — какой-то город внизу… Курт спросил об этом.

«Он — не какой-то. Он — необычный».

Они уже преодолели большую часть дороги — к вершине холм становился песчаным, лысел. Сосны росли реже, черничник почти исчез, зато вдоволь было поваленных брёвен, пней и вереска. Вереск цвел фиолетовым и отчего-то пах яблоками. Над ним роились жадные до нектара шмели.

«А в чём его необычность, увидишь, — продолжила Лучик. — И мне очень хочется знать, как именно ты это увидишь».

«Глазами, — великодушно поделился Курт. — По-другому не умею».

«Я имею в виду — что увидишь, какую картину. Предполагаю, что для тебя она будет особенной».

«Ну, если жители этого твоего городка пустят в мою честь фейерверк, то да».

«Болтушка».

Лучик весело глянула на него через плечо, и Курт подумал ещё: не только лес с растущими у его напитанных влагой корней колокольчиками и фиалками, но и золотистое, жаркое от солнца вересковое взгорье. Цветущие цветочные глаза. Озорство и улыбка, в отличие от смертного ужаса, который он в этих глазах однажды видел, казались влитыми в них природой. Тот ужас вызвал человек.

«Только не говори мне, что это станет моим прозвищем», — жалобно сказал Курт.

«Тогда веди себя хорошо».

Он клятвенно пообещал, что постарается, допил свой лимонад, споткнулся ещё раз, полюбовался мимоходом на деловитую колонию крупных чёрных муравьев, обосновавшихся в старом пне, и заприметил несколько кустиков земляники. Узорные листья её выгорели от июльского зноя — пошли жёлтыми и рыжими пятнами. Кое-где ещё темнели небольшие спелые ягоды. Курт, не замедляя шага, стал собирать землянику в пригоршню, чтобы угостить свою спутницу, увлёкся и не заметил, как они выбрались на вершину — Лучик просто сказала «Пришли» и остановилась.

Тут вообще уже деревьев не было — один высохший валежник и вереск, да ещё солнце, въедливо ощупывающее землю. На ровной песчаной проплешине у одного пологого края лежало побелевшее от времени бревно. Лучик подошла к нему и села, закинув ногу на ногу.

«Иди сюда, Курт», — позвала она.

Он прошёл по валежнику, хрустя ветками, сел рядом и протянул Лучику горсть собранных ягод.

«Любое зрелище лучше, когда есть еда».

Она взяла и поблагодарила.

«С тобой не пропадёшь. Добытчик…»

Он улыбнулся — польщённо и смущённо.

«Спасибо на добром слове… Ну, где он, твой волшебный город?»

«Прямо под нами», — и Лучик указала рукой.

Город вставал из зелени, чисто вымытый, яркий и близкий, со всеми его острыми крышами и похожей на устремлённый в небо палец ратушей, и Курт, вдруг узнав его, вздрогнул и выронил землянику в песок. Курт никогда не видел его так, вживую сверху, но видел снятые с аэроплана подарочные открытки-фотографии: в книжной лавке по соседству с его домом был целый прилавок с подобными. «Любимый наш город». Его родной город. Пока он тут две недели хандрил…

Где-то там должна быть мама.

Он вскочил было на ноги, но тут же снова рухнул в песок, давя коленями рассыпанные ягоды. Попался, сдал себя. Придурок! Сейчас она поймёт, что кто-то здесь не совсем непомнящий. Впрочем, она же сама не помнит, ничего не помнит, никого, и его — но, может, так же, как и он, притворяется? Маленькая рука легла ему на плечо.

«Ты чего?» — испуганно спросила Лучик, опускаясь рядом.

«Это мой город, — не в силах сдержаться, забормотал он. — Ты представляешь, это мой родной город… — и сделал жалкую последнюю попытку как-то исправить беду. — Я, наверное, спятил. Почему я так его назвал?»

В окрестностях его родного города спокон веков не было ни одного холма.

«Потому что он необычный, — Лучик обняла его за плечи, а он дико смотрел ей в глаза. — Подстраивающийся. Оборачивается для каждого определённой стороной. Теперь мне это ясно. Я ведь тоже увидела… кое-что родное. Я хотела привести сюда другого, незнающего человека, чтобы понять, что мне сказала по поводу города рыжая: „Под этими холмами — самая большая дверь из существующих“. Чтобы сравнить то, что вижу я, и то, что видит другой. Прости, мне кажется, я сделала тебе больно…»

«Карточка, — продолжал мямлить Курт в пустоту. — С таким же видом. Фотографическая карточка, открытка. Стояла на столе. Наверное, мне надо сказать об этом доктору. И пусть наругает, что лазил на холм, за яблоню-то уже отругала… Дверь? Что за дверь?»

Позади них затрещал и захрумкал валежник.

«Капитан, — сказал голос рыжей. — Ну, как я и думала».

Ветки заскрипели опять. Курт скосил глаза — мелькнуло клетчатое.

«Дверь, — произнёс Капитан, подходя ближе. — Это такое пространственное искажение. Хотя правильнее называть его пространственно-временным. Бывает рукотворным, а бывает самопроизвольным. Существует для того, чтобы через него ходить или просто смотреть. В последнем случае именуется ещё окошком, а обобщённо они все — прорехи. Да, видимо, придется выдавать информацию более крупными дозами… Дети вы любопытные».

Куратор поднял обоих на ноги и отряхнул от песка. Рыжая держала в охапке их халаты.

«Назад мы пойдём другим путём», — объяснила она.

«Курт, у тебя из-за меня теперь на коленках пятна от земляники», — огорчённо сказала Лучик.

«Ерунда! — отмахнулся он. Оторопь, громоздкий страх и изумление ушли, оставив место жгучему желанию получить объяснения. Исключительно полные и толковые. Курт нетерпеливо дёрнул плечом, высвобождаясь от ненавязчивой хватки Капитана, пошатнулся и снова сел на бревно — теперь лицом к стоящим. — Но я отсюда никуда не уйду, пока мне не расскажут про то, что я только что видел».

Капитан вздохнул.

«Подвинься, — произнёс он. — И развернись лицом к городу. Ты узнал его?»

«Да», — сквозь зубы сказал Курт.

Капитан смотрел на него пристально, вдумчиво, и Курт подумал — Капитан всё понял. Но ему вдруг стало безразлично. За их спинами рыжая помогала Лучику выпутать из волос сухую колкую хвою.

«Ой, Луч, да у тебя ещё все брюки в песке. Давай-ка отойдём, чтобы он не летел на эту парочку, и я тебя почищу…»

«И как ты видишь его?» — спросил Капитан, когда девушки удалились.

«Он — город, в котором я родился и вырос, — сказал Курт с горьким вызовом. — А потом я…»

«Не моё дело», — прервал Капитан.

Он смотрел всё так же пристально — шрамы, проходящие через уголки глаз, добавляли пристальности глубокий оттенок всезнания. Но это просто шрамы. Курт засомневался.

«Капитан…»

«Не моё дело, что было потом. Что вообще с тобой было. Или не было. И вообще ничьё дело. Никого здесь это не касается. Запомнил?»

«Но ты же куратор, — растерянно произнёс Курт. — Я думал…»

«Не знаю, что ты там думал, и знать не хочу, и мысли, слава дверям, читать не умею. Да, куратор — вас, какие образовались здесь после выдёргивания. На кой мне ваше прошлое, которого у большинства здесь вообще нет?»

«Но…»

«Но если ты мне хочешь покаяться, то выбрал неудачное место и не того человека. Смотри сюда, — Капитан ткнул себя пальцем в лицо. — По-твоему, я похож на священника?»

Он разговаривал нарочито жёстко, так не похожий на себя самого, когда они знакомились, и Курт обиделся и примолк.

«А по-другому с этим нельзя, — уже мягче сказал Капитан и потрепал Курта по плечу. — В среде нам подобных прошлое — не всеми приветствуемая тема для разговоров. Часто вызывает негативный отклик. Я полагаю, это не очень приятно».

«Именно», — буркнул Курт.

«Поэтому делай выводы. Ну, всё, не дуйся. Извини меня. И послушай про город».

Лучик вернулась и тоже села рядом, присоединилась к ним и рыжая, и Капитан рассказал — про самую большую прореху из известных. Она образовалась здесь тогда, когда построили здание Организации («Я имею в виду не только главное здание, которое вы ещё не видели, но и больничные корпуса, и — вы их тоже не видели — лаборатории, стадион, парк, в общем, всё») — как сопутствующий побочный эффект, радуга после дождя, таракан, набежавший на хлебные крошки. «Луч, что ты хихикаешь, это не я, между прочим, придумал», — но Капитан улыбался, и можно было подумать, что он специально так сказал, чтобы повеселить. Прореху притащило с собой то, что обитает на нулевом этаже. «И что же там обитает? Тараканы?» — спросил Курт, а Капитан коротко ответил: «Оно» и углубляться в эту тему не стал — добавил лишь, что благодаря этому «оно» здесь всё и держится. Прореха, продолжил Капитан, чаще всего изображает из себя город, для каждого, кто смотрит на неё, свой — а иногда, чередуясь, даже несколько. Извлекает образы из глубин сознания смотрящего. При этом сам человек вовсе необязательно должен живо и ярко их помнить — некоторым картина под холмами кажется знакомой лишь смутно, а то и вообще непонятной, чужой.

«Почему мы это видим?» — спросила Лучик.

«Потому, что мы все — Идущие, — ответил Капитан. — И ходить сквозь прорехи, создавать их, заставлять их показывать нам то, что хотим, для нас так же естественно, как есть, пить, дышать, спать и думать. Прореха-город подчиняется нашим непроизнесённым командам — бессознательному желанию увидеть родные места. Ключевые места нашей жизни. Существует теория, что некоторые из них с нами ещё не случились».

«Ты, наверное, не поверишь, но для меня их сразу три», — с восторгом поделилась Лучик.

«Верю, отчего же, — с улыбкой сказал Капитан. — Какие они?»

«Город, ещё один город и маленькое поселение с белёными домиками, над которыми из труб вьётся дым».

«У тебя отличное зрение, — похвалила до этой минуты молчавшая рыжая. — Чтобы ещё и трубы рассмотреть на крышах».

«А у тебя, Капитан?» — Лучик заглянула ему в лицо, и Курт с удивлением заметил, каким умиротворённым и светлым оно, покрытое загаром и испещрённое шрамами, стало. Может, и не священник, но — проклятие! — что-то есть от святого…

«Два города, оба большие, столицы. Я их отлично знаю, потому что в них жил».

«А ты, Курт, всё так же один видишь?» — Лучик не унималась.

«Увы, у меня всё скромно. Только один… но он меня так взбудоражил, что я, наверное, сегодня не усну».

«Просто попроси у доктора снотворное, — сказала ему рыжая. — Луч, а что ты меня не спросила?»

«Оставила на десерт, — хихикнула та. — Потому что мне кажется, что у такой таинственной особы, как ты, этих городов по меньшей мере десяток».

Рыжая расхохоталась.

«Если бы, — отсмеявшись, сказала она. — Я — как Курт, и город у меня единственный. Очень красивый. Только ни двери его не помню…»

«„Ни двери“ — значит „ни черта“, — пояснил Капитан. — Рыжая уже понахваталась сленга».

Некоторое время они молча посидели бок о бок, греясь на солнце и слушая, как внизу, в сосновом лесу, вопят какие-то пичуги.

«Туда, в город, можно спуститься?» — спросила Лучик.

«Нам — нет, — сказал Капитан. — И даже не пытайтесь: оно вас не пустит. Словно наткнётесь на прозрачную стену. Я пробовал — глухо. И не только я».

«А кому можно?»

«Не знаю. Но, раз его называют дверью, кто-то всё же туда ходил или ходит».

«А обычные люди туда могут случайно попасть? Какие-нибудь заблудившиеся грибники или туристы…»

«Нет. Они эту прореху даже не увидят. Она, в отличие от всех прочих дверей, словно бы разумна… своевольна… чувствует, прячется… глупо, конечно, считать дыру в пространстве-времени обладающей антропоморфным разумом, но, может, у неё есть какой-то другой».

«Но город этот… города, они же настоящие? Или просто картина… странная память…»

«А вот тут, — Капитан обвёл взглядом спутников. — Огромный вопрос без ответа. Потому что этого не узнать точно, пока не потрогаешь руками. Проще говоря, пока не окажешься там».

«Но ты сказал — нам никак», — заметил Курт.

«Верно. Но, может быть, никак — это не навсегда».

«Ты сказал ещё, что кто-то туда ходит. Найти бы этого кого-то и расспросить…»

«Так тебе и расскажут, — усмехнулась рыжая. — Эта прореха у местных — какое-то подобие высшего просветления. Мекка. Поиск святого Грааля. Все к ней тайно или явно стремятся, пытаются в неё попасть, только никто не признается. Потому что это ещё и очень интимная тема. Мы после такого обширного обсуждения вообще должны теперь именоваться семьёй. Кэп — папаша…»

«А ты будешь мамочкой?» — съязвил Капитан.

«Нет. Мамочка — тоже ты. Един в двух лицах».

«Что-то это всё напомнило мне какую-то религию. Не люблю религии».

«Тогда пусть будет наука. Гермафродитизм».

«Иди-ка в дверь, чего придумала…»

Рыжая и Капитан беззлобно ругались, Лучик щурилась на солнце, Курт смотрел. Разглядывал свой город, который, возможно, и не был городом, а был какой-то хамелеонистой ложью. А, может, это и правда он — раскрытая дверь в недавнее прошлое, где в родном доме его очень ждали. Домой он хотел. Да что за издевка — только согласился с тем, что начал новую жизнь, как старая выскочила наперерез и, недосягаемая, поманила…

«Рыжая, хватит! Хватит, сказал, заткни свой поток сквернословия и дурацких идей… нет, это уже не лечится. Пойдёмте-ка отсюда: такое пекло, схватим ещё все удар… Очередная лекция, так и быть, после ужина. Расскажу вам про двери подробней».

Все завозились и зашаркали ногами по плотному слежавшемуся песку. Курт помедлил — что-то попало в глаз. Зажмурился, потёр костяшками пальцев, пытаясь выковырять, извлёк наконец соринку, поднял голову и моргнул: город начал меняться. Очертания, ширина, даже тени — словно клякса пожирала бумагу. Город вздулся, распух и опал, снова проявился будто бы из пепельного облака, и было непонятно, что делать: вопить или молча смотреть. Пока Курт недоумевал, его город стал другим. Но этот, гораздо больше размером и протяжённей, не был знаком ни капли: причудливые, наползающие друг на друга кварталы, поблескивающие на одних окраинах блюдца прудов (озёр?), заводский чад на других… И словно бы окольцовывающая город стена, превращающая его то ли в крепость, то ли в миниатюрное государство. Что за чёрт! Пользуясь местным сленгом — что за дверь….

«Пошли, — вставший на ноги Капитан шутливо взъерошил ему волосы. — Мыслитель. Будешь сидеть здесь до ночи — околеешь от голода. Если раньше солнце не поджарит».


Двигатель смерти, сказал Капитан, это твое любопытство, и тут же стал перечислять известные любому неофиту примеры, когда судьба оказывалась не слишком благосклонной ко всяким глупцам попавшим — и Идущим в том числе. Курт презрительно помахал рукой, позаимствовав для пущей убедительности жеста вторую варежку Лучика: судьба на то и судьба, что срок у каждого свой. Капитан вдруг согласился: именно.

— Попавший мог умереть, — с нажимом произнёс он. — Умереть раньше, чем ему на роду написано, в чужом мире, ужасе и муках. Что же это за сказка такая? Сказка-людоед… Кошмар ночной получается.

— Для такого, как он, и кошмары — праздник, — ответила Четвёртая.

Капитан покачал головой.

— Ты с ним близко знакома, что утверждаешь подобное?

— С ним — нет. С похожим типом людей — вполне.

— И?

— Здесь рождённые, но всё равно нездешние. Такие, как он, до конца жизни ищут свой дом. В книгах, фильмах, стихах, виртуальности. Не находят и уходят — кто с таблетками, кто с крыши. Вот подумай, как это: быть неприкаянным. Что может быть хуже, чем одиночество в переполненном мире…

— Я не знаю, — сказал Капитан. — Я всегда боялся другого. А ты?

— А я боюсь, что не успею рассказать — время-то уже… Надо вам, ребята, выходить пораньше — там же пробки с этим снегопадом будут. Ну, слушайте. Послушайте сказку. И я не виновата, что она вот такая, дикарская, — нашла в ком-то отклик, и ладно…

X

— С Новым Годом и Рождеством, — сказал Ян, глядя на бесстрастные строки в базе, означающие собой попавшего. — С праздниками, где бы ты сейчас ни был. Интересно, празднуют ли там Новый Год и поёт ли рождественский хор? Интересно, жив ли ты? Счастлив?

Рик тоже смотрел на строчки в своём кабинете.

— Сволочь ты, — он злобно потушил сигарету в пепельнице. — Почему ты — там, а мы с Кано — не можем?

Город подмигивал ему из окна — праздничный и живой. Недоступный. Любимый. Изломанный жёсткий клубок проспектов и улиц помельче. Оранжевый во тьме трезубец фабрики, где в юности трудилась Ма. Серебряные пятнышки озер, в которых сам король Аксель когда-то начал разводить форелей. И пожелания под красной бумажной обёрткой не оказалось — просто пустой, голый, тоскливый листок с еле видным чернильным следом от пальца. Перепутал Матиас, положил неподписанное. Всё чаще с ним такое происходит. Старость? Или…

База данных сотрудников Организации.

Код доступа: зелёный

Подтвердить.

Раздел: «Условные»

Подраздел: «Основа»

Ввод.

Имя: *шифр*

Фамилия: *шифр*

Пол: мужской

Семейное положение: не женат

Дети: отсутствуют

Возраст (формальный): 28

Возраст (биологический): 30

Звено: красное

Ранг: техники

Статус: условный

Должность: дежурный пульта

Имя: *шифр*

Фамилия: *шифр*

Пол: мужской

Семейное положение: женат

Дети: 3

Возраст (формальный): 37

Возраст (биологический): 42

Звено: красное

Ранг: техники

Статус: условный

Должность: координатор


2. Кот на дереве

Сначала его встретило болото. Влажное и побулькивающее, похожее на закипающий кисель, оно обдало человека миазмами отсыревшего подвала, где недавно прорвало канализацию. Вздувшийся под ногами жирный, маслянисто-коричневый блестящий пузырь лопнул со звуком выдавленного гнойника. Блёклый белесоватый куст потянулся к лодыжке любопытными гибкими усиками. Куст вел себя, как живой. Человек отшатнулся, не сдержав возгласа отвращения, когда рассмотрел, что это не побеги, а черви. Ноги тут же увязли почти по колено. Человек заметался, охваченный паникой, потому что почувствовал, что его засасывает. Ухватился за какую-то ветку — она с треском сломалась в руках. Рухнул на мох и попытался ползти — вода, тёплая и вонючая, мигом промочила пальто и рубашку. Но он всё же смог высвободиться и, не вставая, отполз ещё немного, пока не забрался на круглую плотную кочку, поросшую жестковатой травой. Сел, подогнул грязные ноги, отдышался и огляделся.

Всюду, покуда хватало глаз, тянулось болотистое однообразие: рытвины, кочки, пни, впадины между ними, — заполненные киселеподобной жижей лужицы и бочаги — чахлые, одиноко стоящие кривые деревца без листвы, кусты-карлики. Дурно пахнущие испарения поднимались к небу, сплошь затянутому низким серым покровом, сливались с ним и превращались в плотный туман. Гулко урчали жабы. Можно было бы подумать, что это всё — сон с несуразными декорациями, если бы не колола так неприятно трава и так омерзительно не липла к телу пропитанная грязью одежда. И не стоял бы в ноздрях, ещё не до конца забитый тёплой вонью, привычный запах загазованной, чуть сладковатой осенней столичной прохлады.

Небольшие аккуратные следы, примявшие растительность на кочках, вели, петляя, прочь, точно от того места, где сидел ошеломлённый человек. В упругом мхе, ещё не успевшем распрямиться, чётко темнели отпечатки ребристых подошв.

— Эй, — хрипло позвал человек. — Маркиза!

Его голос, отдававший страхом и брошенностью, утонул в дрожащем мареве. Но ему всё-таки ответили — метрах в тридцати справа, за туманной завесой, заворочалось что-то большое, грузное и посапывающее, придвинулось ближе, зачавкало. Человек тихо охнул и медленно, словно задеревенели все мышцы, поднялся, не отрывая взгляд от смутно виднеющегося сквозь туман силуэта. Сделал шаг, другой и поспешил, снова чуть не упав, вперед, по оставленным рыжеволосой следам, смотря теперь только на них, словно они, эти опечатки, могли скрыть его от того, что топталось там по жиже и жевало. Он даже не старался попадать точно по ним, чтобы уберечь себя от очередной трясины — лишь бы вывели прочь, как огонь маяка, к своей обладательнице, повинной в том, что он сейчас испытывал. Он побежал. Где-то в рассудке стучалась мысль, что бегать по болоту опасно, но человек был слишком напуган. Не столько тем, что обитало на этом болоте, сколько вдруг пришедшим осознанием, что он один. Человек никогда ещё не оставался так жестоко и оголённо один, потому что жил, ел, спал всегда в окружении себе подобных, пусть они и были скрыты от него стенами из бетона. Здесь же он не ощущал людей. Вообще. Даже оставившую свои издевательски ясные следы маркизу Дрю. Он был слишком напуган и оттого ещё не понял, что винить в этой ситуации нужно одного лишь себя, поэтому бежал, спотыкался, всё-таки упал ещё несколько раз, с ног до головы измазавшись в гнилостной тёплой слизи, обо что-то оцарапался, ушиб ногу, содрал кожу с ладони и занозил большой палец. Он бежал и звал, повторял со страхом: маркиза, маркиза, где ты. Ему отзывались глумливым кваканьем, стрёкотом и бурчанием. Ни один из звуков не принадлежал существу человеческой расы. Однако даже перепуганного разума, к счастью, хватало, чтобы не терять из вида следов — и они в конце концов вывели на лесную опушку, где благополучно исчезли в хвое.

Лес был крепок и стар. И очень, очень высок: вершины сосен и елей, дымчато-серых, словно бы полинявших, лишь с небольшой прозеленью привычного цвета и странно длинными иглами, терялись в светлом тумане. Или это уже облака? Человек, в изнеможении приникший к шершавому багряному стволу, откашлялся и сплюнул на землю тягучей слюной. Он, насквозь вымокший, закоченел бы, не будь здесь так тепло.

Земля у подножия леса тоже парила. В хвое, траве, палой чёрной листве что-то шуршало, скребло и попискивало. Качались остролистные, облепленные паутиной кустарники. В отличие от болота, лес обладал твёрдостью, но трудно было сказать, что это синоним к слову «надёжность». Лес тоже был чужим. Он, замерев, прислушивался к гостю, который нерешительно топтался на его пороге, а позади слабо клокотало болото, удивительно равнодушное теперь к тому, кого играючи чуть не утопило. Лес кутался в покрывало тумана и долго раздумывал, показывать ли свою тайную изнанку пришельцу, а потом всё-таки чуть приподнял краешек, демонстрируя, с чем встретится человек, если пройдёт вглубь.

Вздыбленные корни, похожие на танцующих кобр. Вывороченные не то ураганом, не то временем стволы — влажные, мшистые, или сухие, трухлявые, лежащие вповалку, уцепившиеся друг за друга, подпёршие, как треугольным сводом, плавающий белый дым, переплётшиеся гнилыми ветвями и соединившиеся макушками. Неровные, будто обгрызенные пни. Какие-то паразитические поросли, напоминающие снятую карнавальную бороду или же новогодний дождик, уютно устроившиеся на ветвях и свисающие почти до земли. Длинные, слегка изогнутые сосновые иглы. Одну из них — на ветке, протянувшейся перед лицом — человек осторожно потрогал. Отдёрнул пальцы, как ужаленный — чёрт возьми, да оно ведь жжётся!

Сплошной бурелом, чем дальше, чем гуще, без единого намека на тропу. Лес поглотил маркизу, съел её следы и был вполне не прочь закусить незваным гостем.

Человек увидел ещё: ободранная кора. На высоте в полтора его роста, на стоящей по соседству бесстыдно распялившей ветви мощной сизой ёлке. Ободранная кора, свежие, сочно пахнущие капли жёлтой смолы и пять глубоких широких царапин. Человек зажмурился, ожидая, что вот-вот совсем рядом с ним оглушающе завоет злобная лесная тварь. Но вместо этого ему на нос упала рыжая сосновая чешуйка.

Поняв, что человек вдоволь налюбовался, лес опустил туманную полу, бережно пряча себя, но ничуть не стыдясь показанного. Лес деликатно ткнул человека в плечо заколебавшейся от ветра колючей ладонью: ну, ты идёшь? Лес даже позволил себе дружелюбно указать ветвями верное направление. Насколько верное, знал только он сам. Но человек пошёл.

Запахи леса не были ни смердящими, ни одурманивающими. Прелость, сырость, грибы и смола — ничего необычного. Но для человека, городского жителя, и они казались странными и волнующими. Он попытался вспомнить, когда в последний раз бродил по лесу, и не смог. На ум приходили одни лишь причёсанные парки — ручной, одомашненный вид дикой и вольной природы. Человек продолжал выкрикивать имя женщины, которую искал здесь; имя, что — вот ирония — разумеется, не было её настоящим. С чего ей отзываться, даже если услышит, на какое-то портретное наименование? Человек продолжал кричать, но делал это всё реже — через десять, двадцать, сорок шагов, то тише, то громче, порой вздрагивая, останавливаясь, вслушиваясь в лесные голоса, стараясь забирать влево или вправо, потому как ещё три раза встретил ободранную кору и сочащиеся с неё совсем недавно выступившие, не загустелые ещё капли. То, что паслось на болоте, наверняка жевало побеги — червей? — и мох. То, что имеет такие острые когти, вряд ли травоядное. И как он не утоп, тот тяжёлый зверь, как его не затянула трясина, вот ведь интересный вопрос, и человек некоторое время думал над ним, продираясь сквозь молодой нахальный ельник, норовивший куснуть и царапнуть, думал просто потому, что иначе прорвалась бы гаденькая мысль: заблудился. Хотя можно ли считать заблудившимся того, кто изначально не знал, куда направляется? Это тоже было весьма интересным вопросом, но человек не хотел его рассматривать. Он старался не сбавлять темп, несмотря на то, что был неуклюж и часто спотыкался; несмотря на то, что уже очень устал и начал отчаиваться. Была ведь и ещё одна смутная мысль, связанная с расцарапанной корой: «Меня здесь сожрут». Но и её человек пытался затолкать обратно. Единственное, о чем он позволял себе беспокоиться, оформляя это беспокойство в образ — как бы не напороться глазом на вездесущие ветки. Человек ревностно берёг свои глаза, всё время прикрывая их ладонью. Должно быть, потому и просмотрел большой овраг — точнее, воронку.

Высвободившись от не в меру тесных объятий очередных колюче-жгучих кустов, весь залепленный паутиной, вспотевший, грязный, человек не сразу понял, что внезапно потерял опору под ногами. Когда осознал, неловко замахал руками, чтобы удержать равновесие, но было поздно: край бездонного, казалось, провала надвинулся на него, потянул на себя, вышиб дух. Листья и хвоя взметнулись за падающим, словно шлейф. Торчащие изгибы корней принялись пересчитывать ребра. Человек покатился вниз, в жалких попытках сгруппироваться только больнее встречая телом все попадающиеся на пути препятствия: кочки, сучки, камни. Земля забилась в рот, нос, уши и за шиворот. Что-то несколько раз ощутимо и громко хрустнуло — сухие ветки, собственные кости? Наконец надвинулось дно — как набежало навстречу. Человек рухнул на твёрдую почву, вскрикнул, несколько раз перекатился по инерции и застыл. Он долго лежал так, не в силах поверить, что жив, не в силах пошевелиться, и даже не решался ощупать себя, потому что боялся, что ни одной целой кости в теле больше не осталось. Но отчего-то ему повезло. Когда немного выровнялось дыхание, а сердце, так неистово колотившееся, успокоилось и замедлило бег, человек перевернулся с бока на спину, полежал ещё немного и очень осторожно сел. Руки дрожали, но слушались. Если что и было сломано, то осознание наверняка придёт позже. Сейчас человеком всё ещё владели шок и оторопь.

— Маркиза, — сипло произнёс человек, уже давно поняв, что она ему не ответит. Рыжеволосая ушла.

Но он увидел её совсем скоро.

Он находился внизу большой воронки, даже на беглый взгляд слишком правильной для того, чтобы быть созданным природой оврагом. Отвесные стены её, проступающие сквозь клубы светлого тумана, поросли мхом и кустами, а также теми из деревьев, кто не видел для себя ничего в том зазорного и неприличного, чтобы расти не в небо, а вбок, под углом. Земля мокро чавкала — всё та же вездесущая влага. Под коленом давил острый камешек. Ватная, густая тишина глухо ложилась на уши. В отличие от леса, тянущегося теперь наверху, по округлому краю воронки, не было слышно ни голосов птиц, ни возни мелких зверюшек. Здесь, на дне, туман лежал плотней. Он поглощал любой посторонний звук — даже шелест дыхания. Даже кровь в ушах не шумела. Зато вдруг снова гулко застучало сердце — встревоженно, толчками, липко и тонко затянуло в груди: внутреннему, инстинктивному, на дне воронки не нравилось.

Туман почему-то пах гарью.

Воронка напоминала старый кратер. Или след от взрыва. Или… Додумать человек не успел, потому что тишина, окружающая его, начала истончатся. Сначала просто показалось: туман рассеивается. Но это что-то из него придвинулось. Тут же пришло звучание, похожее на гул стереоколонок, скрытых под слоями ткани. Назойливое, нарастающее. Человек ощутил, как его тело отреагировало на звук — побежали крупные мурашки. А потом и затряслось, как в припадке, потому что в звуке человеку померещились лязг металла, голоса, стоны, крики.

Он сказал себе: повредил при падении барабанные перепонки, и зажал уши ободранными руками, но глаза не зажмурил, чуть-чуть опоздал — и перед ним, в белёсой мгле, скользнули в быстром беге тёмные фигуры. Прямоходящие, людские. Наверное… Настолько же обрадованный, насколько дрожащий от страха, человек отнял руки и робко протянул их вперед. Он снова позвал, шёпотом. В тумане вспыхнули искры.

Скосившийся набок, грязный, с грубо приклёпанными к корпусу рыжими от ржавчины листами стали, размалёванный пятнами чёрно-зелёной краски, неумело имитирующими камуфляж, с застрявшими между дырявым полотном гусениц ветками, смердящий густым выхлопом танк надвигался прямо на него. Он был приземист и как-то неуклюж, даже смешон при рассмотрении, — развалина — но человек заорал, забыв об осипшем горле, и тщетно принялся разгребать жухлые листья, пытаясь отползти. Тело вело себя, как полупарализованное. Прорвав завесу испарений, слева и справа вдруг выросли стены — не привычные, каменные, а сложенные из необтёсанных брёвен. Позади раздался громкий глухой рык. Человек обернулся — окованная выгнутой бронёй радиаторная решётка грузовика с колёсами карьерного самосвала нависла над ним, как козырёк. Когда дёрнул головой обратно, бревенчатые стены пылали. Жар опалил ему лицо. Прятаться было негде. Поэтому человек просто сжался в жалкий комок, ожидая, что его вот-вот раздавит, и («Сидел бы дома, зачем пошёл за ней, придурок!») впервые с того момента, как вдохнул запах болот, сам вынес определение своему ничем больше не оправдываемому глупому поступку.

И танк, и грузовик, и огонь сомкнулись над его головой и исчезли.

Девочка-подросток с жёлтыми волосами, заплетёнными в длинную косу, посмотрела на человека сверху вниз. Он не понял, когда она подошла и откуда взялась. Он уже вообще ничего не понимал.

— В следующий раз, — сказала она ему.

Голос был мелодичен и полон печали. Из уголков лазуритовых глаз сочились бесцветные ручейки слёз. За спиной девочки, в отдалении, словно поднялась из какой-то канавы рыжая маркиза Дрю. Что-то крикнула — но слова зажевал вновь возвращающийся туман. Одетая вовсе не в бежевое, а в чёрную с фиолетовым, почти военного покроя форму, маркиза подняла массивного вида оружие с длинным стволом и прицелилась человеку аккурат между глаз.

Он забылся. Ему казалось, что он в ночном кошмаре.

I

К. — Центру:

День двадцать третий. Утро.

Пасмурно, без осадков. Температура 19о С. Давление 754 мм/рт. ст. Ветер юго-западный, 1 м/с. Влажность 64 процента. Фон в норме. Самочувствие в норме.

Данных о «Светоче» нет

Активность стандартная.

Нет, ну не знаю, что тут докладывать. Проснулись, погудели, пожрали, рассредоточились, один выполз на охоту, снова младший — дедовщина в действии. То же, что вчера, то же, что на прошлой неделе, разве что нынче вожак ещё не таскал свою самку за хвост. Характеризую задание как «скука смертная». Комары — звери, дикари — дебилы. Прошу выслать ещё репелленты, зелёнку, лапшу, цветные маркеры, ветчину и газировку, лучше всего апельсиновую.

Центр — К.: Доброго времени суток!

Сведения приняты к обработке. Напоминаем, что до окончания дежурства остаётся восемь календарных дней, после чего вас сменит следующий смотрящий. Заказ зафиксирован и прибудет к пяти — барахлит протока. Просим прощения за задержку.

К. — Центру

Барахлит протока? Я домой вообще попаду?!

Центр — К.:

Нет. Это месть за чьи-то кривые руки.

К. — Центру

Патлатый. Прости. Я куплю тебе новый геймпад. Только отдай пульт обратно координаторам.

Центр — К.:

Мы подумали и решили, что от молока будет больше пользы. Погрузили тебе шесть литров. Пей на здоровье.

К. — Центру

Обидчивый, как девчонка.

«И если есть съедобные коренья, то есть и несъедобные — те, что вызывают зуд, рвоту и кровохаркание, от которых идут чёрными пятнами и нередко слепнут. Если вы не знаете, что перед вами, то приносите мне, но сами не ешьте, или не берите совсем. И не носите шаману, чтобы спросить. Почему?»

«Почему?» — снова думает Нга-Аи, прикрыв глаз, чтобы не мешать охотникам своими женскими мыслями о хозяйстве. Корешок, выкопанный вчера, спрятан за её лежанкой. Он длинный и белый, как косточка, суховатый и ничем не пахнет. Под острой кромкой ножа, взрезавшего его поперёк, он сразу начал крошиться пылью, так что Нга-Аи завернула его в лист и отложила отдельно от собранных сладких, чтобы по возвращению рассмотреть ещё раз, и рассмотрела, хотя ничего не поняла. Она нашла такой впервые, а отдать ей его теперь некому, но привычная печаль, в которую она уже готова закутаться, как в шкуру, прерывается шагами вожака.

Нга-Лор оглядывает их и возвещает:

— В наше становище идет чужой.

— Светоч! — отвечают ему нестройно. — Что надо чужому нга? Это мена?

Нга-Лор думает.

— Нет. Не мена.

Он садится на землю, подобрав под себя ноги. Нга-Эу просится сказать. Нга-Лор запрещает.

— Брат, — обращается он к Нга-Логу. — Травы ещё росные, леси не вышли на пастбища. Возьми копьё и иди, пока день не стёр звуки.

— Он пришёл за женщиной? — спрашивает Нга-Лог, сразу становясь настороженным.

— Не знаю. Я спросил, он молчит. Плохо, мне не нравится. Молча идут со злом.

— Я тоже могу взять копьё, — вызывается Нга-Тет и дёргает плечом. — Светоч!

Он раздражённо ворчит, пока выкусывает блох. Нга-Лог смотрит на его хромую ногу.

— Ты будешь полезнее здесь.

— Я не женщина, чтобы копать корни, — запальчиво начинает Нга-Тет. — Нет!

Нга-Лор прикрикивает на него. Нга-Тет поджимает уши.

«Почему? Я скажу вам, если Нга-Лот снова не устроит ссору».

«Был бы это мылистый, можно было бы сделать из корня отвар, и Нга-Тет не чесался бы, а был бы сладкий, можно было бы отдать ему, чтобы грыз и не брюзжал. Но это наверняка просто вырождение, — вздыхает Нга-Аи. — Бесполезное. Надо его выбросить».

Нга-Аи стукает камнем о камень. Все поднимают чаши, чтобы она разлила им похлёбку, и неспешно едят, выуживая из мучнистой жижи зёрна и стручки.

— Хороший сбор, — одобряет Нга-Лор. — И хороши руки, которые сделали из него пищу.

Нга-Аи улыбается в стручок, который грызёт. Нга-Лог встряхивается, чтобы звякнули кости на груди, и она поднимает глаза от чаши. Нга-Лог ставит уши торчком, изображая ужас — эта дурашливость у него осталась ещё с той поры, когда они оба были маленькими, и, такая несерьёзная для воина, очень её смешит. Он доедает первым. Нга-Аи видит это и, отложив еду, приносит ему копьё. Нга-Лор смотрит, как младший брат правит наконечник.

— Быстрой охоты, тихой, — желает он. Насчёт ушей не одёргивает, хотя, конечно, заметил.

Младший благодарит, склонив голову. Нга-Лор указывает ему на хранилище.

— Как давно у нас были сытые дни? У лесей гон, дичатся… Но сегодня добыча идёт к нам сама. Сделаешь?

— Сделаю.

Если Нга-Аи и угодно есть одни корешки, то остальные нга всегда предпочтут траве мясо. Нга-Лор прикусывает кончик языка, представляя жир, капающий с вертела на угли. Нга-Тет ворчит, копаясь пальцами в гуще, и это мешает Нга-Логу думать. Бор шумит.

— Я видел шамана, — решает поделиться он, пока все слушают. — Ночью, когда вставал по нужде. Он сидел у очага и ворошил угли. Я упал на землю, и он разрешил мне дотронуться до края его шкур.

Нга-Аи просится сказать. Нга-Лор кивает.

— Ты спросил у него, когда нам сеять? — Нга-Аи блестит глазами. — Это важно!

— Я начертал знаки, и он показал в ответ: «Через полцикла». Он обещал тогда дождь. Я лежал, а он пел на Громкой речи, но тихо, чтобы никто, кроме нас, не слышал. Он был добрым и не кричал, и коснулся меня, чтобы осенить оберегающим знаком, и я снова заснул, а когда проснулся, его уже не было.

— Светоч благоволит, — довольно отмечает Нга-Лор. — Нужно будет отнести шаману коренья.

«Нга-Лота нет? Тогда вот вам „почему“: шаман сам не знает, правда не знает, хоть и сидит на своей Горе и великий, как вы его все называете. Я принёс ему непонятный корень, а он начертил мне: „это червяк с ногами, много-много циклов назад затвердевший в грязи и ставший, как камень“. Каково, а? Он не знает и ещё смеётся!»

Нга-Аи просится сказать. Нга-Лор разрешает.

— Нга-Анг говорил, что у него глаза зелёные, как светли.

— Потому и умер не в свой цикл. Нельзя смотреть в лицо шаману, — бурчит Нга-Тет.

Печаль теперь церемонна, потому что имя было упомянуто вслух, и Нга-Тет бурчит ещё, что в его молодости тоска по родителю занимала ровно цикл, а не три, и это было правильнее, потому что жизнь дана не для слёз, но ветер шлёпает ему в лицо паутину с колючника, и он ругается.

— Он умер, потому что его укусил гад, — поспешно вмешивается Нга-Лог. — Умер от яда, не от ворожбы. Шаман не убивает своих нга, а защищает.

Нга-Тет хмыкает. Нга-Лог вспоминает отсветы на стенах хижины и делится с Нга-Аи, отвечая на её слова:

— Он сидел спиной, и я видел, как на шкурах горит зелёное. Думал, светли. Но, значит, Светоч его глаз. Так красиво…

— Шаман велик, — подтверждает Нга-Лор. — И всевидящ. Его глаза должны гореть, а мы всё-таки не должны в них смотреться. Но не из страха, а из уважения.

Нга-Эу просится сказать. Нга-Лор встает, отряхиваясь.

— Брат?

Нга-Лог поднимается и закидывает копьё на плечо.

— Не ходи через Яму, — отдает последние наставления старший. — Нга последней мены говорили, что там опять плачут духи. Будешь плохо спать.

Женщины вздрагивают. Нга-Лог знает, о чем они сейчас думают, хоть и прикрыли глаза, чтобы не показывать мужчинам свой страх: видение горящих хижин, страшные чудовища, топчущие лапами многих кричащих нга, палки, плюющиеся огнем, межплеменная битва. Неупокоенные души в Яме повторяют то, как они умерли, пугая охотников и идущих на мену. Если не посвящение, не нужно смотреть.

— Я обойду её вокруг, — успокаивает он Нга-Лора.

Тот кивает. Нга-Тет, к которому духи когда-то не вышли, чавкает с деланным равнодушием. Ему никто не поверит, поэтому он не рассказывает, но везение, которым он всегда считал то, что тогда ничего не увидел, сейчас оборачивается обидой. Сходил бы ещё раз, чтобы накормить интерес, но с такой ногой не спускаться, а падать.

— Я хочу его правую лопатку. Нга-Лог?

Нга-Лор суёт ему корзину.

— Мясо только в обмен на корни.

Нга-Тет морщится.

К. — Центру

Эй, поговори со мной. Мне скучно.

Центр — К.:

Иди поболтай со своими подопечными.

К. — Центру

Они болваны. При виде меня роют мордой землю и дрожат. С трудом удерживаюсь от искушения дёрнуть кого-нибудь за ухо. Или за хвост…

Центр — К.:

Тебе напомнить, что нельзя применять силу?

К. — Центру

Да знаю я, не утруждайся. Вчера ночью спустился через локальную дверь, чтобы изучить их припасы: в яме, камнями задвинуто, всё, как у умных, чтобы звери не сожрали. Бобы, зерно, корнеплоды — барахло с раннего урожая, кое-где уже размякло и прорастает. Подумал, как они определяют, когда засеивать свои делянки, и почему тянут на этот раз. Не такие болваны, выходит, что-то соображают насчет влажности и погоды… Поднялся обратно, взял планшет с данными, блокнот и ручку, снова спустился, присел к догоревшему костру, чтобы не мёрзнуть, стал вычислять. Ну, знаешь, показания барометра, да с учетом сезона, да шкала температурных колебаний… Тут один хвостатый проснулся, наружу было полез, меня заметил и в пол рожей. Вижу, просится мантию лобызнуть, как католик — папский перстень. Почувствуй себя владыкой — разреши. Холоп к одёжке припал и рисует в песке, спрашивая насчет посева: правильно ли они временят, не торопятся. Ага, значит, это у них на уровне интуиции, а обоснования всё-таки нет… Я уже понял, что дождей две недели не будет, и доходчиво ему объяснил. Потрепал за ушком, спел колыбельную. Кот свернулся и засопел. Это тот, который молодой, ещё без пары, хотя пускает там слюни на одну девицу, и вечно гоняем вожаком по разным поручениям. Даже жалко его. Забрать, что ли, домой?

Центр — К.:

Выгуливать, дрессировать, готовить ему еду будешь сам.

К. — Центру

Легко.

Центр — К.:

И переклеивать изодранные обои. И слушать мартовский ор. К тому же, у него наверняка блохи, куча болячек и привычка метить дальше, чем видит. Оно надо?

К. — Центру

Воспитаем, намордник наденем, вымоем, вылечим, сводим к ветеринару на предмет того самого. А?

Центр — К.:

Ты — изувер.

Нга-Аи выбросила корень в помойный овраг.

— Отдала бы мне, — брюзгливый Нга-Тет высунулся из-за плеча. — Не пришлось бы копаться.

— Он несъедобный.

— Ну и что. Я бы принёс его Нга-Лору, он дал бы мне мяса, а потом был бы волен сам выкинуть, а теперь мне надо рыться в земле, как женщине, и слушать твои насмешки.

— Сегодня я не буду смеяться и поделюсь с тобой тем, что найду. Только скажи: что решил Нга-Лор?

— Половину, да?

— Половину половины.

— Тогда спроси у него сама.

— Тогда и ты сам копай.

Нга-Тет разразился тирадой про непочтительность. Он приплясывал на месте и хлестал себя хвостом по бокам, как разозлённый старший, но был всего лишь желчным стариком, к тому же хромым, поэтому Нга-Аи пожала плечами и пошла вперёд по тропинке.

— Он разрешил ей ещё цикл. Подожди, не так скоро, — Нга-Тет заковылял за ней. — Ещё цикл для наследника. Ты знаешь, что случится, если он не появится, — добавил он злорадно.

Нга-Аи сорвала с куста крюкохвата цветок и пристроила его за ухом. Она улыбнулась теплу и небу, гомону птиц, верхушкам колючника, собрала пальцами росные капли. Вдохнула их аромат — запах чистейшей воды. Остановившись, подождала Нга-Тета. Глубоко в бору стучальщик добывал личинок из-под коры.

— Да, я знаю.

— И веселишься, и радуешься, и поёшь.

— Грустью я почитаю родителя. Она слишком важна, чтобы тратить её на что-то другое.

Нга-Тет фыркнул и раздавил хромой ногой цветочный кустик.

— Нечего сказать, — поддразнила его Нга-Аи. — Старый-старый Нга-Тет. Такой старый, что уже позабыл, как чувствуют и думают молодые нга. Пойдём к ореховнику. Под ним растут самые вкусные.


Нга-Эу в становище плела накидку из лозы. У неё уже было три таких готовых, и она задумала сделать пять, выкрасить их цветочным соком и отложить для мены. Плетение получалось плотным и красивым — лоза была хорошо высушена и скручена, отчего узор шёл ровным, петля к петле, и Нга-Эу без глупой скромности знала, что сможет выменять накидки и на шкуры, и на ножи. Но это всё — как решит Нга-Лор.

Он подошёл к ней и понаблюдал за ловко снующими пальцами. Она хотела спросить, нравится ли ему, но он опередил:

— Медленно.

Она пристыженно прижала уши.

— Очень медленно, жена. Если с меной придут сегодня, что ты им предложишь?

Она попросилась сказать, он разрешил.

— Есть три накидки.

— Ты их покрасила?

Снова уши — «нет».

— Неразумно. Супруге старшего следует быть предусмотрительной. К твоему стыду, в нашем племени есть женщина мудрее.

Они оба посмотрели на стену хижины, где под крышей уже висели четыре сплетённые Нга-Аи корзинки.

— Она копает корни, собирает плоды, готовит еду, убирается и делает корзины, — нравоучительно произнёс Нга-Лор. — Она — пример для тебя, хотя должно быть наоборот.

Нга-Эу попросилась ответить, он разрешил.

— Плести корзины проще и быстрей.

— Значит, теперь ты будешь это делать.

Она вернулась к работе, расстроенная, и дважды уколола себе палец.


Нга-Тет отколупал кусочек смолы от ствола и разжевал, причмокивая.

— Клыки слипнутся, — пошутила Нга-Аи.

Она нашла продолговатый сладкий и несколько мучнистых, которые хороши для похлёбки, воткнула мотыгу в землю и легла на траву — отдохнуть. Всего на несколько вдохов и выдохов, чтобы не превращать отдых в лень и дать мускулам в руках восстановить силы. Старик примостился сбоку и стал рассматривать небесный дым.

— Всё плывет и плывет, как скользень в ручье, — пробормотал он. — А куда? Зачем?

— Чтобы склубиться и стать дождём для посевов — наших и других нга. Так говорил Нга-Анг. Интересно, шаман сказал бы так же?

— Сходи к нему и спроси.

— Нельзя, не отпустят. Только если самой убежать. Нга-Тет, побежали вместе?

— Э-э?

— Родитель рассказывал мне легенду о двух молодых нга из враждующих племён, против воли вожаков пожелавших стать супругами. Они могли бы уйти, чтобы создать своё племя, и не было бы никаких бед, но сглупили и погибли, утащив за собой многих. Нга-Анг всегда говорил красиво. У него даже битвы получались, как сказка, и то, что убивают друзей и братьев, и то, что кто-то травится отваром из несъедобных корней, а кто-то закалывается ножом. Глупые-маленькие. Не умерли бы раньше цикла, умей соображать.

— Ты не убежишь. Ты нахальна, но всё-таки чтишь законы.

— Мужчины нарушают их из-за женщин, я знаю из легенды. А почему нельзя наоборот? Старый-старый Нга-Тет, давай сбежим на север, и ты станешь моим мужем! Ты хромаешь величественней, чем ходит Большой, а твой храп и отрыжка…

— Срамница!

Обиженный старик отвернулся.

— Ну, полно, Нга-Тет… Не дуйся на правду. Тем более, что она лестная.

Развеселившаяся Нга-Аи поднялась и взяла мотыгу, напевая себе под нос. Небесный дым, как всегда светлый и красивый, и такие тёмные клубы в её сердце соседствовали этим днем, совсем не пересекаясь.


Человек бесцельно брёл через заросли. Его одежда, изодранная крюкохватом, висела неопрятными клочьями, царапины кровоточили, лицо выражало растерянность и страх. Пот привлекал тучи гнуса. Человек спотыкался от усталости и тяжело дышал. Пальто он где-то потерял и не заметил этого, а натёртые ноги ужасно болели. Дважды он, опустившись на колени, напился воды: первый раз — из ручья, второй — собрав дождевую, скопившуюся в углублении похожего на рапан листа. Отшатнулся и испуганно присел за деревом, пока впереди, пофыркивая, семейство лесей переходило балку. Животные его не заметили — ветер дул от них, но человек ругался, долго и витиевато, как если бы только что избежал смертельной опасности. Короткохвостый свистун, пролетая, нагадил ему на плечо. Продолжая браниться, человек смахнул помёт пучком мха и поднялся. Не зная того, он шёл в направлении становища. Не знал он и то, что его ожидают.

Человек был чужим нга, и Нга-Лог выследил незваного гостя у границ сухостоя. Его третий глаз был закрыт и ничего не вещал. Нга-Лог сделал это специально. Он не хотел, чтобы Нга-Аи, плачущая даже над попавшим в паутину мотыльком, видела, как он убивает существо с тёплой кровью.

Нга-Лор успел сказать ему: «Не бей в сердце, чтобы его не испортить. Бей в глотку». Нга-Лог всегда слушался старшего брата и согласился, хотя понимал, что сердцем, обычной едой для нга-воина, с ним вряд ли поделятся. Сердце съест Нга-Эу, потому что должна родить брату наследника. Нга-Лог очень любил сердца, но знал: теперь они отдаются ей. Если Нга-Эу останется пустой ещё цикл, то брат возьмёт себе Нга-Аи. А это будет значить, что Нга-Лог умер.

Неуклюжий чужак чуть не сверзился в зелёное болотце. Кривоногий, слабый, как новорождённый лесь. Бесхвостый — наверное, потерял в драке. Нга-Лог проткнёт ему горло, когда тот выйдет на поляну. Легкая охота.

Нга-Лог щёлкнул, как полагается при убийстве разумного. Человек обернулся, чтобы принять смерть лицом. Нга-Лог вздрогнул: где его третий глаз? Где уши? Чужак — вырожденец! Человек закричал, закрываясь руками. Копьё Нга-Лога зависло в воздухе. Он изумлённо качался на пятках. Человек звучал наружу — как шаман. Что будет, если простой нга убьет вещающего на Громкой речи? Светоч, Светоч!

Но Нга-Лог не был доверчивым глупцом. Он знал, что в глубинах бора водится оборот. Оборот мог прикинуться и Громким, и шаманом, и даже Нга-Аи. Поэтому Нга-Лог оскалился и ткнул человека в бок, но без желания ранить. Тот тупо заморгал из-под скрещённых рук, не понимая. Нга-Лог открыл третий глаз и заговорил с братом.

— Веди его в становище, — приказал Нга-Лор. — Если он и правда Громкий, пойдём к шаману. Если оборот — сердце можно вырезать и здесь.

— Если оборот, то может выпить мою кровь. Запомни его запах, брат. Потом отомстишь.

Старший рассмеялся.

— Ты — храбрый воин. А он дрожит, потому что трус. Нга-Аи ждёт тебя и печёт коренья. Возвращайся.

Нга-Лог увидел, как ладони Нга-Аи держат дымящуюся чашу-лист. Чужак трясся. Преисполнившись превосходства, Нга-Лог снова ткнул его в бок и дёрнул головой вперёд и вправо. Чужак наконец кивнул. Какой он мерзкий, этот двуглазый…

— Родитель говорил: двуглазых нга рождают женщины от оборотов, — сказал Нга-Лор. — Просто не надо пускать их одних в бор.

Нга-Аи попросилась ответить. Нга-Лор отказал ей, но мягко. Нга-Эу вздохнула — отказывая ей, Нга-Лор всегда раздраженно рычал. Чужак шёл впереди, дёргаясь от тычков в спину. Нга-Лог сорвал и разжевал стебель кисляка. Он был рад, что не видит чужого лица, что чужак не пытается драться. Нга-Лог был, конечно, его сильнее, но уродство противника вызвало бы в ударяющей руке отвращение, и раны получились бы грязными, в живот и пах, а так убивать не годится.

Нга-Лор хмурился.

— С кого он снял эти шкуры?

Младший не знал, что ответить.

II

К. — Центру:

День двадцать третий. Полдень

Пасмурно, без осадков. Температура 22о С. Давление 758 мм/рт. ст. Ветер юго-западный, 2 м/с. Влажность 62 процента. Фон в норме. Самочувствие в норме.

Данных о «Светоче» нет.

И у нас тут какая-то ерунда: младший вернулся с охоты, но вместо лосиной туши приволок постороннего персонажа. То есть привёл. Насильно, копьём подталкивая. Теперь они все вокруг него прыгают, как идиоты. Щупают, нюхают, тыкают, съесть не пытаются, но это временно. А самое интересное в том, как он выглядит. Сейчас покажу. Хотите? Это будет фурор.

Центр — К.:

Желательно

И доклад по форме, пожалуйста.

К. — Центру

Бюрократы…

Запрашиваю корреляцию на основе пункта четырнадцать статьи девятой подраздела «Непреднамеренное прохождение. Гражданские». Меня несколько напрягло, что их добыча одета в рубашку и джинсы.

Запись прилагается.

Центр — К.:

Двери побери

Сведения приняты к обработке. Проводим корреляцию, готовность — 23 процента. Что с ним сейчас?

К. — Центру

Бросили в тюремную яму, накидали бобов и спустили плошку с водой. Сервис… Предполагаю контакт с целью выяснения дальнейших действий в его отношении. Возможно, уже сегодня.

Центр — К.:

Проводим корреляцию, готовность — 45 процентов. Не вступайте в контакт без встречного обращения. Повторяю, не вступайте.

К. — Центру

Не буду, уговорили.

Центр — К.:

Корреляция завершена. Высылаем данные.

К. — Центру:

О как.

Проанализировал. Жду указаний.

Центр — К.:

Первичное запрещение контактов без встречного обращения; стандартный сбор анализов, наблюдение. Ознакомление с основными указаниями произойдёт после совещания контактной группы.

К. — Центру

Вас понял. По-моему, это называется: «напросился».

Нга-Эу видит, как они появляются на тропе. Из-под косой тёмной челки её глаза ощупывают худощавый силуэт чужака, перебегая на лицо Нга-Лога.

— Двуглазый, — Нга-Лор возвышается над её плечом. — Что-то будет. Иди, почисти тюремную яму.

Нга-Эу отправляется выполнять поручение. Пятнистые вертихвосты, блестя панцирем, разбегаются от света, когда она снимает с ямы плетёную крышку. Нга-Эу спускается вниз по лестнице из лозы и выгребает из земляных углов кости, ветки и нечистоты, чтобы ссыпать во взятую с собой корзину и отнести в мусорный овраг. Это — обычная работа Нга-Аи, младшей, но обида глушится смирением. В тоне мужа не было нажима, только спокойствие, и за сегодняшний день он второй раз дал понять, что смирения ей вскоре понадобится гораздо больше, чем сейчас. Нга-Эу думает об этом, пока наполняет корзину. Ей очень тоскливо и страшно.

Наверху руки Нга-Аи забирают у неё корзину и относят к оврагу. Нга-Лор молчит, пока младшая не возвращается, а после ласково дёргает её за ухо.

Нга-Эу закрывает третий глаз и воет внутри.

Нга-Лог подталкивает чужака под лопатки. Тот кривится и озирается по сторонам. Шкуры, цветом как ягоды чернеца, плотно облегают его плечи, торс и ноги. Вместо нормальных ушей по бокам головы у него два круглых розовых нароста, похожих на древесные грибы, лоб чистый, безглазый, пустой и ужасающий. Чужак перепуган и что-то бормочет.

Громкая речь.

— Он отвратителен. Я лучше буду есть листья, — брюзжит подковылявший Нга-Тет.

— Ешь. Нам больше достанется, — фыркает Нга-Лог.

Нга-Лор обходит чужака, принюхиваясь, трёт пальцами края его шкур.

— Дурные запахи. Странное племя. Он — не оборот. Нет, есть нельзя… пока что. Нужно узнать, откуда он, и живут ли там такие же нга.

— Он не понимает. Глухой, как старый лесь. Только вопит на Громкой речи.

Братья смотрят в сторону Горы.

— Отправить вестника? — спрашивает Нга-Лог.

— Да. Пойдёшь ты и начертишь знаки.

— Что делать, если шаман откажется?

— Ползай и проси.

Нга-Лог тоже видел, как брат тронул Нга-Аи за ухо. Неужели Нга-Лор уже не хочет ждать цикл, отведённый Нга-Эу?

— Шаман великий, но суровый, — осторожно начинает младший. — Злится, когда часто ходят. Я был совсем недавно, спрашивал, отчего в ручье мрёт скользень… Беспокоить его из-за вырождения? А Нга-Эу нужно сердце. Ты говорил сам.

Нга-Эу робко просится сказать. Старший рычит на них обоих.

— Я решил так! Поэтому иди и делай. Сердце не пропадёт. Мы запрём чужака в тюремной яме и дадим ему стручки.

Нга-Аи просится сказать. Получает кивок и встревоженно спрашивает:

— Он может быть шаманом, раз Громкий. Правильно ли опускать его в яму?

— Был бы шаманом, превратился бы в дым или дерево, и Нга-Лог бы его не нашёл.

Нга-Лог уныло чистит копьё. Ему не хочется идти к Горе, не хочется оставлять Нга-Аи. Видение пальцев, гладящих её ухо, колет глаза, как брошенный ветром песок.

— Нга-Тет умеет чертить знаки, — пытается он напоследок.

— Пока он дохромает к Горе, пройдёт цикл. Возьми коренья, возвращайся к вечеру. Больше не говори, запрещаю.

Нга-Лог послушно умолкает. Нга-Аи спешит к хранилищу, чтобы выбрать самые свежие корни и увязать их в мешочек. Нга-Тет толкает чужака к открытой тюремной яме. Тот не сопротивляется, только оборачивается, вертит головой во все стороны, пытаясь то ли понять, где находится, то ли собраться с силами и предпринять отчаянную попытку сбежать.

— Не крутись, вертихвост! — бурчит Нга-Тет. — Вертихвост без хвоста. Ууу…

Нга-Аи завязывает коренья и протягивает их подошедшему Нга-Логу. Он хочет тронуть её за ухо, но Нга-Аи изворачивается.

— Нельзя. Ты видел. Ты понимаешь?

— Да.

— Отдашь корни шаману. Тут все его любимые.

Нга-Лог благодарит, склонив голову. Устраивает мешочек на поясе, закидывает копьё на плечо. Нга-Лор смотрит вслед брату.

— Хорошо, что есть Тот, Кто Живёт На Горе. Пусть он решает, чем двуглазый станет для нга: нашим рабом, нашей едой или удобрением под наши посевы.

Нга-Лор умеет говорить точно и складно. Все соглашаются. Он снова дёргает Нга-Аи за ухо, не обращая внимания на то, что Нга-Эу опускается на корточки, закрывая лицо ладонями, как полагает оставленной женщине, и начинает вызывать третьим глазом видение погребального костра.

К. — Центру

Обновляю сведения: один из наблюдаемых направляется к Горе. Ориентировочное время прибытия — четыре часа. Полагаю, что вопросы связаны с появлением в становище чужого. Запрашиваю инструкции.

Центр — К.:

Сведения приняты к обработке. Ожидайте ответа после совещания контактной группы. Ориентировочное время получения — тридцать минут.

К. — Центру

Вас понял. Про заказ-то не забыли?

Центр — К.:

Шесть литров молока и прочее по мелочи. Напьёшься, не буянь.

К. — Центру

Кэп, опять ты. Ты что, сменил сферу деятельности?

Центр — К.:

Нет, мне интересно, чем всё кончится, поэтому я сижу у координаторов, а они меня не гонят. Добрейшей души люди… У нас тут пуэр, партия в вист и твоё «В мире животных». Будь другом, включи прямую трансляцию, а то все записи уже по десять раз прокрутили.

К. — Центру

Ты циничен и невозможен. Как, впрочем, и весь координаторский отдел. Там человек откуда-то влетел в прореху и сейчас, наверное, собирает по кусочкам свой треснувший шаблон, сидя в вонючей дикарской яме, а вы смотрите и глумитесь. Не стыдно?

Включаю трансляцию. Проверьте, пожалуйста, качество сигнала.

Центр — К.:

Почти поверил, что ты возмущён.

Сигнал прекрасный. Спасибо.

К. — Центру

Наслаждайтесь, бессовестные.

До него здесь уже были. Кривые царапины на стенах, будто кто-то хватался пальцами (когтями?), пытаясь взобраться вверх по скользкой глинистой земле, утоптанный бесцельным брождением пол, стойкий запах страха, грязи и мочи — тюремная яма как она есть, мрачная, сырая, промозглая, с тёмной густотой теней и вяжущей атмосферой отчаяния. Кого эти остроухие мариновали тут — врагов, будущих рабов? Или всё-таки еду… Но такой, как он, в яме вряд ли сидел раньше. Чем не повод для гордости. Только, наверное, всё-таки не своей — их.

Человек нашёл под ногами ветку и выскреб на стене инициалы: «Р.Р.»

«Это всё, что останется от меня, если…»

Хорошенькое наследство!

Рыжая хмарь плясала перед глазами. Чёртово наваждение. Что с ним теперь станет?


Подперев подбородок рукой, Капитан смотрел на еловые лапы, простёртые над тёмным прямоугольником вырытого в земле углубления ямы-тюрьмы. Уютно заворчал вновь поставленный электрический чайник. На всю дежурку тонко, приятно и ненавязчиво пахло имбирным вареньем и терпкой густотой чёрного чая. Один из координаторов спросил Капитана, что он об этом думает.

— Отличное чаепитие, — произнёс Капитан. — И варенье вкусное. Надо мне почаще заходить.

Координатор коротко хохотнул и кивнул на экран — я, мол, про дурика в яме.

— Ну, что тут можно сказать. Кому-то немного не повезло.

— Да он вообще счастливчик! Через такой лес прошёл, и ни один местный хищник даже за пятку не цапнул. Даже не учуял. Зато теперь сожрут хвостатые. Но это не так обидно — стать ужином почти себе подобному.

— Почти подобному, — иронично повторил Капитан. — Вот именно — почти. И почему не обидно? Не вижу в подобном варианте съедения ни малейших плюсов.

— Потому что эти дикари, имеющие, впрочем, вполне благородные души, ни за что не заставят себе подобного мучиться, растаскивая по кусочкам наживую. Они сперва его оглушат, а потом аккуратно перережут горло. И миску подставят, чтобы никого не забрызгало.

— Обычаи у них такие. Правила, — вставил второй координатор. — А из крови, натёкшей с горла, они варят похлёбку.

— Молодцы, — сказал Капитан.

— Не испугался, смотри-ка, — огорченно произнёс первый координатор. — И даже бровью не дёрнул. Ты и правда такой закалённый, как все говорят… или тебе просто до лампочки, а, Капитан?

— Я просто знаю, что до кровавого супа дело здесь не дойдёт. Там ведь на Горе наш шаман.

Они, все трое, уставились на нависшие над ямой ветви.

За ямой был лес, а за лесом, его буреломом, наполненными жижей оврагами и звериными тропами, за гнездовищами странных тварей, полянами с ловящими птиц цветами-хищниками и почти сравнявшимися с землей развалинами лежала, точней, возвышалась Гора — сухой, заросший соснами холм. На Горе Курт ждал команды контактной группы, которая как раз сейчас проводила экстренное совещание.

— Бедняга попавший, — сказал Капитан. — Такие нервы.

Первый координатор пожал плечами.

— Он держался вполне достойно. Правильно. Вел себя спокойно и никого не провоцируя. Но это, наверное, поначалу — скоро познает все прелести постшокового синдрома, и вот тогда будут нервы, да ещё какие… Если пустится в анализ, — если вообще сможет рассуждать, потому что для этого дела нужен холодный разум, а не истерия и паника — то додумается до правительственного эксперимента или чего похуже. В девяти из десяти случаев такие бросаются на спасательную службу с кулаками и вопят о гражданских свободах.

— А в одном оставшемся? — полюбопытствовал Капитан.

— Благодарят, валяясь в ногах.

Координатор умолчал о тех, к кому не успели, но Капитан понял.

— Пусть уж лучше с кулаками, чем в виде закоченевшем и неподвижном. А то и обглоданном…

— На самом деле он самый везучий из всех его коллег-неудачников.

— Да. Только Курту с ним приключение…

Строка телетайпа замигала зелёным. Но это был не Курт — автоматическая проверка связи.

— Что с ним сделают, когда выловят? — спросил Капитан.

— По ситуации, — уклончиво ответил координатор. Его приятель поднёс палец к виску, имитируя пистолетное дуло, и нажал на воображаемый курок.

— Пуф!

— Чушь, — проворчал Капитан. — Смысл спасать тогда.

— Ну, в какой-то мере пистолет верен, — возразил первый. — Если принять за ликвидацию один старый добрый укол. Да ты знаешь ведь.

Капитан ничего не ответил. Он знал. И только подумал в очередной раз о том, откуда берётся тот самый амнезий. Он ни разу не слышал и не видел в базе, чтобы амнезий производила относящаяся к Организации фармакологическая лаборатория. Либо такая секретность, что спрятана под кодом рангом выше, либо препарат поступает извне. Из обычного мира или из-за какой-то двери.

— Ну, если он вдруг сам доктор, — продолжил первый координатор, — то, конечно… кхм.

И об этом Капитан тоже подумал. Большинство врачей Организации не были Идущими.

— Могут оставить. И его, и его память, — сказал Капитан.

— Могут предложить остаться, а дальше уж как решит. Но вряд ли этот тип хирург или анестезиолог. Даже просто студент медицинского. Какой-то он хлипкий… тощий… блёклый… офисный планктон, не иначе.

— Студенты тоже бывают тощими, потому что вечно голодные, — сказал второй координатор. — По себе помню — ветром сдувало.

Его друг рассмеялся.


Нга-Лог дышал запахами бора и шёл торопливо, быстро, даже не сбивая острием копья цветочные головки, как всегда делал по дороге к Горе, чтобы не скучать. Перелез под вздыбленными корнями, обошел два болотистых омута, где орали квакши, поплевал через согнутый локоть, прежде чем переходить протоку, — чтобы дух-водянник не уволок на дно — заприметил на тропе кучку свежего лесиного помета и сделал дугу сквозь колючник. В колючнике вляпался в паутину, полную мошкары и каких-то драных мотыльков, и долго брезгливо чистился. Поцарапался о затаившийся куст крюкохвата, зализал ранку, чавкнул ногой в грязи. Снова поторопился.

Внутри он был чист, как восходящий на погребальный костер. Ему не положено, он мужчина — так сделает Нга-Эу, а остальные нга будут сидеть вокруг и смотреть. Пока её третий глаз не закроется навсегда, огонь будет омывать их сознания. Через общую боль нга приблизятся к Светочу.

«Настоящий Светоч — на небе, но он спрятан дымом, несущим дожди, — говаривал родитель родителя. — Наш Светоч — лишь его глаз. Иногда дым рвётся. Тогда Светоч отражается в своём глазу, и тот сияет. Но когда-нибудь настоящий, высший Светоч увидят целиком. Я, конечно, не доживу, не доживёшь и ты, и твой брат, и его и твои маленькие, но это будет праздник, большой праздник, потому что на все племена снизойдет великое благо, которое принесёт спокойствие, мир, сытость и процветание».

Родитель родителя давно умер, умер родитель, Нга-Лот, рассказавший это двум братьям, а настоящий Светоч всё не появлялся в небесном дыму, но нга хранили веру в него и ждали. Может, что-то им всем надо сделать, чтобы высший Светоч прогнал небесный дым. Только что, непонятно. Молиться?

В подлеске завозился Большой, высунулся, глянул умными глазами. Нга-Лог поклонился предку, пожелав удачной охоты. Большой дёрнул ушами, прищурился и обвил лапы хвостом: и тебе того же, сын-нга. Нга-Лог почтительно подождал, пока он не исчезнет в зарослях. Немного повеселел: увидеть Большого — к добру. Может, всё обойдётся? И шаман поворожит и скажет: чужой — плод женщины и оборота, негоже ему жить и плодится… И Нга-Лор прикажет убить двуглазого, чтобы достать сердце. И Нга-Эу съест сердце и наконец понесёт. А Нга-Аи…

Взметнулось видение: жёлтая, как Светоч, коса, трудолюбивые руки. Глаза — редкий цветок крюкохвата. Острые ушки, улыбка. В груди застучало, будто от страха, но сладко. Нга-Лог зажмурился.

Свистун поприветствовал его короткой трелью. Земля пошла вверх — подножие. На увалах буйно разросся чернец. Нга-Лог насобирал пригоршню и съел, вытер потемневший рот, повозил языком между зубами, выскребая зёрнышки. Чернец — вкусный, конечно, но мясо лучше.

Здесь была тропа шамана — плотная, утоптанная, каждым своим отворотом помнящая его твёрдую поступь. Он спускался с Горы и собирал в бору травы и ягоды, мох и лесиную шерсть, беседовал с духами и Большим. Шаман всё всегда знает о дожде и посевах, потому что ворожит в своей хижине. Может, он даже знает, как навсегда прогнать небесный дым, чтобы Светоч был не на земле, а над головами. Нга-Лог никогда не спрашивал, не хватало смелости, да и Нга-Лор не велел, а как было бы хорошо, если бы шаман им в этом деле помог…

На кряжистом гриб-дереве висел звон, а рядом, у ствола в траве, лежала большая дубинка. Нга-Лог поднял её, размахнулся и ударил. Гул заставил стаи птиц взвиться над бором и отозвался болью в ушах.

Хоть бы шаман был милостив. Вспомнит ли он, что ночью погладил Нга-Лога по голове, или разгневается и прогонит?

К. — Центру

Кэп, зацени.

Центр — К.:

Ты зачем в зелёнке вымазался?

К. — Центру

Ну как — чтобы соответствовать. Теперь я тоже полосатый. Сейчас ещё надену побрякушки и шкуру… В глазницах, кстати, светодиоды.

Центр — К.:

Дверь побери. Ты ужасен. То есть, я хотел сказать — прекрасен. Мил и красив. Тебе очень идёт. А чей это череп?

К. — Центру:

Спасибо, начальник

Да водится в лесу один зверь, местные его кличут Большим — или Внушительным, не до конца расшифровано — и чтят, как предка. Что логично: этот Внушительный не более, чем втрое укрупнённый кот. Только вон, с какими клыками, и шкура у него почти красная… Тёплая шкура, мне нравится. Хочу куртку из такой же.

Центр — К.:

Хотеть не вредно. Истребление эндемиков под запретом

А то, что шаман таскает на плечах шкуру предка, это нормально?

К. — Центру

Конечно. Шаман здесь по стандартной схеме есть не кто иной, как посредник между миром духов и хвостатыми, потому и сам частично Внушительный. Так что нормально. Никто, по крайней мере, не жаловался.

Центр — К.:

Ну, не знаю. Меня бы возмутило до печёнок

Привет гостю.

К. — Центру

Правильный ты наш. То, что обезьянки в цирке выступают на унижающих звание предка клоунских ролях — это тебя ведь не волнует, так?

Ага, поглажу.

Центр — К.:

А я произошёл не от них.

К. — Центру

От кого тогда?

Центр — К.:

Звёздная пыль. Просто звёздная пыль.

Распластавшись в порыжелой хвое, Нга-Лог ждёт. Дальше ему идти нельзя: у гриб-дерева граница Горы, граница становища шамана. Там, наверху, куда уходят затканные низким дымом земля и деревья, по поверью, стоит большая хижина. Перед ней горит очаг, и огонь в нём негасим даже в самый лютый ливень. К очагу выходят звери: раненый в драке хорь, Большой с колючками в лапе, укушенный гадом лесь. Шаман лечит всех, ничего не прося взамен. Нга тоже могли бы прийти, но они разумные, и им стыдно: все свои раны они стараются исцелить сами, чтобы шаман не посчитал их слабыми и недостойными своего покровительства.

Так и сказал когда-то Нга-Анг:

— Большой рогатый лесь дрожит и плачет, если сломал ногу, а я, который меньше него, стисну клыки и стерплю. Разум дан не для жалоб, а для знания.

Он пришёл в одну мену и остался, и привёл с собой Нга-Аи, и стал их знахарем и травником, и воспитателем, учащим маленьких, и не чтил шамана, как другие.

— Я поднимусь в Гору и посмотрю ему в лицо. Он такой же, как мы. Пусть спускается вниз и охотится, и сеет, и приносит пользу.

Нга-Лот раздувал ноздри и рычал. Нга-Анг и он часто ссорились.

— Нечестивый! Иди, если хочешь. Твои кости порастут мхом у подножия.

Нга-Анг ходил дважды и остался цел.

— Шаман прячет глаза под ликом Большого и отходит, не давая всмотреться. Я ему не верю.

В ореховнике его ужалил гад. Мучаясь болями, Нга-Анг запретил нести себя в Гору. Нга-Лог бежал быстро и, лёжа на земле, умолял шамана спасти соплеменника. Шаман пришёл с ним в становище, но было поздно. Многие тогда уверились, что Светоч покарал нечестивца.

Нга-Лог замирает, услышав шаги. Поджимает хвост и уши в знак покорности, закрывает третий глаз, как велят правила, хотя тут, у Горы, его и так не услышит ни один нга. Шаман усаживается рядом с ним — шуршит хвоя — и гладит его по макушке. Бряцают кости-браслеты, амулеты и обереги, постукивают, рядами нанизанные на лозу. Разговор начинается.

«Сын Светоча и Большого, брат нга, Тот, Кто Живёт На Горе, великий шаман, приветствую тебя», — чертит Нга-Лог в песке.

«И тебе привет, братец. Ты хочешь спросить про чужого?»

Шаман уже знает, зачем к нему пришёл вестник. Нга-Лог крепче прижимается к земле, читая символы единственным приоткрытым глазом.

«Да, великий. Что нам с ним делать?»

Шаман молчит, не чертит — спрашивает у духов и Светоча. Он всегда с ними советуется, когда происходит что-то серьёзное: гниют посевы, болеют маленькие, леси начинают беспричинно бросаться на нга. Когда шаман молчит, встревать не нужно — а то помешаешь. Но Нга-Лог понимает, что недорассказал ему важное.

«Мы не сделали чужаку ничего плохого, — поспешно добавляет Нга-Лог. — Он в яме-тюрьме, но сыт и спрятан от голодных зверей. Даже не ранен. Я сам его вёл».

Шаман чуть сжимает кисть его руки — это знак одобрения. Крепкая у шамана ладонь, сильная, тёплая. Касание наполняет доверчивой радостью: шаман дружелюбен, поможет.

«Забрали ли вы что-то, что было при нём?»

«Нет, великий. Только обнюхали».

«Хорошо. Он Громкий?»

«Громкий».

«Стерегите всю ночь, к утру приводите сюда. Я буду говорить с ним».

«Да, великий, — Нга-Лог кивает, трётся щекой о землю. — Он не опасен для нас?»

«Он не опасен. Он не принесёт вам ни мор, ни проклятья. Не пугайте его, не тычьте копьями, не рычите. Он — тоже брат, тоже нга».

«Да, великий. Но его двуглазость отвращает. Прости нас за это».

Шаман тихонько смеётся.

«Всё непривычное странно. Но что бы ты сказал, узнав, что двуглазый и я?»

«Шаман велик, — растерянно отвечает Нга-Лог. — Значит, то захотел Светоч».

Шаман долго молчит. В верхушке гриб-дерева начинает возиться откуда-то налетевший ветер.

«Посмотри на меня», — наконец чертит собеседник.

Он снимает лик Большого с шорохом и стуком. Костяным стуком, холодным, властным и уверенным. Нга-Лог слышит и обмирает — всё равно, как если бы шаман вытащил своё сердце живьём!

«Нет! — Нга-Лог сжимается в клубочек посреди колючей хвои. — Нга-Анг тоже смотрел и умер!»

Он может говорить Нга-Аи, что это не так, но сам верит. Глупый-маленький…

«Не бойся, братец. Посмотри».

Шаман гладит его по спине. Вздыхает, опускает руку на волосы. Стыдно, должно быть, шаману, что один из тех, о ком он заботится, такой трус… А стыдно должно быть Нга-Логу. Но тот лишь крепче зарывается лицом в хвою, царапаясь об неё и о землю, потому что не хочет видеть, потому что правда боится, ёжится и вздрагивает, а шаман вдруг начинает петь — как сегодня ночью в хижине. Знакомые звуки Громкой речи, мягкие и успокаивающие, наконец вызывают стыд и недовольство собой. И как можно носить копьё, когда тебя баюкают, будто родитель — маленького? Нга-Лог ворочается, утыкается в гладящую его ладонь. Пальцы осторожно тянут его за волосы, прося приподнять голову. Нга-Лог уже не жмурится. Но шаман закрывает ладонью лоб, и без того закрытый третий глаз, не желая делить то, что сейчас покажет Нга-Логу, с другими. Нга-Лог кивает, понимая. И глядит — совсем без удивления, но с восхищением, смущаясь: так красиво! Красивые у шамана глаза, зелёные-зелёные, одновременно словно светли и трава, колючник и поросшие мхом камни… Их два, как у сегодняшнего чужака, и смотрят они добродушно, улыбчиво. Тяжёлый комок в груди куда-то откатывается. Два глаза, оказывается, могут быть совсем не уродливыми!

«Доверяю тебе тайну. Двуглазый — родом из моего племени. Он не оборот, не зверь. Потому приведите его невредимым. Я должен вернуть его домой, в наше становище».

Нга-Лог кивает, почтительно тычась лбом в хвою. От смущения красный, как, помнится, Нга-Эу, когда брат сказал ей, что берёт её в жёны. Рад, что шаман не обиделся. Не обиделся ведь?

«Стал ли я тебе неприятен, братец?»

Нга-Лог честно слушает себя изнутри. Там всё трепещет, но нехорошего нет.

«Нет, великий».

«Что увидел — никому не говори».

«Не скажу».

«Ступай, если больше нет вопросов».

Забыл про корни! Нга-Лог складывает ладони, прося прощения. Шаман улыбается ему.

«Дар от нга. Коренья».

«Спасибо, братец. У меня тоже для тебя кое-что есть».

Шаман вкладывает в ладонь Нга-Лога маленький острозубый череп на плетёной лозе, пропущенной между пустыми глазницами. Снял незаметно у себя с шеи — лоза ещё хранит тепло.

«Куница, зверь ловкий и гибкий. Амулет поможет тебе уберечься от смерти».

«Скоро битва?» — испуганно вопрошает Нга-Лог.

Шаман снова смеётся, весело.

«Просто так».

Центр — К.:

Для чего ты снял маску, дубина?

К. — Центру

Это — борьба с ксенофобией и расизмом. Пусть обучаются терпимому отношению к инаковыглядящим.

Центр — К.:

Курт, они — дремучее племя. Им до терпимого отношения — тысячелетия. А если бы он психанул и продырявил тебя копьём?

К. — Центру

Этот не стал бы.

Центр — К.:

Почему ты так уверен?

К. — Центру

Я ему симпатичен. И он мне тоже.

Центр — К.:

Нет, Курт, сюда ты его не возьмёшь.

К. — Центру

Я и не хотел, только шутил. Один кот у нас уже есть, хватит.

К тому же, это стопроцентно удержит хвостатых от причинения вреда чужаку. Авторитет шамана слишком большой. То, что шаман и чужак — одного племени, всё равно что табу на убийство. Наш парнишка в случае чего сможет остановить чересчур рьяного соплеменника.

Центр — К.:

Тебе ведь не давали таких инструкций.

К. — Центру:

Но и не запрещали.

Чужака я вообще забрал бы, не откладывая в долгий ящик, но локалка схлопнулась на подзарядку, а ночью прямо по лесной тропе — увольте. Опасно и для меня, и для них, если они его сейчас поведут. Идти в одну сторону и там сторожить до утра не вариант — в шесть нужно поймать и закрепить дверь, мы просто не успеем обернуться. По темноте опять же нельзя. Так что жду завтра и её, и нашего джинсового неудачника. Всё будет хорошо.

С самого первого дня он наблюдал за ними с нескрываемым интересом. Они, хвостатые, первобытные, скалящие угрозой клыки и носящие грубые шкуры, были так похожи на обычных людей, что порой не верилось. Дарили своим подругам цветы и нарядные бусы. Высказывали, пусть и мимикой, чувства радости, довольства, грусти, смущения, благодарности. Умели танцевать, смешить, утешать друг друга. Мастерили из дерева детские игрушки — примитивные, кособокие, но трогательные оттого, что главной целью имели желание вызвать улыбку и радость. Заботились о своих стариках — лечили их, если те заболевали, берегли от непогоды, одевая в самое тёплое, сытно кормили вне зависимости от того, могли ли те ещё добывать коренья или уже были слишком слабы даже для этого. Трудолюбиво сеяли и собирали свой немудрёный урожай: бобы, плоды, злаки. Пользовались плетёной и деревянной посудой. Хранили припасы в специально вырытых холодных ямах-ледниках. Их хижины с внутренними очагами, аккуратно выложенными круглыми, добытыми у воды камнями, лежанками из еловых лап, на которые были наброшены меховые покрывала, утоптанными полами и прорезью-дымоотводом говорили о том, что дикари знают и уют, и порядок. Пучки ароматных трав, низки орехов, грибов и ягод висели на стенах, являя собой стремление не только сохранить припасы, но и украсить свой дом. Еда готовилась сразу на целое племя-семью. Проблемы и беспокойства всегда обсуждались на общем собрании. Присутствовало у них, конечно, и кое-что жестокое, сопутствующее ступени развития, на которой они находились: дикари много сражались и убивали. Также они употребляли в пищу себе подобных. Но отчего-то этот факт не отвращал — он воспринимался как неизбежность, потому что постоянный туман их мира, обманчивая поволока, рисующая грёзы, фантомы, видения, заманивающая в гиблые болота и топи, таящая вечно голодные чужие когти и клыки, требовала сил и крепости, чтобы выжить в ней и продолжить свой род. В тумане-мгле обитали враги; в туман следовало спуститься, чтобы испытать там что-то волнующее и выйти обратно воином; туман прятал их неведомого бога. Дикари были порождением странной среды и соответствовали ей. Но некоторые из них по непонятной прихоти судьбы годились в мир на несколько порядков выше.

Шаману очень нравились его подопечные. Он находил их женщин красивыми — и не отказывал им в уме, даже мудрости, несмотря на те жёсткие правила, которым они подчинялись по отношению к вожаку и мужчинам. Эндемичные полоски на их коже, бледной, матовой, не знающей из-за вечной облачности ни солнечного загара, ни веснушек, сначала показались ему штрихами боевого раскраса. Но он не сильно ошибся: сражаться эти женщины тоже умели. Их не учили брать в руки копьё, бегать и охотиться, но в межплеменной битве они не раз и не два выхватывали оружие из рук своих павших братьев, отцов и мужей, чтобы заступить на их место и обратить мстящую ярость в победу — или погибнуть с честью.

Их женщины умели и любить. Детей, которых они не делили на своих и чужих, сестёр и братьев, друзей, супругов. Диковатые инстинкты, жесты, касания, свойственные скорее зверям, сменялись чистой человеческой нежностью и добротой. Мужчины были грубей и не так щедры на чувства — шаман глядел и посмеивался, потому что видел в этом такие же человеческие, пронзительно знакомые черты. Но мужчины защищали своё племя, обеспечивали его пропитанием, строили хижины, отгоняли волков, чтили память предков и хранили данные ими законы. О моральных аспектах некоторых, да и просто — о справедливости, в цивилизованном мире учитывающей равенство полов как перед законом, так и перед друг другом, можно было бы поспорить, однако уровень развития здешнего мира если не оправдывал, то объяснял.

Одно лишь до сих пор шло вразрез с их разумностью и изобретательностью: неприручённая фауна. Она оставалась дикой, враждебной. В лесу выли волки, шныряли разноразмерные грызуны и с топотом бродили остророгие лоси, и никто из них пока не был серьёзно приручён и одомашнен. Хотя некоторые прецеденты имелись — но это были случаи частные, исключения, ещё недостаточные для того, чтобы двигать эпохи вперёд.

Шаман восхищался их храбростью и самодостаточной силой, наивной непосредственностью, свойственной детям, почти поэтическим умением любоваться природой и внезапно проявляющейся глубиной рассуждений и выводов. Фантастическим даром, каким был их способ общения, и горячей, верной привязанностью к тем, кто дорог сердцу. И всё равно очень многого о них ещё не знал. Например, что в своём размеренно вроде текущем прогрессе они уже незаметно вскарабкались на другую ступень — туда, где располагается бесстрастный расчёт, ложь, алчность и предательство.


Первый координатор рассмеялся снова. Булькнул угрожающе накренившейся над столешницей чашкой, поймал взгляд Капитана и объяснил:

— Как умилительно он его гладил. Смотри, заберёт ведь зверюшку домой. И вы разоритесь на одном только корме, я уже молчу про наполнитель для лотка… ха-ха.

— Ян не позволит, — уверенно сказал Капитан. — Я тоже. Так что никаких лотков.

— Курт просто выдрессирует хвостатого изображать из себя чучело и по-тихому пропихнет в компании коробок с пробами.

— Тогда есть Вареник, который заревнует и выцарапает глаза. Другого кота на своей территории он не потерпит. Лучший аргумент, по-моему.

В сделанном с трансляции отрезке записи темнели серо-зелёные ели. Под грибообразным шишковатым старым дубом, на нижней ветви которого висел ржавый рельс, сидели две фигуры. Плащ из красной шкуры стекал с плеч шамана, как кровавый поток. Посланник, прижавшийся к земле щекой, что-то чертил среди хвои и песка. Пульсирующее пепельное небо над их головами тщетно обещало дожди, до которых, как Курт сказал, было ещё две недели. Мелькнула, тут же исчезнув, короткохвостая птица.

— Ложась на землю перед кем-то, они признают его превосходство. Такой громкий, явный жест. Это всё при том, что скрытой гордости у них немеряно, — координатор заметил лужицу пролитого чая и стёр её рукавом. — Даже у женщин, которые вроде бы беспрекословно слушаются мужчин и вожака. А почему? Потому что — разумные.

— То есть гордость — спутник разума? Обязательный? — усомнился второй. — Нет, я понимаю: мораль, способность анализировать, зёрна от плевел, но гордость…

— Они пока ещё слишком юный вид. Дозрели только до сознания своей исключительности перед волками и лосями. Мораль и зёрна будут потом. Потом, когда начнется столкновение религий и расовая неприязнь.

— Дурацкая мораль, — поморщился второй. — Стандартно дурацкая. Если найду за какой-нибудь дверью мир без подобного, перееду туда жить.

— Да брось, — сказал его приятель. — Что ты там делать-то будешь — в безжизненной пустыне без разумных?

Курт на экране потрепал посланника по голове. Капитан вздохнул.

— Котолюб пришибленный. Даже если они трехглазые и скорее гуманоиды, чем коты, всё равно тянет руки. Не был бы шаманом, давно бы прирезали.

— Только у них же блохи, — сказал первый координатор. — Как не брезгует?

— Двери с блохами, — Капитан посмотрел на часы. В правом нижнем углу монитора они показывали местное время. — Почему ему нужно ждать до утра?

— Так решила контактная группа, — ответил второй.

— Паршиво решила. Чужак совсем не в безопасности. Отправили бы в помощь хоть кого-нибудь. Чтобы, если не вывел, то хотя бы покараулил…

— А потом — ещё месяц ждать дверь. Тут слабая сцепка.

— Что? А… ясно.

— Курт не дурак, справится. Только бы сам попавший вел себя разумно и никого не задирал. Иначе будет плохо.

Запись кончилась, и Капитан переключил на камеры прямой трансляции. Теперь у подножия большого дуба никого не наблюдалось.

— Ушёл кот. Но зачем Курт отдал ему тот череп?

— Ты бы лучше спросил, зачем Курту приносят коренья. Вернее, их отдельный пахучий сорт. Они ему ни к чему совершенно, а посланники всё носят. Не знаю, отчего они считают лучшим даром что-то, воняющее тухлятиной, но ритуал есть ритуал, и выбрасывать приходится позже, чтобы не оскорбить, — поведал второй координатор. — А пока несёшь в помойку, обонять ароматы и зеленеть от тошноты. Мяу!

Первый принялся тасовать колоду карт. Собеседники пододвинули кресла и устроились поудобнее.

— Возвращаясь к теме хвостатых и мяукающих, я бы добавил, — первый доверительно наклонился. — Что наш попавший как ещё один кот, как кот, который залез на дерево и не может спуститься. Сердобольные бабушки вызвали автомобиль пожарной службы — и бравый пожарный с лицом, опалённым огнём, и рубцами на запястьях от ожогов лезет снимать его, вопящего и грязного, кляня про себя их всех за то, что занимается ерундой… Понимаете, ребята? Но кот вполне способен слезть — когда проголодается. А этот, в яме? Куда слезет он? Или вылезет. Вот поэтому… Ну что — партейку?


В приближающейся темноте дым склубился, спустился ещё ниже, согнав с ветвей недовольных свистунов и стучальщиков. Темнота несла ночь, ночь несла холод, Нга-Лог ёжился и часто дышал. Он дошёл до болот, откуда уже можно было видеть нга, и держал третий глаз наготове, чтобы окликнуть и рассказать, как только тех почувствует. Не о том, что шаман — двуглазый. Это теперь тайна Нга-Лога, а у него ещё никогда не было тайн, и он крутил её так и эдак, пробовал на вкус, словно спелый чернец, ужасался и восхищался. Великий шаман, Тот, Кто Живёт На Горе, доверился простому нга: разве может он его предать? Нет. Нга-Лог должен предупредить своих — шаман ждёт чужака к утру. Пожалуй, Нга-Лог его привести и попросится.

Откуда они, двуглазые? Нга-Лог дёрнул хвостом. Если чужак и сейчас представлялся уродливым, то шаман — ничуть. Вызвал видение: зелёные светли глаз, улыбка, клыки короткие, будто сточённые, тёмные волосы, как у Нга-Эу, уши не рассмотрел, потому что очень боялся. Высокий, даже выше брата. Захотел, чтобы шаман снова его погладил — так гладил родитель много циклов назад. Застыдился опять, фыркнул: ведь не маленький уже, воин. Принюхался. Пахло влагой, протока близко.

Зашуршало, затрещало, кто-то заворчал и затопал. Выпуклые глаза леся блеснули кроваво-красным. Нга-Лог обмер: в зверя вселился злой дух болот. Сжал копьё. Даст Светоч — пройдёт мимо.

Не прошёл — заметил, заворчал глуше, заскрёб костистыми ногами и склонил голову. Леси не благодарят и не подчиняются: так они готовятся броситься в бой. Нга-Лог прижал уши. Одержимая тварь! Лесь взревел и кинулся; Нга-Лог отпрыгнул, скривившись от дурного дыхания, ткнул под лопатку, в сердце. Копьё скользнуло по корке грязи — лесь вброд переходил протоку, и грязь застыла, став панцирем, как у вертихвоста. Зверь с размаху боднул рогами — Нга-Лог успел загородиться копьём. Древко треснуло, будто гнилой ствол, расщепилось, от удара не удержался на ногах, споткнулся, зацепился о корень, рухнул в заросли, скрывавшие овраг, покатился, шипя от страха, вниз по склону, зажмурился в отчаянном стремлении уберечь глаза. Дно кинулось в лицо, оцарапав, стукнуло что-то, хрустнуло. Нга-Лог втянул воздух и застыл, лежа на спине. Лесь наверху громко топнул. Ударил, отшвырнул, решил, что убил, и удалился. Куний амулет, спасибо шаману… Нога кричала — сломана. Нга-Лог коснулся её и чуть не заплакал.

Как он теперь, в глухие сумерки, когда на охоту выходят обороты?

Брат, брат Нга-Лор…

Отчего-то все нга закрыли от него третьи глаза. Никто не слышал.

III

К. — Центру:

День двадцать третий. Вечер.

Пасмурно, без осадков. Температура 20о С. Давление 757 мм/рт. ст. Ветер западный, 2 м/с. Влажность 68 процентов. Фон в норме. Самочувствие в норме.

Данных о «Светоче» нет.

Договорённость достигнута: чужака приведут утром. Жду подтверждения — возвращения вестника в становище и его последующего разговора с вожаком. Примерное время прибытия — один час. Продолжаю мониторинг.

Центр — К.:

Сведения приняты к обработке. Ожидайте дверь завтра в шесть двадцать пять.

К. — Центру:

Вас понял.

Если Кэп вернулся, дайте его на пульт, пожалуйста.

Центр — К.:

Я здесь. Получил посылку?

К. — Центру:

Да, и как раз хотел тебе кое-что сказать

Кэп.

Я уже не спрашиваю про молоко, но… Зачем мне пустырник, валидол и водка?

Центр — К.:

Это не тебе, а твоему завтрашнему гостю. Ему надо будет немного подлечить нервишки. Вот, в зависимости от того, как он предпочтет это сделать, я и собрал…

К. — Центру

Положил бы ещё пупырчатые пакеты. Знаешь, те, которые лопаются… Идеальный антистресс. А так да — заботливый ты, человечище. Спасибо.

— Не отставай, — говорит ей Нга-Анг. — Не отставай, Нга-Аи, и не оглядывайся, потому что там, позади — кровь, боль, смерть.

Так они уходят из родного становища. Красный жар, дикий кусачий зверь, глодает бор далеко за их спинами, дробя ветви и стволы дымно-чёрной челюстью.

«Что случилось?» — не помнит Нга-Аи. Воздух тяжело давит на грудь. Саднящая кожа рук обожжена, но Нга-Аи не может сказать, отчего так вышло. Лицо родителя холодно и напряжено. Он чувствует её тревогу и успокаивающе поглаживает пальцы, которые сжимает в горсти своей большой ладони.

— Тебе всегда нравились меняльщики, правда? — внезапно спрашивает он.

Нга-Аи кивает. Ещё бы! Бусы, амулеты, шкуры, вкусные плоды…

— Давай теперь тоже станем ими. Если ты не против.

Она не против, конечно, не против, потому что уже видит про себя то богатство, которое с помощью умений Нга-Анга они могут получить, выменяв, но не видит того, что так явно говорят ей сейчас родительские глаза: выбора у нас всё равно нет, Нга-Аи. Она очень рада. А он ей ничего не объясняет.

Глупая маленькая Нга-Аи.

Ночи становятся гуще и темней — скоро листья начнут желтеть и усеивать собой зелёные хребты колючника. Сменит цвет гриб-дерево у шаманской Горы — значит, пришёл последний цикл Нга-Эу. Нга-Аи испытывает к ней горькую жалость. Когда-то именно та, старшая, обучила её всем женским премудростям: плести, сшивать, убирать и готовить, а теперь должна уступить ей место рядом с Нга-Лором, сделав несчастной себя и её.

«И Нга-Лога, — думает Нга-Аи, жалея его наравне с подругой. — Но он хотя бы останется жить».

Ритуалы, традиции, правила. Правила, запрещающие женщинам заговаривать с вожаком без его разрешения, или распределяющие мужские и женские обязанности, или обозначающие неприкосновенность того, кто идет с меной, или позволяющие есть плоть врага, или указывающие оставленной супруге, что делать — нерушимые, чёткие, заученные. Не станет правил, рухнет мир. Но нга — разумные и никогда не станут жить, как звери, в беззаконии и драках за каждый кусок, что добыл состайник в бору.

Нга-Аи склоняется, чтобы ещё раз посмотреть на двуглазого. Из ямы на неё тянет нездешним запахом, терпким и сладковатым. Чужак поднимает голову, заметив её, и что-то говорит на Громкой речи — должно быть, приветствуя, а, может, волнуясь. Она пытается успокоить его доброй улыбкой.

Тебе ведь тоже хочется домой, да?

«Нет, — решает Нга-Лор, стирая стоящий перед третьим глазом облик младшего брата. — Вожак должен уметь выбирать. И я уже выбрал. Хватит».

Он выходит из хижины и натыкается на сидящего у порога Нга-Тета. Вздёргивает верхнюю губу, демонстрируя недовольство, но старик только осуждающе смотрит на него снизу вверх:

— Ты задумал неправильное.

Нга-Лор фыркает.

— С каких пор хромой копальщик поучает вожака?

— Этот хромой копальщик не так давно показывал тебе, как ходить, а не ползать, и вытирал твои слёзы, когда ты падал и разбивал коленку, и катал тебя на плечах, и прятал для тебя самые лучшие плоды и ягоды. Сядь и послушай.

— Вздор!

Нга-Тет тянет его за руку, но Нга-Лор не хочет садиться, поэтому старик поднимается сам.

— Многие и многие циклы до того, как родитель родителя нашего с Нга-Лотом родителя впервые открыл глаза, появившись из женской утробы навстречу Светочу, бору и небу, правила уже были и уже соблюдались. Вожаками умнее, вожаками глупее, сильнее и слабее, больших племён и маленьких. Кто ты, чтобы их изменять?

Нга-Лор не знает слово «новатор», но знает слово «хочется». Он несильно толкает собеседника в плечо.

— Ты говоришь складно, старик, — роняет он, проходя мимо. — Как я.

— Потому что я научил тебя и этому.

— Знаю. И запрещаю тебе подобные речи.

Нга-Лор направляется к яме. Показывает собой, как гибко можно обойти вокруг правил. Нга-Тет думает, что за последствия он сам и в ответе. Нга-Тет не обижается. Он — доволен.

Центр — К.:

Я рад, что тебе понравилось.

К. — Центру

А газировку — не?

Центр — К.:

Вредно.

К. — Центру

Впрочем, сгодится чай. Тем более, что тут уже вечер, и очень уютный. Самое время устроиться перед тёплым камином, пусть у меня вместо него только масляные радиаторы и печка для бумажных отходов. Но — немного воображения…

Как они там завыли, Кэп. Ночные твари кого-то гонят по лесу. Включить микрофон? Предупреждаю: просто мороз по коже.

Центр — К.:

Давай. Я не боюсь.

К. — Центру

Да и я не боюсь — тут забор в три метра высотой. Однако порой передёргивает. Это дикий вой не встречавшихся с ружьём и капканами, голос тех, кто свободен. Ни намёка на то, что они знают кого-то сильнее себя. Такого у нас не услышишь.

Город лежал за обмелевшим руслом бывшей реки. Маленький ручеёк, журчавший среди мшистых камней, был эхом её когда-то внушительной поступи, о чем свидетельствовали и берега — высокие крутые откосы, нынче сплошь поросшие колючником и превратившиеся в склоны тенистых холмов, паутинных, глухих и сырых, где таились гады и росли грибы, бледные и ядовитые. Нга-Лор этого, конечно, не знал. Для него холмы всегда были холмами, а ручей — ручьём, и привычно было в цикл, когда меж камней шёл скользень, чтобы нереститься много ниже по течению, где ручей раздавался и терялся в заболоченной равнине, простаивать на этих камнях, сжав в руке острогу. Скользень бился, насаженный на острие. Женщины в становище запекали его на углях — не снимая кожу, только выпотрошив, жирно смазав глиной и поместив в опустевшее брюхо пахучие травы и корешки. С противоположной стороны ручья поднимался вверх чужой бор. Нга из становища Нга-Лора было запрещено ходить туда, потому что в чужом бору жило больше всего оборотов. В нём прятался и город, который из-за запрета никто так и не увидел. Но, возможно, это к лучшему. Город был таким же жутким призраком, как Яма.

Между красных стволов и топорщащихся колких ветвей бесшумно сновали поблёскивающие стеклами коробки автомобилей. Заключая в себя деревья, как воду — аквариум, поднимались здания, киоски и кафе. Разделительная линия четырехполосного проспекта проходила через бурелом и болота. Струился поток человеческих тел. Где-то они спускались под землю, чтобы сесть в невидимые поезда, где-то сворачивали в проулки и улочки. В перспективе дымили трубы и вздымались многоэтажки. Обороты к этому давно привыкли. Старый вожак, поседевший, поджарый, брёл по зарослям чернеца навстречу несущейся на него автомобильной лавине, иногда останавливаясь, чтобы выгрызти с лапы блоху. Оранжевый мусоровоз подмял его под себя и миновал. Оборот даже не повёл ухом. Для него город был нагромождением полупрозрачных образов, ничем не пахнущих и бестелесных, и воспринимался частью рассеянного воздухом света — как редкие лучи или тень. Намного более реальным был треугольный зубчик стены, опушённый мхом, как камни у ручья, на который вожак помочился, соблюдая ежедневный ритуал подтверждения за собой возглавляемой им территории. Остатки стены как раз приходились углом одному из домов, возле которого тощая фигура-фантом разговаривала по мобильному телефону.

— Чёрт возьми, — беззвучно для мира старого оборота охнул призрак, с изумлением от внезапно пролившегося на штанину тепла обозревая свой кроссовок, запруженный неизвестно кем исторгнутой влагой. — Что это за штучки-дрючки?!

Он заозирался, ища собаку или какого-нибудь чокнутого шутника.

Оборот фыркнул и последовал дальше.

Город дрожал и видоизменялся. Он наращивал на себя небоскребы и этажи, эстакадные кольца дорог, футуристические стеклянные башни. Он таял и жался к земле, вытягиваясь на север и юг скучными блочными зданиями. Раскидывал через каналы тяжелые мосты и хвастался старинными дворцами. Тянул к небу кресты, полумесяцы, треугольники и звёзды молельных домов. Кутал в снег черепичные крыши и заметал песком пустынь белые округлые жилища. Расцветал броской зеленью — порой в апреле, а иногда в октябре. Страдал от наводнений и цунами. В нём что-то горело, рвалось, его бомбили и утюжили танками. В нём мирно играли дети. В нём стройная женщина с уже заметной сединой развешивала во дворе своего дома только что выстиранное бельё, а высокий мужчина, одетый в старинного вида чёрный камзол, наблюдал за ней сквозь ограду забора и всё не решался приблизиться. В ярко-рыжих волосах мужчины тоже пролегли белые полосы, он был уже немолодым человеком, но испытывал робость, как шестнадцатилетний. Город подмигивал вечерними огнями находящемуся на возвышенности над ним длинному красному зданию — а ещё людям в больничных халатах, которые, явно или таясь, рассматривали город с вершины холма. На руинах города обитали только обороты.

Они были хищниками, взращенными из пёсьего племени, которых нга боялись и ненавидели, хотя в крови у оборотов ещё жили воспоминания о том, как собаки служили людям. Но к крови их густо примешалось волчье: охотится и убивать. Обороты выслеживали двуногих, таких неповоротливых в ночи, чтобы вонзить клыки в тёплую шею. Вопреки неизменному мнению, которого придерживались нга, обороты не были кровопийцами. Просто жертва умирала быстрее, если оказывалась повреждена артерия. Как все стайные звери, обороты знали заботу и помощь: как кормить детей, обучать молодёжь, греть друг друга, сбившись кучкой в норе в дождливые и холодные дни, гнать прочь чужаков-отщепенцев и защищать самок от не в меру рьяных соседей. Нга приписывали своим злейшим врагам полумистическую силу притворства — но то была лишь стойка на задних лапах, когда-то свойственная одной из собачьих пород. Так обороты делали, издалека завидев одинокую добычу. Но предки дали им и кое-что поважней: инстинкт того, что выживать лучше сообща. Как и заниматься промыслом.

Старый оборот созвал своих состайников. Они покинули бор, чтобы спуститься вниз с откоса к ручью и перейти его, потому что с приближением ночи заговорил и голод. За темнеющим покровом облаков поднималась жёлтая луна. О её существовании здесь никто не знал — плотный покров не расходился и ночью, но неясное томление заставляло оборотов задирать морды к небу и выть. Это тоже был голос крови — тех времен, когда и волки, и собаки видели на небе одинаковое. Нга-Лор услышал их вой раньше, чем остальные. Он как раз решал, что скажет Нга-Аи, и вой помог ему определиться.

К. — Центру

Ну?

Центр — К.:

Мощно. Но и всё на этом. Впрочем, понимаю, что, был бы я тем, кого они там загнали, думал бы по-другому. Они у тебя каждый вечер так голосят?

К. — Центру

Нет. Поэтому вот чем дальше слушаю, тем больше меня это раздражает. Отправлю вертушку, наверное, и посмотрю, что и как.

Центр — К.:

Что за вертушка? Никак снабдили новыми?

К. — Центру

«Пионер-4», все та же рухлядь для аэросъёмки. Инфравизор вручную монтировали — да ты знаешь, наверное, какая убогая у старых следопытов комплектация. И смех, и грех, и слёзы. Экономят на нашей базе, как могут. Чую, скоро вообще махнут рукой: сколько сидим, и ни единой подвижки к ядру. Хоть черника растет, можно пособирать. Вкусная…

Запустил. Сейчас посмотрим. Неужели там такой ажиотаж из-за лося?

Центр — К.:

Я думал, лоси ночью спят.

К. — Центру

Спят, спят… Ночью лес для хищников. Но мог же какой-нибудь больной отбиться от стада? Завязнуть в трясине… ногу сломать…

Центр — К.:

А посланник твой вернулся в становище?

К. — Центру

Нет ещё. Полчаса назад должен был пересечь границу, где камеры, но ни одна его не зафиксировала. Возможно, пошёл другим путем. Возможно…

Центр — К.:

Уж не думаешь ли ты, что они — на него?

К. — Центру:

Нет. Там лось

Нет! Проклятье…

Центр — К.:

Эй?

Курт!

К. — Центру

Дрянь!

Капитан, ты ведь был прав — это наш хвостатый. Что делать?

Центр — К.:

Курт, только сам не ходи. Пожалуйста. Я сейчас подниму контактную группу. Подожди, две минуты…

К. — Центру

Они же его задерут. Он уже на грани. Слушай, локальная дверь подпиталась на двадцать процентов — как раз хватит на проход к протоке. В одну сторону, не до конца, метров триста придётся бежать, а обратно вообще на своих двоих, проклятье…

Центр — К.:

Нет-нет-нет, не вздумай. Я очень тебя прошу, как друг прошу, да что там — я выше тебя по званию, в конце концов, и я запрещаю!

К. — Центру

На данный момент ты не уполномочен. Извини, дружище. Я взял нож и винтовку. Пойду выручать.

IV

Когда он рассказывает им про оборотов, то всегда рассказывает и то, как много циклов назад он убил одного из них. Слова на его лице всплывают тёмными шрамами и ухмылкой. Корявой, злой и торжествующей меткой победителя, которая и восхищает, и пугает. Нга-Лот хмурится на эту ухмылку, потому что она очень подходит старшему и вожаку, но Нга-Анг никогда не изъявлял желания стать кем-то большим, чем травник и знахарь, хотя мог бы руководить так же хорошо, как и воспитывать, и лечить. Ни старшим, ни вожаком он не был и в своём старом племени. Зато был воином.

— Поймал на копьё, отсёк ножом голову. Когда пилил глотку, он был ещё жив. Клянусь Светочем, даже тогда, когда я держал его голову, он был ещё жив, потому что голова скалила клыки и моргала!

Нга-Аи говорит, что это не хвастовство, а боль. Тот оборот загрыз её родительницу, собиравшую чернец и не успевшую до темноты вернуться в становище, а Нга-Анг мстил. В схватке он потерял три пальца на правой руке и ещё сильней искалечил левую, — сломал в трех местах, она плохо срослась и почти перестала сгибаться, — но принёс голову врага, чтобы прибить её над входом в хижину, и зубы, чтобы сделать бусы. И с тех пор взял за правило рассказывать всем, кто желал это слушать, — а желали все, во всех племенах, потому что опасней, чем оборот, противника не было — как победить ночную тварь, ведомую вечным голодом. Или как избежать с ней встреч, если ты собирательница или нга, в темноте отлучившийся из становища по нужде или за хворостом.

— Днём они прячутся в гуще бора. Даже днём женщине нельзя ходить вглубь одной. Оборот притворится ходящим на двух ногах, как нга, и станет, как меняльщик в длинной шкуре, заманит в логово и съест. Зато ночью им нет причин скрывать, что звери. Ночь — их время. Видели метки на деревьях, где чесался молодой лесь-самец? Взрослый оборот достаёт до этих меток холкой. Шкура плотная — трудно пробить. Клыки, как у Большого, острые и крупные. Могут перекусить и копьё, и шею. Запомните: ночью не покидать становище дальше, чем на бросок камня. Обороты боятся огня и его запаха. Если же столкнулись в бору, бежать и лезть на дерево бесполезно: легко догонит и залезет следом. Столкнулись — сражайтесь, не позволяйте заходить сбоку, цельтесь копьём в глотку или грудь, бросайтесь из стороны в сторону, чтобы запутать. Победили — режьте голову. Проиграли — знаете… Но все советы никуда не годятся, если вы не будете сами, как оборот — очень, очень злы и голодны до крови. Если вы будете один против стаи, а не один на один, тоже дело гиблое. Но тогда я был один, и он был один, и я был злее, поэтому победил.

Нга-Анг говорит, и его слушают с почтением. Даже Нга-Лот, стоящий поодаль. За знания он уважает Нга-Анга, ровно как враждует с ним из-за упрямства. Нга-Лог и Нга-Аи сидят рядом на раздумном бревне. У Нга-Аи за ухом цветок крюкохвата: нашла где-то по своему обыкновению утром и из такого же, как у родителя, упрямства отказалась на время воспитательской беседы снять. Он белый, как чистая кость, и пахнет плодовой сладостью, поэтому Нга-Лог нет-нет, да и косит глаза, за что наконец получает по макушке лапой колючника, которой Нга-Анг отгоняет гнус.

— Не вертись, вертихвост, — прикрикивает воспитатель. — Или мне ещё учить тебя держать голову прямо?

Младший извиняется, прижав уши.

Сегодня особенный день, и главная хижина изнутри и снаружи убрана лепестками. Нга-Лор берёт в жены Нга-Эу — он стал воином, впервые спустившись в проклятое становище неупокоенных нга, в Яму.

— Брат, ты видел духов? — спрашивает Нга-Лог, дрожа от восторга и ужаса.

— Видел, — брат смотрит на Нга-Лота, спрашивая, продолжать ли, и тот качает головой. — Ты тоже увидишь. В своё время.

Нга-Лог ждёт тот день, когда сам пойдёт к Яме. Тогда он увидит то, чего брат не рассказал. Тогда Нга-Аи…

Через два цикла Нга-Анг умирает из-за гада, и Нга-Аи надевает печаль. Ждать теперь, когда время пройдёт, иначе — не по правилам. В назначенный час Нга-Лог тоже спускается. Не боясь, глядит, широко распахнув глаза, на давным-давно минувшую битву. Духи мечутся вокруг, пылают хижины, чудища ревут и грохочут, но они все — только отблеск, отпечаток, тень. Может ли такое напугать?

Ночью ему снится, что он сгорает живьём — лицо, волосы, руки пылают, как на погребальном костре. Он просыпается от собственного крика, перебудив остальных. Нга-Лор трясёт его за плечо.

— Не твоя смерть. Не твоя!

Младший скулит, словно маленький, которого родитель отлупил за шалость. Нга-Аи поит его травяным настоем. Стыд красит лицо. Но сон — не гибель, Нга-Лор прав.

А сейчас?

Рычание жадных до крови доносится с кромки оврага, и дрёма прошлого уходит в прошлое же, сворачиваясь дымным клубком. Нга-Лог встряхивается, сбрасывая с себя больные сновидения. Он спал и видел Нга-Аи, цветок у неё в волосах. А наяву — его встречает смерть.

В бору уже совсем черно и сыро. Ни трескотни стучальщиков, ни урчания квакш, только мёртвенные, голодные звуки: хруст сучьев под мощными лапами, стон приминаемых листьев, хриплое тяжелое дыхание. И вонь. Обороты смердят, как падаль. Нга-Лог, прикрыв глаза, считает, опираясь на слух и обоняние: целая стая, не меньше шести. Шесть голодных чудовищ. В темноте над головой вспыхивают и тут же гаснут глаза. Верно ли, что, как утверждал Нга-Анг, у оборотов их тоже когда-то было три — на заре времён, когда и нга бегали на четвереньках? Было три, но Светоч лишил оборотов возможности смотреть внутрь, потому что создания эти и их грязные повадки показались ему омерзительными. И с тех пор обороты, как низшие твари, только рычат и воют. Переговариваются сейчас, должно быть, обсуждая, как лучше выцарапать добычу из оврага. Нга-Лог садится прямо, морщится на боль в ноге. На шее яростно — я не добыча! — бьётся жилка. Дым плавает над деревьями, уже не небесный, лесной, тот, что приходит с болот и воняет ряской и гнильём, стирает силуэты, оставляя мрак и тени. Пальцы путаются в сплетённой лозе амулета. Оберег от смерти — защитил раз, защитит ли второй? Другой рукой Нга-Лог нащупывает камень. Сгодится пробить череп тому, кто прыгнет первым, а уж дальше — как даст Светоч…

Оборот-вожак точит когти о поваленный ствол. Свешивает голову в овраг, скалится и ворчит. С клыков у него капает слюна, липкая и вонючая. Вожак пробует лапой крутизну склона, оскальзывается на глинистой земле, недовольно топорщит жёсткую шерсть на загривке. Спустится за добычей, а вылезти — трудно. Состайники почтительно ждут. Светли заводят вокруг них свою колдовскую пляску — в зелёных бликах кажется, что глаза у оборотов мёртвые, пустые. Твари без разума. Не хочется становиться их едой, противно.

Нга-Лог зовёт на помощь. Мышеед, вечный оранжевоглазый насмешник, ухает с ветки колючника. Ничего у тебя не получится, глупый-маленький, далеко твои, не слышат… или не желают. Кричи, я посмеюсь. А после доглодаю кости. Но горлом Нга-Лог не издаст ни звука. Молчание — гордость. Даже когда в его тело вопьются клыки, когда хлынет кровь, живая, горячая, он просто будет думать про Нга-Аи. Про цветок у неё в волосах. И обрушит камень на головы, лапы и спины. Если сегодня умрёт, то как воин. В сиянии высшего Светоча его встретят родитель и Нга-Анг.

Вожак щерит пасть, готовясь прыгнуть вниз. Делает скользящий длинный шаг, но не прыгает — падает, утыкаясь оскаленной мордой в хвою, потому что что-то коротко взвизгивает, вспыхивает искрой, а потом раздается треск, влажный и ломкий, как всегда бывает, когда в плоть вонзается острое. Визг повторяется, нарастает, грохочет. Тени вокруг скулят и льнут к земле, запах пролитой крови докатывается до ноздрей — быстро, быстрей, чем Нга-Лог ловит разумом, но одно он понимает сразу же: нужно вжаться в землю. И вжимается, зарывается в бурые листья, обоняя их горечь и влагу, закрывает голову руками, роняя камень. Никакой камень не поможет против быстрых искр. Нга-Лог видел, он помнит: духи в Яме воевали точно так же. Неужели они по ночам выходят из неё?

Скулеж сменяется хрипом и затихает совсем. Кто-то говорит на Громкой речи. Шорох, треск, шаги, шуршание потревоженных листьев. В овраг спускается нга. Ладонь касается макушки, успокаивая. Крепкая ладонь, сильная, тёплая. Так дотрагивается друг.

«Испугался, братец?» — чертит нга в опавшей хвое.

Нга-Лог хорошо видит знаки — светли окружают плечи шамана зелёными искрами, и от этого ярко и тепло. Глаза под ликом Большого горят так же.

«Да, — честно отвечает. — Но теперь страх ушёл, потому что здесь — великий».

Благодарно прижимается щекой к ступне. И он, и шаман знают: раз спас — получил власть над чужой жизнью.

«У тебя ничего не болит?»

«Нога».

Нга-Лог терпит, пока шаман её ощупывает. Пальцы осторожные: если и больно, то чуть-чуть. К зверям, наверное, он так же добр. Приходят ли к нему за помощью обороты?

«Сломал. Но я тебя вылечу. Залезай на спину. Будем подниматься и уходить».

«Нет, нет, — мотает головой Нга-Лог. — Великому будет тяжело, а мне стыдно. Пойду сам. Я смогу».

«Не сможешь. Плохая рана. Мне придется тебя нести. Если кто-то ещё нападет, разожму руки, возьму своё копьё и убью. А ты не разжимай, что бы ни случилось, и держись за меня крепко».

Шаман делает жест — строгий приказ. Нга-Лог подчиняется. Шаман цепляется за корни, за землю, траву. Он сильный и легко вытаскивает их обоих наверх, к колючнику. Дыхание у него спокойное и ровное, а ещё, кажется, на лице, под ликом Большого, улыбка. Нга-Лог стыдится: на спине его, маленького, носил только родитель, а теперь он уже слишком крупный, чтобы не причинять неудобств. Но для шамана он, кажется, совсем ничего не весит — тот только похлопывает его по плечу, ободряя и призывая не волноваться. Нга-Лог не может сказать ему сейчас знаками, как сильно благодарен и смущён, поэтому просто старается слушаться и не ёрзать. Вокруг них с шаманом снова начинают кружиться светли. Они показывают дорогу, летя впереди — приручённые, значит, не дикие… Шаман поворачивает голову, скашивая глаза под ликом, глядит вопросительно: ну что, пойдём? Нга-Лог кивает. Он устал, но рад. Только нога болит.

Где-то выше, за спустившимся на землю дымом, стоит Гора и ждёт, когда шаман вернется. Сохнут под потолком шаманской хижины травы-лекарства, в ступках из камня ссыпаны горькие порошки из зубов, сушеных корней и цветов. Как шаман лечит? Гадает ли на костях перед очагом, или призывает, читая заклинание, духов, или забирает всю боль себе, потому что сам бессмертен и неуязвим… Жжение в ноге то нарастает, то гаснет. Нга-Лог вспоминает, как учил их бороться с болью Нга-Анг: закрой все глаза и пой песню. Можно ли при шамане?

Тот слышит звуки и что-то добродушно бормочет. Если бы только Нга-Лог мог понимать Громкую речь… Знал бы, о чём ему говорят: успокаивают или смеются над тем, что он, воин, такой неудачливый.

— Ты чего — мурлычешь, хвостатый?

Центр — К.:

Идиота кусок. Глупый, больной, безответственный. Курт, если бы я был директором, то выгнал бы тебя взашей и не спросил оправданий.

К. — Центру

Я знаю, что ты меня любишь. Зато кот в порядке — только повредил лапу. Наложил ему шину, вколол обезболивающее и регенеранты. Через сутки будет бегать. Но вот теперь вопрос: как донести до дикарей то, что мы решили, ведь тут уже глубокая ночь, до двери — четыре часа, локалка сдохла, а вестник заснул, потому что накачан лекарствами по самый подбородок.

Да, что интересно — подбородок у них есть, а борода не растёт. Ничего не растёт, ни бороды, ни просто редкой щетины, ни усов, хотя вроде бы, раз коты, должны ходить с усами… Ладно. Давай координаторов. Расскажу, повинюсь, получу по ушам. Мне не впервой.

Он сидел тихо, не двигаясь, и тёмные тени, ложащиеся от прутьев плетёной решётки, становились тем гуще, чем ближе приближалась ночь. К нему приходили трижды: молодая женщина принесла воду и стручки, колченогий старик, ворча, потыкал палкой, мужчина рассматривал сквозь прутья, долго-долго, и явственно хмурился. Но никто не причинил ему вреда, и он в конце концов лег на земляной пол, свернулся и постарался заснуть, потому как понял, что бежать некуда. Лес где-то над головой и сбоку зашумел звериными голосами. Ночь здесь принадлежала ещё более чужим и опасным, чем те, кто взял его в плен, и запертый в яме мысленно поблагодарил своих тюремщиков. И сами не убили, и уберегли от смерти. Он уже успокоился: первоначальный шок сменился острым любопытством. Это чувство было обывательским лишь на треть. Другие две выдавали принадлежность к городскому жителю, внезапно выбравшемуся в сафари-парк, и охочему до сенсации следопыту — журналистской ищейке.

— Хвост, уши, копья, шкуры, скверный нрав, три глаза, — подвёл он итог. — Первобытное племя, не земное, хоть и имеют черты гуманоидов. Меня занесло куда-то очень далеко от дома.

Он достал из-за пазухи синий блокнот и ручку-брелок, чтобы зарисовать то, что видел: сосны, ели, клочкообразный туман, копьё воина, полукруглые хижины. Воображаемых лохматых и зубастых созданий, так голодно и хрипло воющих в лесу. Миндалевидные глаза и милое лицо девушки с жёлтой косой. Расколупал один из брошенных ему стручков, вылущил бобы, твёрдые и синеватые, попробовал на язык. Какое-то насекомое с панцирем, по форме напоминающим щит, и длинным сегментированным хвостом пробежало перед ним по полу и ушуршало в тень.

— У моей бабушки в деревне, — поделился человек с новоприобретенным соседом. — Росли и повкуснее. Будешь?

Брошенный боб был проигнорирован, и человек допустил гадкую мысль, что жрут такие насекомые не зёрна, а мясо.

— Я ещё живой, — предостерег он. — Раздавлю.

Темноты стало больше. Человек не сразу понял, что к решётке кто-то приник и смотрит. А когда увидел, то совсем не удивился.

— Привет, — обратился он к женщине. Это была вторая, желтоволосая, которую он только что нарисовал.

Та улыбнулась — оскалилась?

— Сразу скажу: я сюда не хотел. И к вам, и в яму. Я просто пошёл за рыжей. Ты знаешь кого-нибудь с рыжими волосами?

Конечно же, она его не понимала.

— А куда отправился тот, кто меня привёл? Вы меня завтра сожрёте?

Кончик золотистой косы свесился между прутьями. Почти сработал мальчишеский рефлекс: дёрнуть, но человек вовремя себя урезонил.

— Ты красивая, — признался ей он. — Несмотря на то, что у тебя на лбу. И хвост.

Молчаливая собеседница фыркнула — не по-кошачьи, по-человечески, как если бы была не очень довольна услышанным. В глазах, тёмно-голубых во мраке, тоже ощущался интерес.

— Я, кстати, не женат. А?

Склонившийся над плечом женщины мужчина-вожак тронул её за ухо. Улыбка-оскал исчезла. Человек втянул воздух, пахнущий шерстью и потом.

— Ты ей не пара, вонючка.

Вожак зарычал.


Нга-Лор всегда знал ответственность. Для него она определялась тем, чтобы сохранить своё племя, потому что мир, в котором они жили, был очень дик и очень жесток. Сохранить — значило ходить на охоту, сеять, собирать, жечь очаг, защищаться от хищников, нести веру в Светоч, следовать правилам и плодиться. Когда что-то из перечисленного шло не так, Нга-Лор чувствовал, как в спрятанной под его лежанкой светочной корзине просится наружу её обитатель — рвётся в другие руки, способные обеспечить существование племени лучше, чем нынешний старший. Таким, способным, был Нга-Лог, дорогой младший брат. До сегодняшнего дня он ни разу не выказал неподчинения, но Нга-Лор знал, что причиной однажды станет Нга-Аи, и не ошибся.

— Обороты, — сказал он, прислушавшись. — А ты слышишь, Нга-Аи?

Её губы задрожали. Срок прошёл, младший не вернулся, небесный дым пах кровью. Нга-Лор, велевший всем закрыть третий глаз и сделавший то же самое, оплакал брата и порадовался гибели соперника.

Нга-Аи попросилась сказать, он разрешил.

— Ты не должен был отправлять его к шаману сегодня.

Она всегда дерзила, эта нга с мены, но ей прощалось, пока был жив Нга-Анг, знахарь, травник и воспитатель, а после пришла печаль, и Нга-Лор соблюдал правила: не поучать скорбящего. Однако время кончилось.

— Я старший и сам решаю, когда и как.

За ухо он потянул её к откинутому пологу, сплетённому из трав, — входу в хижину. Когда отпустил его, Нга-Аи забилась в угол. Но Нга-Лор вытащил её оттуда.

Хромоногая фигура доковыляла до хижины и прислушалась. Там, за шкурами, натянутыми на связанные прутья, молчаливо боролись двое. Нга-Тет не стал им мешать, хоть и не одобрял. При живой-то жене, да разве по правилам… Впрочем, то, что он собирался сделать сейчас, тоже отстояло от правил — многих, ныне существующих, но он честно пытался отговорить вожака, чтобы тот своим примером не дал волю ему и другим.

Попытался отговорить, зная, что не получится, чтобы позже бросить в лицо ядовитое оправдание, снимающее с него самого всякую тяжесть вины.

Умный старый Нга-Тет.

Нга-Эу посадила светлей в плетёную корзинку и задвинула крышкой. Они горели там, как маленький ручной огонь, мирный и тёплый. Заколола волосы косточкой, чтобы не мешали смотреть. Подсвечивая тропу, пошла собирать хворост — завтра ей надо будет сложить для себя погребальный костер, и хвороста потребуется много, очень много, чтобы пламя смогло съесть всё, что на него возложат. Втайне понадеялась: сейчас из-за кустов, что в темноте сами напоминают зверей, выскочит оборот и положит конец её жизни раньше, чем завтрашний огонь. Меньше боли, меньше страха… Но тут же застыдилась — нехорошо так думать, неподходяще разумному. Разум дан не для трусости, а для силы принять неизбежное.

Нга-Тет помнил циклы, когда бегал и бросал копьё лучше, чем кто-либо другой. Помнил и то, как на охоте его подмял под себя старый лесь, уже умерщвлённый его же, Нга-Тета, точным ударом, как плохо срослась искалеченная нога, как младший брат покачал головой: хромой вожак — не годится. Как, стиснув клыки, последовал правилам, уступив ему место старшего, а потом наблюдал, как растут Нга-Лор и Нга-Лог, понимая, что следующим вожаком станет кто-то из них, сыновей брата, а вовсе не он, настоящий старший, и злился, и обижался, и дурнел характером, и носил в себе гнев, горький, как залежалый корень. И помнил ещё и старые поверья, за долгие циклы не имевшие возможности сбыться, а теперь зовущие: белый мозг двуглазого, быстро убитого и не успевшего испугаться, излечивает от любых увечий.

Обороты выли у дальних болот, выли так, будто загнали добычу. Вестник задержался слишком однозначно.

— Ты не вернёшься, Нга-Лог, — пробормотал Нга-Тет. — Тебя уже съели.

— Не надо, — попросила Нга-Аи.

Нга-Лор ударил её за то, что она обратилась к нему без разрешения.

V

К. — Центру

Ну чего «что сказали на самоуправство»? Поворчали и всё. Просто я всегда любил кошек, Кэп. Милые они, добрые, ласковые, не то, что люди…

Центр — К.:

Даже не знаю, что тебе на это ответить

Решили?

К. — Центру

Да. Слушай…

Их больше никто не трогает. Только один раз Нга-Лог замечает, как справа в колючнике вспыхивают чьи-то глаза. Но пахнет знакомо: это Большой, и он осторожно крадётся следом. Наверное, услышал во сне зов шамана и пробудился, чтобы покинуть свое гнездо между корней и проводить путников до Горы. Мерные шаги и мягкость шкуры под щекой убаюкивают, как отвар из сон-цветка. Нга-Лог то дремлет, то думает.

Первое его копьё, которое он, прошедший посвящение, сделал, любовно вытесав древко из ветви молодого гриб-дерева, забирает Нга-Лор, потому что накануне сломал своё, когда учил Нга-Эу послушанию.

— Да, бил. Но ей не нужно было так смотреть на того нга с мены. Это непочтительно.

Нга-Аи тоже смотрела, потому что чужак, менявшийся костяными ножами и бусами из орехов, был и вправду из таких нга, на которых женщины всегда глядят, затаив дыхание. Крепкий и сильный, с пепельной гривой волос, он был ростом с брата, а в плечах — ещё шире. Копьё у него было длинным и сплошь изукрашенным, шкуры — красиво подпоясанными искусно плетёным шнуром, и даже был ручной лесь, который смирно стоял рядом с хозяином, навьюченный свертками и корзинами, держа на склонённых рогах связки бус. Нга-Аи ещё и осмелилась с восторгом погладить леся и сказать чужому нга, что ему следовало бы быть великим вожаком. Нга-Лор, услышав, нахмурился и отошёл, а потом с Нга-Эу случилось то, что случилось. Но Нга-Лог знал, что никогда не ударит Нга-Аи. Он лучше пойдёт в бор, чтобы добыть красивые шкуры, и так же приручит леся, а то и несколько — лучше сам станет приятней для глаз, чем будет кому-то завидовать.

Нга-Лор ворчит в ответ на упрёк младшего брата.

— Женщины жадны, как голодные обороты. Ты ещё это узнаешь… Если жён не учить, они начинают дерзить, а дерзкая женщина — большой позор для мужа. И знак, что он слаб. Что не годится быть охотником и воином. Вожаком тем более. Понятно?

Старшему виднее, но Нга-Лог кладёт руку на гладкое древко копья:

— Мое копьё хорошо для охоты. Не бей им жену. Я старался, когда его делал.

Нга-Лор ухмыляется: той вполне хватило. Нга-Эу не встаёт третий день.

«Старшая сестра» — зовёт её Нга-Лог, а Нга-Аи называет младшей, потому что она пока не жена ему, а просто друг. Для своих сестёр он часто приносит из бора ягоды и плоды, сорванные мимоходом после охоты или прогулки и оттого не выглядящие в глазах строгого до правил вожака как выполнение женской работы; и оттого не запрещённые. Веточки чернецовых кустов, горсть болотного кисляка, огненную, сладкую, как мёд, морошь. Нга-Логу нравится, как женщины радуются его подаркам. Его сердце всякий раз радуется в ответ.

— Если хочешь, тоже поймаю тебе леся, — предлагает он как-то Нга-Аи. — Приручишь и будешь возить на нём воду и хворост.

В этом предложении нет ничего от свадебного, когда мужчина приносит женщине шкуры. Скорее, так спрашивают у маленького, какую игрушку ему вытачить и из какого дерева. Нга-Аи смеётся.

— Поймай себя, чтобы вернуться пораньше. Я буду ждать.

Это — их тайное, никогда не переступающее за полунамеки и оттого не запрещённое тоже. Пока Нга-Лором не разгаданное. Это и улыбка, и короткий взгляд из-под ресниц, и движение ушей, и смех. Это — обещание. Вот только пройдет печаль Нга-Аи по родителю и не надо будет Нга-Логу так часто пропадать в бору, добывая еду. Вот только…

Нга-Лор ходит на охоту редко — он теперь хранитель Светоча. Поэтому Нга-Лог старается за него и себя, терпеливо ждёт, когда наполнится припасами яма-хранилище. Ждёт, когда можно будет пойти в бор за мягкими шкурами, не за мясом. Ждёт, когда подарит их при всех Нга-Аи.

А Нга-Лор караулит небесный огонь. С того цикла, как старший брат стал вожаком, огонь капал лишь единожды. По правилам, рассказанным родителем, его полагается ловить через сточённую макушку хижины, чтобы небесный огонь касался огня в очаге. Так-то можно было бы выйти наружу — к делянкам, в бор, к балке, потому что на открытом пространстве небесный огонь поймать проще. Можно было бы, но строго запрещается. Это знали ещё до Нга-Лота, и он сам повторял не единожды:

— Небесный огонь грязнится, проходя через небесный дым. Его нужно чистить пламенем очага. Горе, если вынесете Светоч на простор. Он станет замутнён и осквернён. Держать можно только вожаку. В другие руки не давать. Никогда.

Горит, горит Светоч в тёмных руках Нга-Лора. Узкий поток небесного огня сочится в круглую дыру в макушке хижины. Горят и глаза нга — благоговением, восторгом от великой снизошедшей тайны. После бдения и молитв снаружи, на усеянном потоками небесного огня просторе перед хижиной, Нга-Аи ловит тёплые его ручьи в ладони.

«Иди сюда, Нга-Лог. Иди, встань рядом со мной и вытяни руку. Чувствуешь — там, за небесным дымом, высшая благодать…»

Светоч! Нга-Лог вздрагивает. Шаман несёт его на спине, поднимаясь в Гору. Большой, дойдя до границы, остаётся. Сможет ли Нга-Лог набраться смелости и спросить?

— Потерпи, хвостатый. Мы почти пришли.

Шаман снова что-то говорит на Громкой речи. Нга-Лог на всякий случай кивает, зарываясь носом в шерсть шкуры.

— Ну, вот и славно.

Тропа закутана небесным дымом. Нга-Лог смотрит, как из него проступают деревья, и ощущает то же, что чувствовал перед спуском в Яму: тревогу, волнение, предвкушение. Он никогда ещё не был так высоко и не видел становища на Горе.

— Ты, к слову, совсем ничего не весишь. Легкий, как пушинка. Охотник… Ветром тебя, что ли, сдуло в тот овраг? Не удивлюсь, если так. Тебе надо бы что-нибудь сделать со своим рационом. Больше кушать, проще говоря.

Нга-Лог дёргает ухом.

— Но руки у тебя сильные. Думаю, в схватке с одним волком даже без копья у тебя был бы шанс победить. А для нас, наблюдателей, была бы огромная польза: посмотрели бы, как поменялась или не поменялась бы иерархия в вашем племени, если бы ты приволок тушу убитого волка и бросил её к ногам вожака. Или к ногам прекрасной дамы? О, она сразу бы, наплевав на приличия, повисла бы у тебя на шее, поверь. А ваш занудный и неприятный вожак от зависти пошёл бы и утопился в болоте. Ха-ха…

Шаман смеётся, но не над Нга-Логом, а над чем-то сторонним. Внезапно — они, должно быть, переходят ещё одну границу — по бокам тропы вспыхивают круглые жёлтые огни. Они венчают собой длинные, похожие на воткнутые в землю копья палки. Колдовство шамана, понимает Нга-Лог. И ещё думает, что это очень красиво.

— Я был бы рад, но не могу, — говорит шаман, шагая по опавшей хвое. Под ногами у него колеблется их сдвоенная тень: причудливое существо с горбом. — Показать тебе то, что за дверью. За дверью отсюда туда, то есть к нам. Как бы отреагировал обитатель дикого леса на наши каменные дома, автомобили, дороги? Я полагаю, что недружелюбно. И вот в чём вся соль: это ведь ваше, хвостатые, прошлое. Или некое подобие его. Но что должно было здесь когда-то случиться, чтобы вы теперь вот так, в мохнатых шкурах и с копьями наперевес, крались в сыром лесу, охотились, дрались и умирали… Я только не знаю, потеряли ли вы или приобрели. А ты?

Нга-Лог кивает. Шаман снова треплет его по плечу.

— Вежливый.

Среди деревьев впереди теперь светлеет что-то, похожее на небесный дым, только более плотный и чёткий. Или на стену огромной хижины? Нга-Лог всматривается, недоумевая, с кого сняли такую странную шкуру и на какой толщины прутья — стволы — её натянули. Шаман, должно быть, ощущает его удивление.

— Таких высоких странных стен ты ведь ещё не видел, верно? Это мобильные бетонные блоки. Ограда, забор. Защита. А то бегают по лесу твари наподобие тех, от кого я тебя отбил — поневоле нужна крепость.

Тропа ведёт прямо к тому, что Нга-Лог назвал бы пологом, скрывающим вход в хижину. Более тёмный по цвету, он расходится сам по себе, словно бы отползая вбок, когда шаман проводит рукой перед маленьким углублением в серой стене. Нга-Лог благоговейно смотрит.

— Ворота. Автоматические, каждый новый смотрящий настраивает компьютер на считывание рисунка своей ладони… вернее, обеих ладоней: вдруг, хе-хе, одну руку кто-нибудь отгрызёт. А ещё можно дополнительно настроить на сетчатку глаз — вернее, нужно, но мне было лень. Никому не говори, ладно? А наверху, по углам от ворот — камеры. Если хочешь, помаши лапой. Там — бездельники из Центра, они будут рады.

Шаман проходит внутрь, и полог опускается, отсекая бор и его обитателей. Здесь пахнет уже по-другому: теплом, едой, безопасностью, чем-то незнакомым, шаманским — словно бы горелым колючником, тонкой сладостью, мокрым камнем. На палках всюду так же горят жёлтые огни. Под навесами — нга делают похожие, когда приходят дожди, чтобы те не заливали припасы — лежат груды смутного и бесформенного. Утоптанная тропинка ведет дальше, к хижине. Нга-Лог оглядывается. Это серое, непонятное оказалось чем-то вроде изгороди.

— Милости прошу к моему шалашу. Скромное жилище, знаю…

У хижины, которая как хижина и вовсе не выглядит — что-то низкое, твердо очерченное, длинное, со многими прорезями в стенах и не из шкур (Нга-Лог принюхался — из дерева), нет никакого негасимого очага. Полог при входе поднимается и опускается так же. Вспыхивает пламя — наверху, над головой, оно прячется в округлых гнёздах. Много света, много запахов, больше, чем снаружи, они наваливаются со всех сторон и почти оглушают, отчего Нга-Лог жмурится и цепляется за шкуры шамана. Неизвестно откуда взявшийся ветер, сначала жаркий, потом холодный, обдаёт с головы до ног.

— Небольшая дезинфекция. Не трусь. Сейчас в санблок — и лечиться.

Нга-Лог жмурится всю дорогу. Слишком ярко, непривычно, слишком жарко после прохлады ночи. Шаман снова проводит рукой, и свет притухает наполовину. Они вдвоём проходят мимо нескольких пологов: за одним из них что-то пищит и побрякивает, в другом гудит, как рой медоносов, из третьего вкусно пахнет.

— Дома не кормят? Эй…

Шаман смеётся, когда Нга-Лог тянется носом за запахом.

Он заносит Нга-Лога куда-то, где шкуры на стенах белым-белы, и усаживает на узкую лежанку. Показывает жестом — сиди смирно. Нга-Лог кивает и осторожно щупает ногу. Шаман отворачивается и шуршит в очередном углублении в стене. В его руках появляются палочки, длинные полосы, похожие на плетёные из лозы шнуры, такие же белые, как стены, куски шкур, прозрачные, словно вода, мешочки и камешки. Много звякающего, странного, терпко пахнущего, несомненно имеющего отношение к колдовской тайне. Шаман раскладывает всё это на невысоком сером плоском камне и тихо бормочет что-то себе под нос. Нга-Лог мнёт лежанку рукой: мягко. Примолкшая было нога вновь начинает гореть.

Последним в стенном углублении шаман находит светлый, словно бы высушенный лист неизвестного растения и тонкую щепку, которая вдруг громко щёлкает. Такой звук издают воины, отталкиваясь языком от нёба, когда сходятся в схватке с себе подобными, потому что это предупреждение о том, что битва будет насмерть, и Нга-Лог напрягается, но тут же успокаивается и выдыхает. Шаман добродушно глядит на него. Щепка выпускает тонкий прямой коготь.

Когтем шаман чертит на листе знаки.

«Мне нужно будет уколоть тебя, чтобы целебные травы попали внутрь. В кровь. Это неприятно, как жало медоноса, но ты потерпи».

Вручает коготь Нга-Логу, тот вертит его в пальцах, тоже чиркает, пробуя. Выходит коряво, но понятно.

«Да, великий. Все, что угодно».

«Нужно будет уколоть два раза. Первый — чтобы не болело, второй — чтобы зажило. Потом я привяжу к ноге эти палочки, чтобы сломанная кость не двигалась. Потом тебе захочется спать, и ты спи».

«Да».

«Нога заживёт к следующей ночи. Ты снова сможешь бегать и охотиться».

Чуть выше места, где болит, шаман протирает кожу куском мокрой белой шкуры — пахнет резко, от этого слезятся глаза. Достает ещё одну щепку, прозрачную, тоже с когтём, но длиннее и тоньше. Коготь выпивает воду, блестящую в одном из камешков, и остро впивается в ногу. Затем колет другой коготь — вода в нём похожа цветом на глаза Нга-Аи.

«Хорошо. Ты сильный, даже не вздрогнул».

Нга-Лог чувствует одобрение в звуках Громкой речи. Неприятно было, но он перетерпел, а боль начала гаснуть.

«Что мне сделать за спасение и помощь, великий?» — чертит Нга-Лог, пока шаман закрепляет на ноге палочки. Они обхватывают ногу до середины бедра, крепко, как руки в объятии, и держат.

«Лечь и поспать. Поговорим завтра».

Под шкурами лежанки — не лапник. Что же тогда? Нга-Лог нюхает, пытаясь понять, но ему думается сложно, неповоротливо — сон приходит. Наверное, травы призвали, на которых настоялась вода. А когда медонос кусает, нога распухает и чешется…

Ещё одна шкура, плотная, опускается на него сверху. Руки подтыкают края.

— Видимо, кормить тебя я тоже буду завтра. Спи, хвостатый.

Шаман снимает лик Большого, только Нга-Лог этого уже не видит.

К. — Центру

…таким образом, я закрепляю дверь и иду в становище сам. Хвостатому дам понять, чтобы сидел тихо и смирно. Он послушается. Судя по камерам, там всё нормально: дикари пошли дрыхнуть, джинсовый в яме. Старый хрыч только что-то бродит — не удивлюсь, если возрастная бессонница — и старшая самка таскает хворост. К дождям, похоже, готовятся, запасаются топливом… Отсутствие младшего их не волнует. Безответственный народ, я бы весь перенервничал.

Центр — К.:

И кто тут говорит о безответственности? Помчался в лес, спасатель чёртов, и наплевать тебе и на устав, и на друзей… А ещё спрашивают, почему у меня седые волосы. С вами поседеешь.

К. — Центру

Кэп, ты был седым уже тогда, когда мы познакомились. Не прибедняйся.

И всё бы ничего, только за мной опять ходил Внушительный. Нет, мне не страшно, мне непонятно. Когда Мак сдавал мне смену, то предупредил, конечно, что из кустов может выползти это создание и бродить за смотрящим, как верный пёс, потому что чует запах шкуры и принимает за своего, но всё равно непонятно: неужели за столько времени никто не придумал, как его отвадить (какая-нибудь отдушка, убирающая запах, или вроде того), а то велик риск однажды случайно залепить ему пулю в третий глаз, приняв шуршание в кустах за волчье.

Ну ладно, не убирающая запах — приглушающая. Шаману как бы полагается пахнуть Внушительным. Но не вонять же!

Так что куртку — только после обработки.

Да, о волках. Подстрелил штук пять или шесть, в темноте не понял. С таких монстряк только оборотней писать, честное слово. Впрочем, видел и похуже.

Центр — К.:

Курт — кошкина любовь.

К. — Центру

Угу. Еще волчья — в качестве потенциальной закуски. И светлячковая. Но светлячки меня любят не из-за мяса, а из-за светодиодов в глазницах маски-черепа. В прямом смысле приманиваются на любовь: светодиоды вспыхивают в той же тональности, как и брюшко у самок, чтобы шаман, окружённый роем, выглядел представительно и грозно. Это мне нравится. В отличие от всяких там по кустам шебуршащих, ага.

Центр — К.:

Бегай быстро, чтобы не догнали и не попытались… кхм, спариться. Просто добрый дружеский совет.

К. — Центру

Иди-ка в дверь.

Нга-Тет знал, что шаман вездесущ. Но он знал ещё, что этому есть причина: шаман спрятал в становище свои тайные глаза. Это произошло давно, в цикл, когда нынешних нга ещё не было, и не было ещё Нга-Лота, а сам Нга-Тет только-только научился ковылять вокруг хижины, не хватаясь за родительскую руку. Все нга тогда разбрелись собирать чернец, а Нга-Тет, оставшийся в хижине со смотрящей за ним старухой Нга-Ое, воспользовался тем, что её сморил сон, и пополз в колючник играть. Он был увлечён поиском вертихвостов и оттого не сразу заметил сквозь зелёные колкие лапы, как шаман, невесть откуда взявшийся, крепит круглые глаза на ветвях и коре. Нга-Тет испугался и сжался, но шаман прошёл мимо — ушёл, не поняв, что за ним наблюдают. Не увидел ни глазами, ни своим колдовством. Шаман — не увидел! Нга-Тет сохранил это в памяти. И, когда подрос немного, изучил воспоминание со всех сторон, обнюхав, словно спелый плод, и с кощунственным удовольствием уверился: шаман, хоть и великий, а кое о чём не знает, потому как не Большой и не Светоч, а тоже нга, только к тем приближенный. За всё прошедшее время духи не сказали шаману, что Нга-Тет проник в тайну. Быть может, тоже не видели?

Нга-Тет был уже стар, но прекрасно помнил: колючник за хижиной, колючник у ямы-тюрьмы, дупло сухого гриб-дерева, ограда делянки, брошенное гнездо свистунов. Наковырял смолу с веток, которые принесла Нга-Эу, сунув мимоходом кусочек в рот и жуя. Осторожно, пригибаясь и заходя сзади, залепил все глаза шамана — дважды ему пришлось забираться вверх по стволам, и больная нога мешала, но уверенность гнала вперед, не давая поскользнуться и упасть. Позже, когда дело будет сделано, он убёрет смолу. Ночь тёмная. Потом Нга-Тет подхромал к яме. Чужак спал и не почувствовал, что Нга-Тет снял крышку и спустил вниз лестницу из лозы.

Нга-Аи думала о родителе. О том, как они пришли сюда, в бор, с меной. Нга-Анг принёс сушеные травы — они благоухали в мешочках, каждая говоря своим запахом, что лечит и от чего помогает: от жара, от гнили клыков, от гноя, которым набухали ранки, когда в них попадала грязь, от цикличной боли в животе у женщин, ломоты в костях у стариков и бессонницы у маленьких. Показал, как правильно настаивать и пить. Вожак был доволен.

— Мы можем дать тебе еду, корзины и наконечники для копья. Из лесиных рогов, я сам делаю. А лучше — оставайся здесь и живи.

Нга-Аи, цепляющуюся за родительские шкуры, Нга-Лот сперва не заметил.

— Ты один? А… Здравствуй, маленькая нга. У меня два сына. Когда вырастешь, кто-нибудь из них сможет взять тебя в жёны. Ну что, меняльщик?

Нга-Анга это убедило.

— Я буду собирать травы и делать настой. И воспитывать маленьких, я умею. Меня зовут Нга-Анг, а её — Нга-Аи. Мы останемся.

Нга-Лот принял его, как равного. Споры начались, когда Нга-Анг отказался чтить шамана.

— Я могу то же, что может он. Лечить, выправлять, исцелять. Я тоже кровь от крови Большого, как и ты, как все нга. Почести просто так. Почему он не в становище, а на Горе? Почему мы носим ему плоды и корни?

Нга-Лот рычал:

— Шаман вездесущ! Услышит — будешь проклят. Не думаешь о себе, подумай хотя бы о маленькой. Ей-то как жить в немилости?

Но Нга-Анг всегда защищал Нга-Аи — и в миру, и в ссору, и никто не смел причинить ей вред: проклясть, накричать, взять против воли за ухо или ударить. А теперь он ушёл к Светочу. Теперь многое изменилось. Нга-Лор прижал Нга-Аи к шкурам, набросанным поверх лапника. Он дышал тяжело и часто. В тюремной яме Нга-Тет занёс над задремавшим человеком камень. Нга-Эу, устроив за спиной последнюю вязанку хвороста, отодвинула ветви колючника, чтобы вернуться на тропу. Навстречу ей шагнул чужой. Зелёный огонь светлей выхватил лицо из мрака. Двуглазый! Только не он, а…

— Подожди-ка, милая, — рыжеволосая женщина взяла её за руку. — Есть разговор.

Как и другие, Нга-Эу не понимала Громкую речь, но что-то в тоне заставило её замереть.

VI

Центр — К.:

Ты там спать собираешься?

К. — Центру

С такими нервами не спать, а жрать. Чем я сейчас и займусь.

Центр — К.:

Приятного аппетита.

К. — Центру

Спасибо. Очередной мой одинокий поздний перекус… И вот так сидишь, сидишь, и никто ни солонку не передаст, ни по спине не похлопает, если поперхнёшься. Хоть посиней весь и задохнись. А если приступ аппендицита? Или острое отравление? Что медики — через протоку, как хлеб и молоко, полезут? Чертовы базы в дремучих дебрях слабой сцепки! Ладно, ладно, знаю, что сам подписался, но вечерами всё-таки немного тоскливо и жутко хочется домой.

Центр — К.:

Не грусти. Бутерброд в помощь. Сытый желудок немного примиряет с работой — знаю, что говорю…

К. — Центру

Сделаю шесть. Тут и расстройство, и ужин пропущенный… Две-е-ери. Что за ерунда там с камерами? Только что всё работало, ну дурацкий день же… Кэп, я отойду в техотсек. Похоже, транслятор глюкнул.

Нга-Логу снится Яма. «В следующий раз, — утешает его чужая двуглазая Нга-Аи, смотря прямо и насквозь. — В следующий раз…». В следующий раз — чего? Нга-Аи говорит на Громкой речи. Нга-Лог понимает это, лишь проснувшись, с быстро колотящимся сердцем, весь взмокший и настороже. Во сне он был Громким. Как это?

За белыми шкурами стен тихо шелестят шаги. Шаман. Где-то дальше он поднимает один из пологов, который скрипит, как сухое дерево, и куда-то заходит. Нга-Лог — в тайной хижине.

Сломанная нога не болит, но в глотке сухо и горько. Нга-Лог тянется в листку и когтю, чтобы начертать знак просьбы: пить. Он поспал мало. От трав кружится голова, но несильно, терпимо. Сможет ли встать на повреждённую ногу и дохромать до своего спасителя, чтобы попросить воды…

Он теперь совсем как Нга-Тет. Тот тоже, наверное, чувствовал это — беспомощность. Сильный охотник, по неудачной случайности ставший стариком преждевременно, озлобившийся, дряхлый, бесполезный. Нга-Лог вздрагивает. Нет, он так не хочет. Но шаман обещал, что нога заживёт. Шаману Нга-Лог верит.

Встает он без боли. Признак уже начавшегося исцеления или всё ещё действие трав? Палки и лоза крепко, но деликатно стягивают ногу, как если бы вдруг на ней вырос панцирь. Только в колене её не согнуть и не разогнуть. Приходится хромать, держась за стены. Они гладкие и холодные, и Нга-Лог думает, что не знает ни одного животного, которое носило бы такие шкуры. Некоторые поверхности блестят, как вода или Светоч, странно выступают вперед, имеют наросты и выпуклости. Серый плоский камень пуст: шаман убрал всё то, чем он лечил Нга-Лога. Наверху, над самой головой, что-то мерно гудит, тлеют огни в прозрачных коконах, тянутся, извиваясь, белые ветви, уходящие в норки в стенах. Нга-Лог ищет взглядом выход.

Вот он — твёрдый полог, почти неотличимый от стен. Сбоку у него выпуклость, куда очень удобно помещаются пальцы. Нга-Лог цепляет её свободной рукой — второй держит коготь и свёрнутый лист со знаками. Что-то снова щёлкает, поддается, полог откидывается, но не сминаясь, а отходя вбок. Такой полог, плотный, намного лучше, чем тонкий и сплетённый из трав: через него не задувает ветер, не проберутся насекомые. В хижине становища он бы пригодился… Снова стены, снова пространство, длинное, светлое, а на стенах — другие пологи, и воздух тоже сухой, как скребущее ощущение в горле. Где искать шамана? Нга-Лог решает идти на звуки.

За первым же пологом, полуоткрытым, что-то шумит и бряцает, но никого нет — только острый, едкий сладковатый запах, несколько крупных, по пояс Нга-Логу, белых камней, и в одном из них, с прозрачным глазом посередине, вертятся и летают, омываемые мутной водой, всполохи разноцветного. Тесная тёмная маленькая хижина внутри хижины большей — Нга-Лог заглядывает, морщит нос на запахи и возвращается. Он явно подсмотрел какой-то ритуал, но ничего в нём не понял. За вторым пологом стоит гул, нудный и громкий. По стенам бегут разноцветные лозы и тянутся к непонятному нагромождению, в котором вспыхивают, как светли или глаза, многие огоньки. Следующие несколько пологов не убираются — сцеплены со стеной, закрыты, и Нга-Лог напрасно ковыряет выпуклости, ожидая, когда щёлкнет. Откуда-то пахнет едой. Пустой живот урчит — голодно, но без разрешения шамана лезть в его припасы не годится. Мягкий свет падает на стены впереди. Он огнистый, словно пламя очага, но не такой густой и не жаркий. Там ещё один полог, он убран, и Нга-Лог, заглянув, видит лежанку, застеленную песочного цвета шкурами, широкую шкуру на полу и множество причудливых вещей — висящих, стоящих и лежащих, плетёных из веток, сделанных из дерева, слепленных из листьев и коры и украшенных неизвестными знаками. Прозрачных, словно бы из застывшей воды, и тех, которым Нга-Лог не может подобрать определений и сходств. Огонь тепло горит в большой чашечке цветка. Сбоку от него ровно держится лист, а с листа на Нга-Лога смотрят лица.

Он пугается. Это духи, и они расскажут шаману, что тот, кому он дал кров и помог с раненой ногой, забрёл, куда не следовало, опорочил доверие. Складывает ладони, кланяется — не надо! Лица неподвижны. Глядят, но не видят. Похожи на отражения в ручье, если смотреться туда всем становищем сразу, или в Светоче. Нга-Лог решается подойти поближе. Босые ступни его тонут в мягкой шерсти большой шкуры. На листе он узнает шамана. Здесь он без лика Большого, скалится добродушно, показывая сточённые клыки, и отчего-то его кожа совсем светлая, без полосок, а глаза не пышут, как ночью — просто зелёные, какими он видел их у Горы. Рядом стоит мужчина: его волосы белы, словно кость, взгляд строг, а лицо пересекают шрамы, как у храброго воина, и выглядит он несомненным старшим и вожаком. Двух женщин Нга-Лог рассматривает отдельно, внимательнее. Светловолосая такая же красивая, как Нга-Аи, и такая же улыбчивая. Голову второй будто окутывает огонь. Она кажется очень сильной и очень жестокой. Все — двуглазые, одного роду-племени, какого-то дальнего, неизвестного, наверняка шаманского. Нга-Лог не удивился бы, узнав, что ворожить и дружить с духами они умеют одинаково. Но он не заметил ничего такого в пришлом чужаке. Тот, даже если их родич, всё равно вырожденец. Толку-то его спасать?

Лица похожи на тотемы старых. Ещё родитель показывал найденный им у самой Ямы кусок тёмной коры: женщина и её маленький в длинных поблекших шкурах. Позже он сжёг тотем, чтобы чужие души нашли успокоение. Нга-Лот полагал, что старые племена делали такие тотемы с целью обитать в них после своей смерти, не зная, что отдать душу Светочу правильнее. Старые, глупые, дикие — что с них взять…

Может быть, шаманское племя хранит свои жизни так же. Но их дар важен — гадать и предсказывать. Значит, и жизни важны, чтобы не пропало за многими циклами тайное умение, значит, понятно, отчего шаман живёт на Горе так долго. Нга-Лот говорил, что его собственный родитель был ещё маленьким, когда шаман пришёл. Кто знает.

Громкая речь слышна впереди и сбоку, чуть приглушённая стенами. Шаман разговаривает с кем-то. С духами? Тон у него недовольный. Нга-Лог поджимает уши. Шаман узнал, что он шарился там, где не было разрешено — скорее всего, в тёмной норе, где внутри белого камня вершилось-кружилось таинство. Накричит, накажет. Велел ведь спать… Нга-Лог хромает на звук голоса, не забыв притворить за собой полог. Лучше сам сейчас пойдёт и повинится. Он же разумный, ему любопытно, а тут столько нового и незнакомого…

Шаман возится в окружении разновеликих лоз и камней и разговаривает сам с собой, ворча под нос. Камни трещат и стрекочут. Слышит шаги, оборачивается. Он без привычных свободных шкур, и вид у него напряженный, собранный, выдающий то, что шаман занят сейчас каким-то сложным делом.

— А, кот. Что такое? Не спится? У меня тут с сигналом беда — не вижу изображение… Стой!

Нга-Лог спотыкается о толстую лозу, ползущую по полу, словно гад, и неловко выставляет руки, чтобы не упасть. Опирается о широкий камень с наростами и огоньками. Одна ладонь нажимает на круглый, крупный, цвета крови — нарост вдавливается внутрь, и за стенами, снаружи хижины, что-то ревёт и трубит, как десяток лесей, вместе взятых.

Центр — К.:

Курт. Курт! Это бутерброды у тебя так сопротивляются, что на пульте — тревога?

Человек, вырванный рёвом из сна, открыл глаза и среагировал инстинктивно — поймал запястье руки, уже проделавшей половину дороги к его голове. Нга-Тет зашипел от разочарования.

— Развлекается он, — тоже услышала звук рыжеволосая. — Гоняет волков. Или — беда? Милая, ты-то чего…

Нга-Эу, бросив корзинку, распласталась на земле. Светли просочились сквозь щель сдвинутой крышки и рассеялись по колючнику.


В его глазах она всегда была болезненной и слабой. Оставалась позади в играх и беге, не умела прыгать через ручейки, не могла залезть на дерево. Насмешки, тычки, обидные прозвища. Никто не возьмёт тебя в жёны, нга. Умрёшь дряхлой безобразной старухой. Старший сын вожака, Нга-Лор, кривлялся и показывал пальцем:

— Что в нашем племени делает это?!

Светоч не дал ей дерзости, как пришедшей позже Нга-Аи, но дал мудрость и терпение. На обвиняющий палец она смотрела с равнодушием, как на высохший сучок, а слова и вовсе не слушала. Только училась тому, что полагается взрослой — готовить, убирать, плести корзины и бусы, потому что знала: наступит цикл, когда Нга-Лор заговорит по-другому.

Да, она всегда знала, что это будет Нга-Лор. Поняла ли это с первым тычком, которым он её наградил, когда маленькие играли в подлеске, воображая себя охотниками, или с первой подножкой, которую он ей поставил, когда они, наевшись чернеца, носились наперегонки вокруг хижины, или с первым обзывательством, когда сухая ветвь гриб-дерева треснула под её ногой, и она, лезшая вслед за Нга-Лором, свалилась, больно ударившись о землю, и с тех пор обходила стороной все деревья, но знание оказалось правдой: спустя дни и дни он указал Нга-Лоту на неё, уже выросшую, с гривой тёмных пушистых волос, окутывающих плечи, как драгоценный мех, тонкую и гибкую, умелую мастерицу, и сказал:

— Вот моя жена.

Вожак одобрительно кивнул.

— Тогда ступай к Яме.

Первой бедой было то, что для Нга-Лора «жена» значило «вещь». Нга-Эу узнала это на своей шкуре — по ссадинам и синякам. Но он улыбался широко и ярко, и высвистывал для неё на косточке веселые и печальные песни, и в приливе грубоватой нежности сгребал на руки, и был дорог ей, и она хотела маленького — от него и для него. Но вторая беда, остаток проклятия Ямы, не давала ей сделать Нга-Лора счастливым.

— Тебе — ещё два цикла, — сказал он ей, когда беда стала очевидной для всех. — Жизнь коротка. Я не могу оставить племя без наследника.

Нга-Лор смотрел на брата, который чистил для Нга-Аи спелый плод. Они сидели рядом, на раздумном бревне, когда-то предназначавшемся для бесед с воспитателем, а позже прочно занятом уковылявшим сейчас куда-то Нга-Тетом. Бревно было ладное и высокое, хоть и рыхлое, чуть подгнившее, и с него хорошо просматривалась тропа в бор, чтобы приветствовать возвращающихся охотников и собирательниц и ворчать, что старик тут зачах от скуки и голода, а молодые с едой не торопятся. Сидели, не касаясь друг друга локтями и плечами, но так хорошо и правильно, как будто уже были супругами. Нга-Лог закончил чистить, церемонно, соблюдая приличия, вручил плод, капающий светлым соком, и отстранился, но не смог скрыть радости, когда Нга-Аи с явным удовольствием вонзила в мякоть клыки. Она единственная из нга не ела мясо. Нга-Анг когда-то пытался искоренить эту причуду, но безуспешно.

— Ты не лесь, чтобы жевать ветки. Покажи мне свои клыки. А теперь потрогай их. Чувствуешь? Такими надо обгладывать не кору, а кости!

— Не хочу.

— Твоя неправильность грозит твоим маленьким. Родятся больные.

— Нет. Родятся такие же, как я.

— В этом нет ничего хорошего.

— Когда-нибудь из них выйдет племя, дружащее со всеми зверями и нга, а не убивающее их для еды. Не убивающее вообще. Им не нужны будут ни камни, ни копья. Когда-нибудь, обязательно.

Нга-Лот, услышавший разговор, рассмеялся.

— Невозможно! Мир жесток. В нём выживает тот, кто сражается. Он волен съесть врага; волен бросить его в овраг гнить и обрастать мхом. Или первое, или второе, потому что иначе — смерть. Обнимать можно только родителя или маленьких. Захочешь обнять мир, и он тебя сожрёт.

— Я не верю, — отвечала Нга-Аи, предварительно попросив разрешения у вожака на слова.

Теперь, много циклов спустя, она просила разрешения у него, Нга-Лора. И одно из них, дерзко звучащее как уже решённое дело, раздражало нового вожака, словно колющий глаза песок:

— Когда печаль пройдет, я стану женой Нга-Лога. Когда появится наследник, я тоже рожу маленьких. Когда маленькие подрастут, мы с ними уйдем за Гору, чтобы жить в племени моего родителя, как я хотела раньше. Да?

— Может быть, — бормотал Нга-Лор. — Может. Ещё два цикла.

Но больше всего его раздражало, что Нга-Лог предлагал ему отвести Нга-Эу к шаману.

— Возможно, тебе тоже надо сходить.

Старший вспыхивал и сердился.

— Это — проблема женщины, а не мужчин! Спрашивать у шамана — непристойно. Мы будем отдавать Нга-Эу все сердца, которые добудем на охоте, потому что сердце — единственное, что дозволяют правила.

Нга-Эу думала, что наследника племени смогут дать Нга-Лог и Нга-Аи. Но, смотря на мужа, уверилась: он не допустит.

— Вожаком должен быть старший. Это правила, — Нга-Лор исподлобья смотрел на Нга-Тета. — Если, конечно, он не увечен. А у старшего должен быть маленький. Наследник. И это — правила тоже. Я здоров и силён, а потому не собираюсь уступать своё место. Два цикла, Нга-Эу. Ещё два цикла.

Цикл остался один, а терпение у Нга-Лора вышло.

Нга-Аи тоже услышала рёв. Яростный, пронзительный крик кого-то неведомого и могущественного вернул ей воспоминание о днях, когда они с родителем жили в своем племени. Все было дальше, гуще в бор на полцикла ходу, где воздух стлался холодом, небесный дым сыпался сверху, укладываясь на ветви и руки колючими белыми хлопьями, дыхание выходило видимым, как пар над чашей с похлебкой, а нга кутались в шкуры с головы до ног. В тамошнем бору, в зарослях колючника, стояли идолы давно сгинувшего рода — коричневые, громадные, опустившие голову в землю, как пьющий из лужи свистун, и точно так же задравшие хвост. Болота здесь пахли едким и выплёвывали черную жижу. Однажды Нга-Анг поднёс к листу, которым зачерпнул жидкость, щепу с огоньком на кончике. Чёрная влага вспыхнула, как будто была хворостом.

— Смотри, Нга-Аи. Горючая вода.

Горючая вода в плошках, факелах и очагах обогревала становище. Нга-Аи была изумлена, поняв, что племя Нга-Лота о ней не знает. Но не на горючей воде сейчас остановилась её память. Рядом с идолами ютились остовы бывших хижин. В одну из них по сделанной из дерева лестнице каждый вечер поднимался вожак, пробираясь через узкий ход. Там, внутри, было тайное место — как Гора здесь. Там обитал древний дух, кричащий так же, как кричал со стороны Горы неведомый. Вожак просил его издавать крик в час, когда приближались сумерки, чтобы все нга, занятые в этот момент собирательством и охотой, услышали зов и поспешили домой.

Поспешили домой.

Так дух и вожак берегли их жизни.

Нга-Аи укусила Нга-Лора в шею. Он ничего не успел — даже не содрал с неё шкуры. Он взвыл от боли и ярости, и Нга-Аи вывернулась из-под него, чтобы схватить стоящую у лежанки плошку-камень для пахучих трав. Она ударила. Она ударила трижды, и только тогда он затих.

Рыжеволосая подняла Нга-Эу и придержала за плечи.

— Не бойся. Подожди здесь.

Жестом она указала на пятачок земли, где они обе стояли, и начертила в воздухе знак: стой. Нга-Эу повиновалась.

— Скотина, — сказал человек в яме-тюрьме и двинул Нга-Тета в грудь.

Противник был старым, хромым, но рассвирепевшим до жути, и камень он так и не выпустил.


Нга-Тет видел перед собой леся. Того самого, что стал когда-то причиной его увечья — огромного, горбящего спину зверюгу с горящими злобой глазами, уродливым кустом рогов на голове и слюнявой распахнутой пастью. От леся тянуло грязной шерстью и кислой вонью болот, он рыл землю передней ногой и глухо, рычаще всхрапывал. Лесь не был хищником, но умел убивать, и Нга-Тет умел, поэтому перекинул копье поудобней и пригнулся. Каждый ждал, когда другой сделает неверный шаг: лесь — когда охотник потеряет терпение и бросится, чтобы быть встреченным рогами, нга — когда зверь, подавшись навстречу, откроет грудь или горло. Видение дикого зверя поблекло, сменившись вдруг спящим двуглазым. Нга-Тет моргнул. Проклятое вырождение! Он крепче сжал камень и замахнулся, но тут же вздрогнул, потому что ночь пронзил рёв. Рёв несся со стороны священной Горы, как гневный крик, и разбуженный рёвом двуглазый неожиданно прытко выбросил вперед руку, ловя Нга-Тета за запястье.

Двуглазый громко выкрикнул что-то и с нескрываемой ненавистью сильно толкнул Нга-Тета свободной рукой. Тот пошатнулся, но устоял. Он тоже почувствовал ненависть из-за того, что его затея рухнула. Нга-Тет рванулся, чтобы высвободить запястье, но вместо этого вздёрнул двуглазого на ноги, и тогда выбросил вперед свою вторую руку, вцепившись врагу в горло. Двуглазый захрипел и принялся отдирать от горла скрюченные пальцы, не отпуская при этом руку с камнем. Противники неуклюже топтались по земляному полу, кружа, почти обнявшись — сойдясь в тесном танце, так похожем на Призыв урожая, но полном ярости и стремления убить. Чувствуя, что двуглазый сильнее его, Нга-Тет открыл третий глаз и стал звать Нга-Лора. Его пылающий злостью воспаленный разум уже успел выстроить оправдание: побег двуглазого, который старый Нга-Тет услышал и пресёк. Но то, как оправдать сплетённую из лозы лестницу, опущенную в яму-тюрьму, и убранную крышку, Нга-Тет придумать не мог — впрочем, он отчаянно надеялся, что в пылу схватки Нга-Лор не заметит. Однако вожак не отзывался. Двуглазый, наконец отодрав пытающиеся задушить его пальцы, схватил второе запястье Нга-Тета и, устремившись всем телом вперед, тяжело вдавил старика в стену. Падаль! Нга-Тет в гневе плюнул в уродливое лицо недожёванной смолой. Чужак вдруг сморщился, скривился, заморгал, — слюна обожгла глаза — предательски ослабил хватку, и Нга-Тет, вырвав руки, с торжествующим рычанием нанёс первый удар. Удар пришёлся не в голову, в плечо, потому что чужак отшатнулся, но всё-таки сбил его на пол, а потом Нга-Тет ударил врага ногой в бок, и вскрик на Громкой речи теперь прозвучал вскриком боли — звуком, приятнее, чем самая искусная песня, извлечённая из полой дырчатой косточки. В попытке защитить живот двуглазый свернулся клубком — как будто это могло спасти его от камня, нацеленного в голову! Смерть чужака уже не принесёт пользы, подумал Нга-Тет и поднял камень, но и жить ему незачем: он, вырожденец, посмел напасть на нга. А вожаку Нга-Тет расскажет про побег. Нга-Лор вряд ли будет сильно ругаться: этой ночью ведь он сам получил, что хотел…

Описав дугу, камень рассёк воздух, но не тот камень, что держал Нга-Тет: этот, белый голыш, круглый и обкатанный давно истаявшей в ручеёк полноводной рекой, был выдолблен в виде чаши и уже запачкан красной кровью. Его сжимала женская рука. На этот раз Нга-Аи потребовался всего один удар.

Человек на полу пошевелился и боязливо приоткрыл глаза — они по-прежнему болели и слезились. Напавший на него хромоногий старик лежал неподвижно. Желтоволосая женщина с длинной косой презрительно пошевелила Нга-Тета ступнёй босой ноги. Ступня, насколько позволял рассмотреть рассеянный зеленоватыми вспышками мрак, была маленькая, тёмная и загрубевшая, и человек рассеянно подумал, что, подари он желтоволосой женщине туфельки, она бы его не поняла.

— Спасибо, — хрипло сказал он. — Ты меня спасла.

Та добродушно оскалилась. А потом протянула руку — вставай.

Нга-Эу ощутила запах крови. Тяжёлый и густой, он плыл от становища, и кровь пахла знакомо, ситуация пахла знакомо: бор, темнота, острый аромат колючника, в котором сжалась в комок маленькая нга — она. Она убежала из хижины, чтобы не слышать, не видеть, как родитель поучает родительницу. Наказывает за проступок. За скисшую похлебку, взгляд на чужого нга с мены, дерзкое слово? Так много раз это было, так много… и всего один, когда родительница взяла в руки нож. Нга-Эу, как и все, почувствовала запах крови, но было поздно: нож забрал двоих. Нож в руках родительницы, которая преступила закон и сама взяла с себя за то плату.

Такой запах крови среди ночи и колючника означал: не муж наказывает жену. Это значило, что жена взяла нож, потому что женой быть не пожелала. Нга-Эу робко позвала Нга-Лора. Он не ответил — сплошь чёрная пустота. На то, чтобы позвать Нга-Аи, сил уже не хватило. Нга-Эу пошатнулась, ослеплённая страшной мыслью: из-за неё нарушен закон. И, презрев данное вышедшей из бора женщине с двумя глазами обещание, кинулась вперед по тропе, позабыв и корзину, и хворост.

Желтоволосая помогла человеку выбраться из тюремной ямы. Одна из зелёных вспышек коснулась его лица и тотчас отлетела — большой светлячок, подобные которому неторопливо вытекали сейчас из леса со стороны уходящей в него тропинки. Оттуда приближался ещё кто-то. Зелёный свет очерчивал тонкий силуэт фигуры, и казалось, что она плывет. Желтоволосая угрожающим жестом приподняла руку с окровавленной каменной плошкой. Из хижины, расположенной справа, не доносилось ни звука.

Человек тоже сжал в руке подобранный на полу камень Нга-Тета. Человек даже шагнул чуть вперед, чтобы встать вровень со своей спутницей. И через долю секунды шагнул ещё раз, чтобы встать впереди, загородить её.

— Не стоит, рыцарь, — сказал ему знакомый голос. — А то обижусь.

Человек охнул и выронил своё оружие. Силуэт приблизился настолько, что обрёл плоть. Нга-Аи, смотревшая на него с недоверием, теперь изумлённо вскинула жёлтые брови.

— Маркиза Дрю, — тихо выдохнул человек. Он потянул Нга-Аи за руку, прося убрать камень, и она послушалась.

И тогда оборот прыгнул.


Он прятался с подветренной стороны колючника у начала тропы и ждал — старый поджарый вожак, слишком умный для того, чтобы, будучи раненым в плечо из жуткой огненной палки, не притвориться мёртвым. Он потерял много крови и потерял свою стаю, и был ослаблен, одинок, но зол, одурманен звериной яростью и упрям. Он запомнил запах того двуногого, кто выбросил из палки огонь и убил его состайников — о, он хорошо запомнил! Но, когда, собравшись с силами, встал в испятнанной кровью опавшей листве у оврага, чтобы показать убийце, что бой ещё не окончен, чтобы настигнуть его со спины, кинуться и растерзать, тонкая ниточка запаха, ведущего в логово на холме, куда оборот не разрешал ходить своей стае, потому что там было опасное (железо, это называется железо, пронесённая сквозь века память нутра о чужой всепоглощающей власти и затягивающих шею ошейниках… и огне, таком же жалящем огне кусачих пуль, и ружьях, и капканах), мощно и шумно перебилась, словно бурным потоком, другим. Это был такой же запах, как у обладателя огненной палки, только намного ближе. И более нежный, чуть млечный — так пахла самка. Самка из стаи убийцы-двуногого, глупая самка, вышедшая ночью в тёмный бор. Зачем? Оборот не знал. Он просто пошёл следом. Ночь длинная. Это кровная месть, подумал бы старый оборот, умей он думать, как разумный. Среди убитых у оврага был его детеныш.

Оборот направлялся за ней, хромая и борясь со жгучей болью, потому что в плече засели искры злобного и твёрдого огня. Он дважды останавливался, когда боль совсем уж слепила, и зализывал рану, отчего на языке теперь ощущалось солёное. Самка шла странно — через недружественную темноту к обиталищу двуногих в бору. Тем лучше: старый оборот убьёт их всех, а потом, подкреплённый чужой плотью и кровью, поднимется на холм и выцарапает оттуда убийцу с огненной палкой. Нет, немного выждет. Выждет, сколько потребуется. Если эта самка — убийцы, то он пойдёт за ней, а старый оборот позаботится, чтобы он нашёл её не совсем в целом виде. Кровная месть, вот как это называется у разумных — да и просто само по себе приятно: мясо у самок гораздо вкуснее, чем волокнистые, жёсткие мышцы самцов.

На тропе впереди оборот почуял ещё одну двуногую. Она была занята тем, что собирала хворост, и не услышала оборота, который, даже подраненный, всё ещё мог передвигаться бесшумно. Оборот не стал её трогать, потому что предсмертный испуг добычи мог вспугнуть главную цель, а также прочих обитателей логова двуногих на поляне, и тогда полетели бы копья, и обороту пришлось бы несладко. Он обогнул вторую самку и прокрался к граничащим с поляной кустам. Там он тоже ощутил пролившуюся кровь. Самцов на поляне не наблюдалось — кроме одного, чужого, которого здесь раньше не было, но который пах, как самка из племени убийцы с огненной палкой, и как сам убийца. В своём тёмном зверином мозгу оборот почувствовал смутное багровое удовлетворение: ему сопутствовала удача. Чужой самец ощущался слабым и потрёпанным, самки были безоружны и заняты общением друг с другом. Оборот подождал, пока главная цель не встала к нему спиной, и кинулся, метя в шею. Но, прежде чем успел подмять под себя самку, она обернулась и — глухой щелчок — загнала ему в брюхо острое и холодное.

Испуг, вспыхнувший ярким и громким среди двух оставшихся на поляне двуногих, взлохматил траву, как порыв ветра, и сменился яростью. Чужак кинулся вперед третьей самки и взмахнул рукой — по хребту между лопаток оборота чиркнул большой камень. Ещё один, брошенный третьей самкой, угодил в ухо. Боль от них совсем не почувствовалась: жгучая пульсация в животе и плече застилала глаза оборота мутной и кровавой пеленой, но он тянулся к горлу, к запрокинутому горлу главной цели, которая, даже придавленная, ухитрилась, упираясь рукой в горло самого оборота, удерживать его клацающую пасть, не давать ему укусить себя. Острое и холодное провернулось в животе — оборот взвыл. Опрокинутая самка обнажила белые зубы в торжествующей и хищной гримасе. Страхом от неё и не пахло — только повеяло удивлением, когда оборот был ещё в прыжке, а теперь всё заглушила ледяная, как воды ручья, и насмешливая, злая уверенность. С мокрым и горячим «чавк» самка высвободила холодный клык, загнанный в живот оборота. И, отведя руку дугой, с размаху ударила им прямо под нижнюю челюсть — на мгновение раньше или позже того, что ещё одной болью вонзилось в левый глаз оборота, потому что он уже был не в состоянии осознать ни время, ни себя. Всё для старого хищника перебило в тот момент достигшее ноздрей опасное (железо, это называется железо, железный нож, закалённая сталь) — та причина, по которой он запрещал своей стае приближаться к логову на холме. Но ни его, ни стаи больше не было.

Нга-Эу, дрожа, поднялась, а оборот, которому никогда уже было не подняться, лежал тёмной грудой неопрятного меха, и острая косточка — женская заколка для волос — торчала у него из глаза, словно странный нарост. Рыжеволосая выбралась из-под мёртвого оборота и вытерла свой нож о смятую траву. Трава окрасилась чёрным, маслянисто поблескивающим. Нужна ли была двуглазой вообще помощь? Но она взглянула на Нга-Эу через спутавшиеся рыжие волосы с прямой одобряющей благодарностью.

— Ловко ты его. Отличный удар.

Нга-Эу не понимала Громкую речь, но то, что это — слова, какими обращается воин к воину, догадаться было несложно.

Нга-Эу, покорная и тихая жена, убила оборота.

— Он живой? — спросила Нга-Эу у младшей.

Та поняла, про кого она, и кивнула, всё ещё в благоговейном страхе глядя на неподвижную тушу:

— Но крепко получил по голове. Я не далась.

— Ты всё сделала правильно.

Нга-Аи перевела взгляд на заляпанные багровым руки Нга-Эу. Восхищение и восторг, исходящие от младшей, заставили Нга-Эу смутиться. Оторопело застывший рядом с Нга-Аи человек неуклюже помялся и кашлянул. Рыжеволосая улыбнулась ему.

— Это самый невозможный сон, куда меня когда-либо заносило, — произнёс человек. — Вы в порядке?

— Только куртку испачкала. Но кровь отстирывается.

Она стояла перед ним в зелёных отблесках от взбудоражено носящихся по поляне светлячков — женщина с портрета. Нож снова щёлкнул в её руке, когда она сложила его и убрала в карман куртки. Небольшой и аккуратный ножик с перламутровой рукоятью. Человек хотел спросить так много, но смог сейчас задать лишь один вопрос.

— Вы пришли за мной?

— Да. И за ними тоже, — ответила рыжеволосая. Человек увидел потёки чужой крови на светлой коже предплечья, на коричневом в полумраке задравшемся рукаве куртки. Маркиза стояла очень прямо и расслабленно. Человек был уверен, что она даже не поцарапалась. — Пойдёмте, хвостатые и бесхвостые… Нас ждут на Горе. Только прежде мне надо с ними связаться.

VII

К. — Центру

Нет, это ревун-сирена, хвостатый случайно нажал на кнопку. Я аж от неожиданности чуть не порвал провода, в которых копался, а он так вообще — упал на пол, свернулся, спрятал голову, я его тыкаю и тормошу, но без толку. Кается, дурачок. Ревун я уже отключил, но наверняка перебудил весь лес в радиусе десяти километров. Радикальное шаманское средство против неповиновения. На случай, знаешь ли, штурма ворот, хех… Ерунда.

А транслятор работает. Помех нет, сигнал четкий, только на мониторе отчего-то тьма и пустота. Предполагаю, что повреждены камеры. Умышленно.

Центр — К.:

Милые, значит, и добрые.

К. — Центру: Не глумись

О, ну надо же, одна заработала… Хех, Кэп… Ни за что не угадаешь, кто тут ещё к нам пришёл и какие вести принёс. Координаторов нет? Тогда включаю трансляцию. Эти паскудники залепили объектив какой-то дрянью, хорошо хоть, не разбили…

Центр — К.:

Опять. Это — правонарушение!

К. — Центру

Подашь рапорт? Окстись, она просто принесла мне газировку. Которой я, по твоей милости, кстати, оказался лишён. На кого тут рапорт подавать, а? Кто поспособствовал?

Центр — К.:

Она снова использует контрафактные двери. Это неэтично.

К. — Центру

Зато практично. Рыжая сказала мне, что знает, как здесь появился чужак. Он пришёл вслед за ней, Кэп. Утром. Целенаправленно.

Центр — К.:

Так, минуту. Значит, она у тебя уже была. Почему я узнаю последним?

К. — Центру

Да. Мы поболтали. А что? Соскучился я по вам всем, вот и рад был, что меня навестили. Не ревнуй. Пришёл бы сам, я бы тоже был бы рад. Но ты же у нас правильный до боли, контрафакт не признаёшь…

Центр — К.:

Много чести ревновать вас, нарушители.

Целенаправленно. Выходит, он за ней следил. Или не только за ней. Вот теперь возник вопрос серьёзней, чем случайное проникновение гражданского в прореху: как далеко он зашёл в своих наблюдениях и связан ли с такими же… любопытными. Мне кажется, здесь пахнет проблемой безопасности. Это угроза высшего уровня, Курт. Ян точно доволен не будет.

К. — Центру

Да, да, да. Но не надо пока Яна. С чужаком мы сперва сами поговорим.

— Не огорчайся. Я сам такой же — вечно обо всё спотыкаюсь. Ноги длинные, неуклюжие, ещё и плоскостопие — инвалид-неликвид…

Нга-Лог стыдливо прячет взгляд в чаше с водой. Шаман чертит на листе знак «Всё в порядке» и изображает рядом с ним улыбчивую мордочку. Морда круглая и ни на кого не похожая, но Нга-Аи тоже любит изображать на земле всяких зверюшек: бегущих лесей, свистунов и Большого, чтобы повеселить Нга-Лога, который вынужден чесать затылок и отгадывать, кто где есть, потому что и леси, и свистуны, и Большой в изображении Нга-Аи одинаковы, как существа единой породы. Так что мордочка может быть и Нга-Логом, и самим шаманом. Нга-Логу нравится её улыбка, пусть это и просто короткий росчерк.

«Сюда, на Гору, идут ещё нга. Ждем их».

«Чужие? Когда они придут?»

«Скоро. Можешь открыть свой глаз и попробовать с ними поговорить. Они — твои, из становища».

Нга-Лог удивлённо смотрит на шамана.

«Но как они пойдут по лесу ночью?»

«Их ведёт мой друг. Тоже шаман. Он может ходить, где захочет».

Нга-Лог кивает. Ему хочется спросить только, есть ли среди тех Нга-Аи, но тут же возникает мысль: зачем ей идти ночью к Горе. Зачем вообще идти кому-то.

«Зачем они идут?»

«Приведут двуглазого. Заберут тебя. В вашем племени не всё хорошо, братец. Возможно, тебе и той, кто тебе дорога, придется искать другое».

Покинуть дом? Но он не меняльщик. И это значит — пойти против воли старшего. Так нельзя. Нга-Лог тянется к листу, но шаман опережает.

«Ты и сам это знаешь. Ты будешь терпеть?»

Пальцы Нга-Лора гладят ухо женщины, которую Нга-Лог видит своей женой.

«У нас есть правила».

«А я думал, у тебя есть разум».

Шаман глядит на него, плотно сжав рот. Глядит серьёзно и укоряюще, словно родитель. Нга-Лог теряется.

— Трещит шаблончик, — бормочет шаман, наблюдая, как Нга-Лог с отчаянием запускает пальцы в волосы. — Думай, думай, размышляй. Так и цивилизовываются.

«Нельзя, великий».

«Можно и нужно. А если я прикажу?»

— Кэп, конечно, заругается. Но только — если узнает, а мы ему не скажем, совсем не скажем, никогда… Вот что, кот.

«Вот что, братец. Ты, как любой нга, разумный, и потому мое слово всё-таки не приказ, а совет. Два совета. Первый: слепо следовать ничему не надо, ни верованиям, ни правилам, иначе выходит, что собственного разума нет. И второй: лучше рискнуть и сделать, а потом покаяться, чем оставить всё, как есть, и жалеть о бездействии. Можешь эти два совета совместить и подумать, выбрать сам, что будешь делать. А я подожду».

Шаман оставляет его и возвращается обратно к своей ворожбе. Он разрешил Нга-Логу зайти туда, откуда следит за нга и бором, и тот притулился в углу, придавленный открывшимся могуществом. Во многих Светочах, укреплённых на стене, колышутся ветви, плавает дым, темнеют тропы, ручей и становище. И идут нга, четыре фигуры. Они уже близко — ручные огни вдоль тропы, ведущей в Гору, освещают их лица и плечи. Нга-Аи, Нга-Эу, чужак и женщина с листа. Та, которая с пламенем вместо волос. Тоже шаман, как Нга-Лог и думал.

— Боюсь, ей достанется за контрафакт. Но разве она виновата, что этот джинсовый сунулся в дверь вслед за ней? Или в том, что просто умеет создавать контрафактные двери? Отличная способность, кстати. Вытрясти бы ещё, кто её научил, и разжалобить на пару-тройку уроков…

Шаман поводит рукой, и полог в высокой стене отходит в сторону. Это Нга-Лог тоже видит в одном из Светочей.

«Пойдем их встречать, — чертит шаман на листе. — Возможно, решение будет проще, если ты спросишь об этом и её».

К. — Центру

Лимонад. Четыре двухлитровые бутылки! А молоко твоё — кошкам, только на это оно и годится.

Центр — К.:

Курт уходит в запой. Я понял.

Через плечо у неё была перекинута сумка, в которой что-то побулькивало. Мерно, в такт шагам. А шагала она первой, показывая дорогу, и так широко, уверенно и быстро, будто ходила здесь не раз и не два — по чёрному недружелюбному лесу, где каждый куст, казалось, таил за собой волка наподобие того страшилища, которые выпрыгнуло на поляну становища. Человек шутливо поинтересовался, не несёт ли рыжеволосая в сумке горючий коктейль из бензина, чтобы пугать им голодных зверей. О том, что она делала в затянутой туманом яме, танке, горящих домах, грузовике и девочке он спрашивать не стал. Уже уверил себя, что всё это ему померещилось, когда он лежал без сознания.

— Просто газировка, — ответила маркиза Дрю. — Для Того, Кто Живёт На Горе.

По сторонам она не смотрела — только на одну неясную, чуть освещённую зелёным сиянием светлячков, вьющуюся вверх по склону тропу. Человек так не мог: он время от времени озирался на шорохи, и эта его опаска отразилась в голосе — шутка про коктейли вышла чуть натужной. Дальнейшие вопросы тоже. Хорошо хоть, голос не дрожал.

— И кто же там живёт?

— Друг.

— Он тоже с копьём и трехглазый?

— Нет, увы. Самый обычный, неинтересный. Такой же, как мы с вами.

Человек припомнил, как его, обычного и неинтересного, щупали и тыкали, а после посадили под замок, имея, скорее всего, планы гастрономические, и немного обиделся.

— Почему он на Горе, а не в тюремной яме?

— Потому что полагается по статусу. Вот вы — чем занимаетесь в жизни?

— Я журналист.

— О, — сказала рыжая и замолчала.

Человек подумал, что напрасно не представился кем-нибудь другим. «О» звучало как «очень плохо». Маркиза Дрю поддела ногой большую конусовидную шишку, и человек, проследив взглядом, увидел, какими грязными стали её жёлтые рубчатые ботинки. Увидел он в свете зелёных светлячковых огней и то, чего не заметил раньше, в кафе и на поляне: гибкого вида широкий и гладкий браслет, охватывающий правое запястье. Он тоже чуть светился — оранжевыми цифрами, и казался отлитым из прозрачного пластика. Экстравагантное украшение, часы… или, быть может, что-то вроде средства связи. Маркиза Дрю, почувствовав внимание к своей персоне, чуть обернулась и приподняла бровь в знак вопроса. Тогда, в кафе, у неё под воротником куртки темнел аккуратный треугольник зелёного шарфа. Сейчас он сбился набок — не поправила после стычки с волком. Никакого рубца или шрама на её шее не было.

— Это плохо, что я журналист? — спросил человек.

Маркиза пожала плечами.

— С чего бы? Нормальная профессия.

«А кем работаете вы?» — хотел спросить человек, но позади громко хрустнула ветвь, и он подпрыгнул от испуга.

Это были, конечно, две женщины: желтоволосая с длинной косой и её подруга, которая убила чудовище из леса, просто засадив ему в глаз заколку из кости. Безобидную, кокетливую женскую финтифлюшку, чем, несомненно, даже в этом диком мире считались заколки для волос. Если у неё есть приятель или ухажёр, подумал человек, — например, кто-то из давешних молодчиков, один из которых набросился на него в лесу, а второй с угрюмой постной рожей рассматривал в тюремной яме — то с такой воинственной дамой ему следует быть очень осторожным и тактичным. И ни в коем случае не обижать.

Кстати, куда же подевались те дикари с копьями? На поляне, во время и после нападения волка, их видно не было.

— Напугали, — с облегчением сказал человек.

Желтоволосая улыбнулась ему добродушным оскалом. Клыки у неё были ничуть не хуже, чем у приснопамятного хищника. Ее спутница посмотрела на человека ровным взглядом глубоких дымчатых глаз. Всех трёх.

От силы, увиденной в них, человек поёжился.

— Мёрзнете? — по-своему истолковала маркиза. — Да, здесь ночью зябко. Понижается температура, да ещё этот вездесущий мокрый туман… На юге, у океана, погода лучше. Зато растительность жуткая. Лианы-кровопийцы и плюющиеся кислотой цветы. Капнет на железо — и разъест насквозь.

— Вы видели? — человек ухватился за нейтральную тему. Он был журналистом, и это было плохо, и он понял это, что бы там маркиза ни говорила. Но почему плохо? Кажется, человек тоже догадывался.

— Не я, наши люди. Прежде они хотели развернуть базу на юге, потому что там открылась ещё одна дверь. Но тамошняя флора оказалась очень недружелюбной. Куда хуже фауны, к слову. Поэтому выбрали второе — среднюю полосу.

— Расскажите мне ещё про этот мир, — попросил человек. — Что он вообще такое?

— Ваш сон, — ответила рыжая. — А что, не похоже?

— Нет, — упрямо сказал человек. — Я не идиот.

— Но здесь как-то оказались, верно? — насмешливо блеснула глазами маркиза.

Это бы первый укор, первый завуалированный упрёк и непроизнесённые слова порицания, поэтому человек ощутил стыд, горечь и тоску. Он хотел сказать, что не имел дурных намерений, а просто искал сказку, но мир с первого же мгновения показал клыки и когти, в тюремной яме воняло, а кровь на одежде рыжеволосой маркизы была густой, подсохшей и всамделишной. И хромой старик с камнем в руке собирался убить его.

— Простите меня, — тихо произнёс человек. — Как вас зовут?

— Четвёртая.

— Но это же не имя.

— На мой взгляд, вполне годится. Какой-то вы придирчивый, Роман.

Человек подскочил ещё раз. Не от испуга, от неожиданности.

— А вы-то откуда…

Возникло видение: длинные коридоры и двери в высокие кабинеты, много-много одетых в строгую форму людей. Всезнающие и всевидящие, как тайные организации в фильмах. Стало по-настоящему холодно. И неуютно.

— Ваш амулет, — безмятежно сказала маркиза. — Выбился поверх рубашки. А вы и не заметили, наверное. Там ваше имя выгравировано. Или это имя возлюбленного?

Роман раскрыл рот, покраснел и поперхнулся от возмущения. Пока он, остановившись, откашливался, маркиза заботливо стучала ему по спине. Трёхглазые тоже замерли — смотрели, должно быть, на странный ритуал чужаков. Светлячки клубились в корзинке.

— Где-то я видела такой же нос, как у вас, — задумчиво произнесла Четвёртая, когда Роман откашлялся. — Впрочем, во всех мирах полно людей с острыми носами. Или не совсем людей. Не обижайтесь, Роман, я же пошутила насчет возлюбленного. И это ещё совсем мирные шутки, а вот Курт как ляпнет — там хоть выноси…

— Вперед ногами, я понял. Курт — это кто?

— Тот, Кто Живёт На Горе. Местный шаман. Мы к нему и идём.

И, словно в подтверждение слов, вдоль тропы, по которой они вчетвером шли, вдруг вспыхнули жёлтые фонари.


Цветы, подумала Нга-Аи. Но не те, что нарастают среди шипов крюкохвата, и не те, что под деревьями в бору, на мхе — а большие яркие цветы с лепестками, как Светоч, и тёмным зернистым нутром. Как они называются? Она не могла вспомнить, хотя ей казалось, что когда-то она рвала их и собирала в охапку. Огни вдоль шаманской тропы напомнили ей об этих позабытых цветах. Нга-Аи спросила у подруги, знает ли та, что они такое. Может, они вдвоём собирали такие цветы, когда были маленькими? Но Нга-Эу ответила, что нет.

— Мне иногда снится, как всё горит, — сказала Нга-Аи. Ей вдруг стало очень грустно.

— Воинам тоже. Вспомни Нга-Лога. Но ты не ходила в Яму.

— Это другой огонь.

— Тоже плохой?

— Да. Очень…

«И я тоже в нём виновата», — но Нга-Аи уже закрыла третий глаз, потому что не хотела, чтобы подруга слышала.

Двуглазые о чём-то разговаривали. Двуглазые… До того, как Нга-Лог привёл чужака в становище, Нга-Аи и не знала, что они существуют взаправду. Думала: ещё одна легенда. Нга-Лот говорил, что встречался с ними в бору, и называл вырождением. Нга-Лот, не Нга-Анг, потому что на севере о двуглазых не знали.

Но Нга-Лог рассказал ей ещё как-то, что двуглазые — это и духи в Яме. Что они за загадочное племя?

Огни на палках цвели вдоль тропы. Где-то выше на Горе были Нга-Лог и шаман.


— Он приказал вестнику, отправленному из становища, чтобы вас не трогали и привели к утру, но на обратном пути парнишка свалился в овраг и сломал ногу. Вдобавок его чуть не съели — шаман еле успел на помощь. Тогда он сам решил пойти, как только рассветёт, но я внесла в его план некоторые коррективы. Не говоря ему, вообще-то, хотела сделать сюрприз… Ну, то есть забрать вас и привести. А вы вон какой — сами выбрались.

— Это не я, — признался Роман. — Это она.

Маркиза обернулась и посмотрела на тех, то шёл сзади.

— Значит, вы обрели здесь друга.

Молодая женщина с золотистой косой рассматривала горящие фонари. Её спутница несла корзинку, внутри которой искрились светлячки. По ним обеим не было заметно, что на них хоть как-то повлиял тот переход, который сделала рыжая: от становища — сразу к Горе, как будто шаг в открытую невидимую дверь. Романа после него немного пошатывало и мутило.

— А вы мне друг? — спросил он у рыжеволосой.

— Я желаю вам только хорошего, — спокойно ответила та.

Роман вздохнул и решился.

— Тогда скажите мне, что со мной теперь будет.

Четвёртая посмотрела на него искоса.

— Скорее всего, подточат резьбу.

— Какую резьбу?

— Память. Это не больно, не бойтесь.

Роман фыркнул.

— Утешили.

Всё это звучало сюрреалистически смешно. И страшно. Маркиза заметила отголоски чувств на лице собеседника.

— Вы сами виноваты, любопытный, — мягко, но с тем же лёгким насмешливым упрёком произнесла она. Как урезонивала ребёнка. Как урезонивал ребёнка бы тот, кто не особо любит детей, вот что вернее, подумал Роман. — И вам ещё очень повезло, что вас нашли. Что вы выжили.

— Да разве я спорю! Но кого обрадует, что у него в голове будут копаться? Это неприятно… жутко…

Роман чуть пошатнулся. Он очень устал.

Рука Четвёртой сжала его предплечье.

— Я не умею утешать, — сказала она. — Но, может, вам этого и не надо. Просто я никак не пойму, чего в вас больше — испуга или восхищения.

— А? — спросил Роман.

Четвёртая смотрела на него с неясным выражением лица. Потом произнесла странное:

— Вы — не обыватель.


— Ты теперь воин, — сказала Нга-Аи. — Что ты будешь делать?

— Я иду к шаману, чтобы он меня вылечил.

Нга-Эу переложила корзинку в другую руку. В свете шаманских огней её лицо было строгим, спокойным и сдержанным, но слова лучились радостью. Словно она вышла из хижины в самый холодный и дождливый день, а дождь внезапно прекратился, и, прорвав густой небесный дым, сверху хлынул Светоч. Словно с ямы-тюрьмы сняли крышку, и узник выбрался на волю. Словно теперь не надо было спрашивать ни у кого разрешения.

Возможно, так всё и было.

— Если он не сможет, я найду другого шамана. Я пойду по всем становищам, как меняльщик, и буду искать травников и знахарей.

— А потом? Когда найдёшь?

— А потом я вернусь домой.

«Почему?» — подумала Нга-Аи.

В ночном тёмном дыму придвинулось что-то плотное.

— Потому что маленькой я играла в колючнике, и сеяла вместе с родительницей зёрна на делянке, и училась распознавать, как поют свистуны, и считать циклы. Потому что на поляне перед хижиной я выучилась ходить, а у очага внутри — готовить. Потому что не хочу, чтобы то, что было со мной, заросло травой и исчезло.

— Нга-Лор тебя обижал.

— А кто так сильно обидел тебя и Нга-Анга, что вы ушли из дома навсегда?

«Там был огонь», — хотела и не смогла сказать Нга-Аи. Потому что Нга-Эу спросила бы у неё, почему он там был, и пришлось бы рассказать… признаться.


— Смотрите, Роман: черника.

Придерживая сумку, маркиза наклонилась к топорщащемуся кусту. Оборвала тяжёлую ветвь и протянула её собеседнику. И в самом деле черника, с удивлением отметил Роман — тёмно-синяя, налитая, выглядящая почти привычно.

— Какая крупная, — поразился он. — Словно фундук. Съедобная?

— И очень вкусная. Попробуйте. Да не волнуйтесь, хвост у вас не вырастет…

Роман кивнул и попробовал, разжевал сладкие ягоды, а потом наклонился ещё раз, чтобы потрогать серебристое, похожее на вереск растение. Оно шероховато скользнуло по пальцам.

— Это красивый мир, — проследила за его рукой маркиза. — Хоть и жестокий. Все миры красивы. Наверное, потому, что каждый чуть похож на наш.

— А?

— В каждом чувствуется что-то родное, даже если он населён одними бактериями, — продолжила Четвёртая. — Цвет, звуки, ароматы. Солнце.

Роман втянул воздух, густо пахнущий хвоёй.

— Наверное, вы правы. Этот, например, на запах как мой освежитель для уборной.

Смеялась Четвёртая заразительно, звонко, как совершенно обычный подросток. Роман не мог определить точно, сколько ей лет, но смех явно делал её ещё моложе. Совсем юной — и смягчал черты лица. В худощавой скуластой надменности, так врезавшейся в память после того, как он увидел портрет, во всём её жёстком облике, который нельзя было назвать особо симпатичным, проступала вдруг тихая красота.

— А ещё здесь, прямо как у нас, есть коты, — воодушевлённый этим смехом и почти позабыв про «резьбу», продолжил Роман. — Котолюди. И волки. И какие-то крупные травоядные звери — я одного смутно видел на болоте. И всё, способствующее зарождению цивилизации: вон, у хвостатых этих и грядки с посевами, и дома, и оружие…

— Здесь когда-то уже была цивилизация — правда, так давно, что от неё осталось только эхо, — ответила маркиза. — Недалеко стоял большой город — это выявили с помощью «щупа», есть у нас один такой прибор… Остались только фундаменты, и то, чтобы увидеть, надо приглядываться. Заросло всё, сравнялось с землей. Курт считает, что в веренице миров обязательно должно быть прошлое этого. Или что-то, частично похожее. А ещё он считает, что эту кошачью расу кто-то вырастил искусственно. Но тут уже просто домыслы. Вот, мы пришли…

Впереди, среди тёмных, окутанных туманом сосен, показалась серая стена — плотно пристыкованные друг к другу плиты из бетона. Тропа подводила к вделанным в стену высоким железным воротам и исчезала под ними.

— Шаманский дом с заборчиком, — пояснила рыжая, но всё было и так понятно. — Сейчас в калитку постучим — и откроет.

Две их спутницы подошли и встали рядом с маркизой. Темноволосая повела плечами от ночной прохлады, та, что с косой, заинтересованно протянула руку и потрогала синеватый металл. «Искусственная раса?» — Роман посмотрел на них. Скорее уж, искусственными здесь казались он, маркиза и этот забор.

— Как думаете, — немного помявшись, спросил Роман. — Бутерброд-другой у него найдётся? А то эти бобы… еда птичья. Не то, чтобы я имею право лезть в чужой холодильник, но…

— Конечно. И бутерброд, и чай. А ещё — водка. Успокоить нервы.

— Обойдусь, — мужественно ответил Роман. — Я, может, и поседел от страха, но теперь хочу только есть.

К. — Центру

Он журналист. Что ты на это скажешь?

Центр — К.:

То, что никогда этих ублюдков не любил.

К. — Центру

Кэп, полегче. Кто-то из пишущей братии когда-то спёр твой велосипед?

Центр — К.:

Нет. Велосипеда у меня не было. Зато было другое, и да — его украли, предварительно опорочив, очернив и убив. Ненавижу тех, чья профессия — лгать по указке. Одинаковые во всех мирах. Гори они в аду.

К. — Центру

Ну ладно, ладно, этого-то мы уже спасли, возвращать обратно было бы нехорошо… Не кипятись. Извини. Я пойду.

VIII

Нга-Аи тянет к нему руки. На ней нет запаха Нга-Лора — она своё уже выбрала.

— Ля мур, — шаман добродушно ворчит в сторонке. — Коты мартовские…

Огненноволосая толкает его в бок. Чужак улыбается. Нга-Лог гладит Нга-Аи по ушам. Нга-Эу начинает напевать им песню-свадьбу.

— Чай! — срывается шаман на свист из кухни. — Чёрный, зелёный, белый, красный — какой вам, Роман? У меня на Горе ещё не было такой большой компании. Ей-двери, как же я счастлив.


Ночь здесь, за стеной и воротами, очень уютная — совсем по-дачному, по-загородному, пронизана светом окошек и нарастающим бурчаньем чайника, шлёп-шлёпаньем тапок («ваш размер, Роман — синие») и ожиданием того, что на веранде вот-вот накроют. Но устраиваются люди внутри, потому что снаружи хозяйничают москиты («у них хоботок, как карандаш, да вы, наверное, видели»). К тому же это всё-таки не дача, а крохотный островок безопасности в чужом, не очень дружелюбном месте, которое напоминает о себе далеким лесным ворчанием.

— Так кто же вы — исследователь?

После четвёртого по счёту бутерброда, гигантского, как многоэтажная столичная парковка, голод полностью исчез, уступив наконец место любопытству. Теперь можно расспрашивать. Теперь, когда в чашку так успокаивающе по-домашнему льётся чай, который заваривает рыжеволосая, взявшая на себя роль хозяйки, когда ровно и тепло светят лампы под потолком, когда пахнет кухонными, человеческими запахами — хлебом, яблоками, высушенной мятой. Шаман шумно отхлёбывает апельсиновую шипучку из стакана и, смакуя, расплывается в довольной ухмылке — он похож на дорвавшегося алкоголика и сам, похоже, это осознаёт, но не стыдится, а смеётся.

— Простите. Одним молоком счастлив не будешь, а тут — амброзия! Спасибо, рыжая. Без тебя я бы зачах. Без тебя и возлюбленной своей, газировки…

Та делает жест рукой — ерунда, мол. Шаман устраивает на столешнице локти и подмигивает Роману:

— Настоящая дружба всегда бескорыстна, видите?

— Вижу, — улыбается Роман.

— … хоть иногда дружбе бывает и лень. Тогда кто-то на Горе просто пьёт водичку.

Плечи Четвёртой вздрагивают от сдержанного смеха.

— Исследователь… — шаман задумывается. — Да, вы верно сказали — так и называются те, кто изучает задверья. Но я предпочёл бы именовать себя просто наблюдателем. Как и всех, кто был здесь до меня. Потому что основное, чем мы занимаемся — смотрим.

— А сколько вас было?

— Считая со мной, двадцать один человек.

— Это… много, наверное. Вы тут давно? В этом лесу?

Шаман вдруг хихикает.

— Если вы сейчас подумали, что шаманская клика сидит здесь несколько десятилетий, меняясь по мере дряхлости её представителей, то, к счастью, нет. Наше руководство не настолько радикально. Каждый из моих предшественников отбыл ровно месяц. Наш, календарный месяц, который для них «цикл» и полгода обращения планеты вокруг своей оси. Время здесь идёт иначе.

— «Цикл»…

— Ну да. Кое-что и мы именуем циклом, но в этом слове для таких людей, как мы с рыжей, кроется совсем другое значение… Не суть.

— Мне показалось, что и сутки здесь очень короткие. Правда?

— Да. Короткие, быстрые… Это всё вращение планеты и подвластные ему биологические ритмы. Мир торопится жить, словно его что-то подстёгивает. Торопится развиваться… и стариться, и умирать… не знаю, что вернее. Среди наших бытует мнение, которого я и сам придерживаюсь — что этот мир эксперимент.

— Чей?

Шаман вздыхает.

— Да были у нас… экспериментаторы. Вот, их наследие. Но это лишь теория. Мы изучаем мир, не ставя перед собой первостепенной целью выяснить, искусственный он или обычный. Просто изучаем.

— Вы изучаете жизнь? Местные традиции, законы? Мне уже немножко рассказали…

— Да, — кивает Курт. — И ищем ядро.

— Что за ядро?

— Хех… Это самое-самое главное, вокруг чего вертится и жизнь, и обычаи, и законы, самое главное и любопытное, сколь бы всякие скептики не хмыкали и не кривились… А вы — журналист, да? Каюсь, я подслушал разговор: на тропе микрофоны… Но и без того понял бы. У вас так горят глаза, будто вы готовы вытащить блокнот и немедля застрочить.

— Только не бейте!

— Пф! Не волнуйтесь, я мирный.

— Глядя на вас, трудно поверить.

Увешанный ожерельями из костей и орехов, высокий, крепкий, в накидке из красно-бурого меха, капюшоном которой служит оскаленная клыкастая морда-череп, и полосах дикарского раскраса («это зелёнка, бриллиантовая зелень, чтобы имитировать эндемичный узор на коже. Стабильно ощущаю себя болеющим ветрянкой») Тот, Кто Живёт На Горе хлопает себя по коленке и опять смеётся.

— Сценический образ. Мне он нравится. Наверное, это говорит пещерная кровь. Наши с вами предки ведь тоже носили шкуры и бусы из косточек…

Кухня у шамана самая обычная — несколько белых тумб, в которые встроены посудомоечная машинка и выдвижной куб ящика для мусора («Мусор утрамбовывается, и я его сжигаю — на заднем дворе есть специальная печь. Поэтому все продукты поступают сюда в органически безвредных упаковках — картон или бумага, а пластиковые бутылки из-под лимонада я потом рыжей отдам, отнесёшь ведь обратно, рыжая?»), холодильник, отдельно — морозильная камера размером с него же, раковина, кофеварка, небольшой блендер, плита. На таких же белых стенах висят фотографии в застеклённых рамках. Сколько бы Роман ни приглядывался, он не увидел ни одного хоть отдалённо знакомого пейзажа: сплошь красные странные горы под фиолетовым небом без звёзд, деревья, похожие на растущие из жёлтой земли кувшины и вазы, какие-то величественные полупрозрачные развалины. Одна фотография ему особенно понравилась — гигантские валы замёрзшего во время шторма моря.

Шаман, заметивший интерес, говорит:

— Там ещё корабль. Корабль в этих волнах. Именно «в», а не «на», потому что он вмёрз одним боком. Присмотритесь.

— А экипаж? — Роман глуповато разглядывает только сейчас замеченный сквозь зеленоватую ледяную толщу волны абсолютно обычный силуэт кораблика, выглядящего, как рыболовецкий траулер.

— Наверное, там же. Понимаете, в том мире случилась катастрофа, вызвавшая мгновенное понижение температуры, колоссальное понижение, а этот кораблик, видимо, ещё и в шторм попал, черпнул воду кормой… и вот. На всей планете больше ничего живого. Заледеневшие деревья, хрупкие, словно подверглись действию жидкого азота — по такому щёлкни пальцем, оно и рассыплется. Остановившиеся на полпути поезда и автомобили на трассах. Мёртвые города. И кораблик в волнах. Наша дверь… прореха… проход в этот мир открылась как раз на побережье. Понятия не имею, кому пришло в голову бродить по замёрзшему морю. Но кто-то из наших бродил и нашёл такой кадр…

— Посмотри, что ты сделал с нашим гостем, — неодобрительно произносит маркиза. — Он же весь белый, как эти обои! Я люблю белый цвет, но… не на человеческих лицах. Роман…

Она звенит чем-то, приоткрыв полку над одной из кухонных тумб, и достаёт бутылку с темно-красной жидкостью внутри.

— Это лучше водки, — говорит рыжеволосая. — Хотя бы потому, что сочетается с чаем. Курт, а ты уже половину выцедил, смотри-ка…

— Да я для готовки! — забавно вскидывается шаман. — Я делал ромовый торт!

— Ну-ну, — насмешливо тянет маркиза. — Кулинар ты наш… Но ведь и вправду кулинар. Роман, знаете, он очень любит готовить. А в чай я вам всё же добавлю.

Роман больше не решается рассматривать стены — он пьёт чай, ставший от рома пряным и чуть горчащим, и постепенно успокаивается, слушая, как весело, громко и нервно, должно быть, специально переигрывая, чтобы отвлечь гостя от тяжелых мыслей, отнекивается шаман, обвинённый маркизой в скрытом алкоголизме. Рыжеволосая наконец вздыхает, делая вид, что сдалась, ищет сигареты в кармане, извиняется и выходит во двор. Где-то там сидят и хвостатые, беседующие о чём-то своём, — им комары, похоже, не страшны. Мужчины смотрят ей вслед. Роман делает глоток и откашливается.

— Да? — шаман поворачивается к нему. — О, вы уже не такой бледный…

— Я узнал то, что знать не должен был, — говорит Роман. — Проще говоря, сунул нос в секрет, тайну. Что со мной сделают, когда я вернусь? Ну, те, кто отправил вас сюда, ваше начальство? Сотрут память, как сказала Четвёртая?

Шаман осторожно касается его плеча.

— Сначала допросят на предмет того, как вы сюда попали. А потом — не знаю. Мне не хочется пугать вас неизвестностью, но я и правда не знаю.

— Попал просто: пошёл за ней… Я и понятия не имел, где окажусь и что здесь увижу. Я вообще об этом не думал. Знаете, как будто что-то стукнуло…

Курт пододвигает к нему ещё один бутерброд — с сёмгой.

— Это наша, земная рыбка. В здешних ручьях водятся уроды, больше похожие на крокодилов, и я на них даже глядеть боюсь, не то, что пробовать на зуб — в отличие от черники, к примеру, она тут ягода как ягода. Вы ешьте, ешьте… Рыжая приходила меня навестить. А то я тут сижу один, как сыч, даже поболтать не с кем — так, чтобы по-человечески, по-дружески. Центр наш на болтовню скуп — разговоры только по делу и кратко. Мы допили последнюю бутылку лимонада, а потом центр отказался присылать ещё, сподобившись по жестокости своей лишь на молоко, которое я не переношу, а она узнала и посигналила, что принесёт… Друг. Дверь — ну, тот проход — была контрафактная. Открытая без согласования, значит. Кого бы другого, узнав, выгнали бы со скандалом прочь, но у рыжей дядя — наш самый главный босс, он её любит и всё с рук спускает… А вы, значит, прокрались вслед. Зачем?

Роман откусывает кусочек и жуёт, хоть уже сыт — монотонность и привычность действия тоже успокаивают.

— Я увидел рыжеволосую женщину на портрете в галерее искусств. «Маркиза Дрю». Полотно неизвестного художника, семнадцатый век. Увидел — и забыл бы, если бы тем же вечером не встретил живую маркизу в кафе «Под клёнами». Думал, галлюцинация. Она разговаривала с барменом, и я подслушал… не сознательно, случайно! Просто она сидела очень близко… И после решил проследить. И вот… Я, как вы уже знаете, журналист. А журналист не мог упустить сенсацию.

Шаман необидно хмыкает.

— Из вас чуть не сделали жаркое на вертеле, Роман.

— Увы, — тот качает головой. — Наша профессия имеет определенные риски. Пусть я и… гм… просто работаю в одном дурацком журнале. А они, эти дикари… правда едят людей?

— Ага. Особенно любят сердце и печень. И мозг.

— Ну, как и думал. Кошмарное местечко…

— Я тоже считаю, что вкусы у них специфичны, — дипломатично отвечает шаман. — Но, во-первых, среди них есть вегетарианцы, — наша золотоволосая гостья, к примеру — а, во-вторых, едят не всех подряд, а врагов. Равных по силе. При этом врага надо обязательно победить самому. Получается… как бы сказать… несмотря на ужасающий нас, как знающих об основах цивилизованного общественного устройства и аспектах морали, объективный каннибализм… справедливо, что ли. Честно. Или он тебя, или ты его. Это не бойня. Да не буду я сам бит за такие высказывания…

— Они — суровый народ.

— Эпоха обязывает. Нга — ещё первобытное общество.

— Это их название, «нга»?

— Самоназвание. Ну, насколько мы расшифровали. Одним словом они обозначают и племя, — единый организм из многих звеньев, связанных телепатически, — и отдельного его представителя. Вот, о телепатии. Третий глаз у них на лбу видели?

— Видел. Жутко.

— Он глядит не наружу — внутрь. Это не столько глаз в прямом смысле слова, сколько область телепатического восприятия. Особый участок лобной доли мозга, у человека отсутствующий. Некоего рода канал. Так, через него дикари общаются, а вовсе не звуками, хотя прекрасно понимают, когда я на них ору. Понимают и трусят, жмутся. Арр-рра-рра-ра-а-а! Я хорошо умею играть злого служителя культа, поверьте…

— А я-то подумал — немые.

— В какой-то мере да. Речевой аппарат у них полностью атрофирован. Или, возможно, ещё попросту не развит. Только мурлыкать и могут, когда чем-то довольны или пытаются залечить боль — ну, коты как коты… А как было бы легко, если бы они говорили — легко общаться и понимать, ведь такие, как мы с рыжей, как все те, кто сделал эти вот фотографии… в общем, для нас нет языковых барьеров и непонятных наречий. Поэтому с шаманом, со мной, они разговаривают знаками и рисунками, которые чертят на песке под Горой. По легенде, обосновывающей появление шамана и его телепатическую «немоту», он держит третий глаз закрытым до сошествия Светоча. Вы спрашивали про ядро, кажется.

— Да.

— Ядро — это бог. Если полней и точнее — или один бог, или пантеон богов, или основные верования, или же коллективная объединяющая идея не обязательно религиозного свойства. Фундамент, на которой стоит мир племени — а в миниатюре, вся здешняя недоцивилизация. Так мы классифицируем миры — находя обозначенный самими мирами их смысл существования. Моральный центр. Нашли этот и, чтобы окончательно закрепить его в реестре как обитаемый и развивающийся, ищем теперь местного бога. Так как мир дикий, начально-разумной, как у нас говорится, стадии, достаточно пока локального ядра. Уже знаем, что его именуют «Светоч» — расшифровали знаки, которые они нам рисовали, но вот ни разу не видели ни тотемов, ни идолов, ни собственно его самого, если это предмет. В плане нахождения ядра этот мир оказался не очень простым. В первобытном обществе ведь как, Роман, — что вижу, тому и молюсь. Вспомните древнюю историю нашего с вами дома. А видит каждое первобытное создание в первую очередь землю и небо — и небо выше, ярче, недоступней и загадочней, там звезды, солнце и спутники, там разные грозные вещи наподобие молний и дождя, а, значит, и разные мифологические существа. Главные из них, во всяком случае, потому как небо со всём в нём происходящим — самая благодатная почва для фантазий дикого и не очень ума… Здесь же по-другому. Я утром покажу вам здешнее небо. Вы, конечно, и сами видели, но я покажу и объясню.

— Я видел, что оно было в какой-то дымке… мареве… сплошь в облаках.

— Да. Именно. Но я вам сначала дорасскажу про наших хвостатых. Хвостатых-полосатых, но совсем не усатых… вы заметили, кстати, что у них нет усов?

Роман улыбается.

— А девушкам и не надо усов. Прочих я не разглядывал.

— Хе-хе…

Шаман оставляет опустевший стакан и устраивает подбородок на скрещённых пальцах. Глаза у него мягкие, зелёные, очень дружелюбные и весёлые.

— Так вот. Обитают наши коты небольшими нга-сообществами, периодически, как типичные первобытные племена, дерутся с соседями и уводят в плен рабов. Практикуют слабое подобие торговли, вернее, даже бартера — мену. Живут недолго. Примерно через двадцать циклов у них уже старость. Из-за того, что время их мира течёт быстрее, чем у нас, ни один Живущий На Горе не задерживается больше месяца. Мы, конечно, привычны ко многому, но жизнь в таком стремительном мире — сильный стресс. Для физиологии, для психики… Метаболизм начинает меняться, подстраиваться к здешним циклам, а это просто-напросто опасно.

— Неужели они не замечают, что шаман — не один и тот же?

Курт отнимает одну руку и трёт пальцами красный мех, касается клыка отброшенной на плечи маски-черепа. Поглаживание кажется почти любовным, несмотря на следующие слова.

— Под этой мордой лица не видно. Да и никто не рассматривает — сразу падают ниц и утыкаются в землю. Будущий проводник Светоча — фигура уважаемая и вызывающая почтительный страх. Нечего на неё пялиться. Я вот тут как-то думал — что насчет запаха, он же у каждого человека различен… Однако это, — шаман одёргивает воротник своей «мантии» и кривит лицо в притворной гримасе. — В общем-то всё объясняет. Шкура воняет — дай боже, даже родственники зверя, которым она была, сбегаются и ходят, наступая на пятки. Пропитываешься, словно хлеб водой, и тоже воняешь, пардон… Как и все твои предшественники, что несколько примиряет. Признайтесь, Роман, вы ведь тоже почувствовали…

Автоматическая входная дверь шипяще движется в пазах. Рыжая тщательно, судя по звукам, вытирает ноги о придверный коврик.

— Я объяснял нашему гостю, почему я ношу эту вонючую шкуру, — оборачивается шаман. — Видишь, не только тебе это было интересно.

— Скунс, — с любовью говорит вернувшаяся маркиза Дрю. Курт смотрит на неё очень по-доброму. Роман с любопытством думает, есть ли между ними что-то, помимо явно видной дружбы, но туда его уже не пускают: Курт снова поворачивается к нему, а рыжая уходит мыть блюдца и чашки.

— Ну, и комплекция, телосложение. Все наблюдатели в этом похожи. Специально стараются подобрать. А ещё шаман бессмертен. Такое у местных обоснование того, что он столько циклов живёт на Горе. Даже приятно, что записывают в полубоги.

— Был бы я дикарём, как они, тоже бы записал. А что с молоком-то?

— С каким? А. Пока ничего, в холодильник поставил. Я вот думаю — раз они кошки, то оно должно им понравиться. Налить, что ли, в миску и угостить…


Нга-Лог чистит подаренные шаманом плоды: жёлтые, круглые, брызжущие сладким соком, крупнее и вкуснее привычных, которых женщины обычно собирают в распадках за балкой. Шаман и его соплеменники остались внутри, в хижине. Рокот Громкой речи долетает наружу через открытый полог, и Нга-Лог в очередной раз жалеет, что не понимает её.

— Как твоя нога? — тихо спрашивает Нга-Аи.

— Всё хорошо, заживает. Шаман сказал, что завтра можно убрать эти палочки. Я не буду хромать. Я по-прежнему смогу охотиться и бегать… смогу быть сильным. Для тебя.

Она кладёт голову ему на плечо и жмурится, когда он гладит её ухо. Они сидят на бревне, которое Нга-Лог обнаружил под одним из навесов и прикатил к стене хижины. Нга-Эу выпустила светлей из корзинки, и они летают вокруг неё, садясь то на волосы, то на руки. Она пытается их приручить, как шаман. Пахнет смолой и утром.

— Почему ты решила так, как решила?

— Потому что я хочу домой. С тобой вместе. Домой, в племя родителя. Да?

«Это значит — на север», — говорит сам себе Нга-Лог.

Он очень мало знает о севере, лишь то, что словно бы нехотя рассказал ему однажды Нга-Анг: показал третьим глазом боры, укутанные в белое и морозное, горючую воду, руины каменных хижин давно мёртвого неизвестного племени. Север предстал перед Нга-Логом суровым и совершенно чужим. Но он — родной дом Нга-Аи. Она играла на его полянах, поросших дикими чужеземными травами, и собирала кислые красные ягоды, и любила этот падающий хлопьями небесный дым. Неужели же и он не сможет полюбить всё то, что так дорого ей и не позабыто даже после стольких миновавших циклов?

Огненноволосая выходит из-под полога. В уголке рта у неё тонкая ветка, которую она поджигает, высекая пламя пальцами. Плывет терпкий запах. Очередной ритуал, думает Нга-Лог. Шаманка видит их и кивает. Они, все трое, кланяются.

— Шаман сказал мне то же самое. Что нам с тобой надо уйти. Ты мудра, как он, и я тоже буду мудрым. Я отвечу «да». Но как Нга-Лор отпустил тебя?

— Она показала ему, что не вещь, а разумная, — встревает Нга-Эу, говоря с одобрением. Одобрение вдруг превращается в печаль. — Ты храбрая, сестра. Ты — воин с рождения. Ты показала и мне, но мне надо обратно…

— Нет! — Нга-Аи вскакивает и хватает её за руки. Светли взмывают в небо. — Пойдём с нами.

Нга-Эу качает головой.

— Тогда племя умрёт. А я ещё могу ему помочь.

Шаманка заканчивает свой ритуал, гася остаток веточки о землю, и подходит ближе. Нга-Эу поворачивается к ней. Они смотрят друг на друга так, будто о чём-то договорились, но недолго — шаманка возвращается в хижину.

— Мне надо было прийти сюда раньше. Тогда бы многого плохого не случилось. Но, значит, то воля Светоча: чтобы вы шли своей дорогой. Чтобы Нга-Лог в другом племени стал вожаком. Так почему ты и родитель покинули его, Нга-Аи?

Об этом Нга-Анг никогда никому не рассказывал — злился, хмурился, почти шипел. Нга-Аи опускает голову.

— Горючая вода. В один день загорелись болота. Кто-то бросил уголёк или щепу. Нга-Анг спас меня из огня, и мы убежали. А племя погибло… Нга-Анг не говорил этого, но мне кажется, что бросила я, потому что до того он показывал мне, как горит, и мне нравилось. Я была маленькой, я не помню. Надо искупить вину и вернуть туда жизнь. Многие циклы я хотела этого. И, знаю, родитель тоже.

Нга-Лог трогает её за руку, успокаивая. Нга-Эу берёт за другую. Им близко и тепло, как будто они маленькие, заснувшие под одной шкурой. Крадётся рассвет, ступая мягкими шагами Большого. Бор просыпается. Рыжеволосая слушает, закрыв кран над раковиной: позади деревянного дома что-то пузырится и трещит, будто рвут фольгу. Роман спрашивает глазами: «Что это?»

— Дверь, — говорит шаман на звуки. — И утро. Пора прощаться.

Центр — К.:

Синхронизация произведена. Просьба убрать спайку порога после прохождения гражданского.

К. — Центру

Вас понял. Его встретят?

Центр — К.:

Да. Встретит и проводит контактная группа. Уполномоченные лица будут ждать в комнате дознания. Можете предупредить.

К. — Центру

Да ну, зачем человеку портить настроение. Мы так душевно посидели, что мне стыдно его запугивать всякими лицами, тем более уполномоченными — жуть же чистой воды. Передайте, чтобы его не обижали. Мировой чел.

— Ну вот, Роман. Вот и то, что создало нам некоторые трудности. В плане предполагаемого ядра, да и просто… поначалу было очень непривычно, давяще. Смотрите.

Серое марево лениво клубилось над головой. Тёмное поначалу, как жемчуг при плохом освещении, оно блекло и светлело, потому что где-то за ним сейчас вставало неведомое солнце. Под Горой лежал лес — мрачная зелень, сдобренная сединой. Она по-прежнему была окутана туманом.

— Мы пробовали запускать летающего разведчика, — сказал Курт, — особую «вертушку», берущую большие высоты. Этот молочный кисель распространяется почти до стратосферы. Он достаточно разрежен для того, чтобы через него проникал свет, но сам оттенок неба, солнце и тем более знакомые нам искры звёзд… никогда. Двадцать один наблюдатель, двадцать один цикл, десять с половиной здешних лет — ни разу. Только вот, иногда… сейчас будет… небольшое утешение…

Человек задрал голову к небу, послушно ожидая того, что со странным нетерпением ждал сейчас стоящий рядом с ним шаман. Подумал было мимоходом — так кошмар это всё или приключение? Пальцы руки, которую он опустил в передний карман джинсов, вдруг наткнулись на что-то твёрдое, маленькое и округлое. Тот синий боб. Надо будет попробовать посадить его дома в цветочном горшке. Может, и не вырастет то же, что росло у дикарей на делянке, потому что там, дома, будет и другой воздух, и другой свет, и вода из-под крана, ужасно хлорированная, будет не хвойный лес, пахнущий — нет, совсем не освежителем для уборной — тайнами и свободой, а будет город, километры и километры выточенных из камня клетей, вонючих дорог, гомона, шума и ругани, но что-нибудь, хоть немного похожее, обязательно должно получиться…

— Это изначальная атмосфера такая? — спросил Роман. — Или последствие чего-то… тоже катастрофы…

— Неизвестно, — ответил Курт. — О, вот оно.

Косой луч упал через прореху в мареве, за которым, невидимый, поднимался тёплый жёлтый шарик солнца. Под напором светлого луча начала серебриться роса. Сиреневатые лесные цветы распустили свои венчики, запели птицы, кто-то зашуршал и зацокал. Три фигуры уходили вниз по склону.

— Как красиво, — восхищённо сказал Роман.

— Красиво, хоть и скупо, — улыбнулся Курт. — Не их ли Светоч эти редкие лучи… В такие моменты, когда вижу кусочек солнца, скучаю по дому чуть меньше.

— А они что — всё? — Роман кивнул на фигуры.

— Ну да. У них своя дорога.

— Он так и пойдёт? — Роман посмотрел на центральную.

— Похромает до вечера, потом снимет — я ему объяснил, как надо. Вообще кость под регенерантом срастается за четыре часа, но сами мышцы деревенеют и немеют. Так что лишним не будет. А мне что — у меня ещё фиксаторы есть…

Молодой мужчина, чуть припадающий на правую ногу, схваченную ремешками пластикового фиксатора, обернулся. И вскинул руку — ладонью от себя.

— Быстро выучился, — одобрительно сказал шаман. — Теперь этот мир обогащён нашими жестами приветствия и прощания. А потом, позже, будут и волки прирученные, и плуг, и колесо, и дороги. И лоси, которых впрягают в карету, и что-нибудь этакое, знаете, с модой связанное — ну, относительно чехлов на хвосты или трехстекольчатых разноцветных очков. Придумают, много чего придумают… Всё станет так, как у людей. Только с эндемическими вариациями.

— С чего ты взял, что эти жесты — наши? — спросила подошедшая маркиза Дрю. Она курила в отдалении, чтобы не раздражать дымом Романа. — Может, к нам тоже их когда-то принёс кто-то извне.

— Может, — согласился шаман. — Но, пока обратное не доказано, я буду думать так.

Фигуры замерли. Похоже, они тоже прощались. На поясе у мужчины висел большой нож, который подарил ему Курт, а обе женщины несли яблоки: темноволосая — в корзинке, та, что с косой — в узелке из выданного Куртом холста. Женщины обнялись. Мужчина поклонился темноволосой, и та пошла обратно в становище, а двое молодых — на север.

— Возвращается к своему тирану, — проворчал шаман.

— Не думаю, что там всё будет по-прежнему, — сказала рыжая. — Мы ведь с тобой решили.

— Решили-то решили. Но у них — несколько другая физиология, лекарство может не помочь, а навредить…

— А на кой тогда ты взял у неё анализы и сам дал добро на помощь?

— Потому что жалостливый. И дурак.

— Тебе надо было стать доктором, Курт. У тебя — большое сердце.

— Матушка меня отправляла учиться на доктора, — добродушные морщинки собрались в уголках глаз, зелёных, как светляки. — Да-да, очень хотела… я не рассказывал? Сам-то я в юности жуть как крови боялся, а у неё прямо навязчивая идея была: сын в белом халате. Потом-то некоторые обстоятельства наградили меня иной профессией, и крови я с тех пор не пугаюсь… кхм. Да ты это знаешь. А вообще я актёром всегда мечтал стать, вот!

— Лекарь-шаман из тебя тоже прекрасный. Починил хвостатому ногу… Так что не горюй. Роман…

Тот вздрогнул.

— Время?

— Время, — шаман посмотрел на него. — Вас ждут на той стороне. Ничего из вещей не забыли? Нет? Вот и хорошо.

Человек кивнул, потом спохватился:

— Я же потерял пальто, когда шёл через лес от болота. Это плохо?

— Я его найду, — пообещала рыжеволосая. — И верну вам.

— Оно всё грязное и рваное… Может, уничтожить как-нибудь? Ну, сжечь… Просто я читал, что оставленные в чужом мире или времени предметы могут вызвать трагедию.

Шаман и маркиза расхохотались.

— А на Земле знаете, сколько всего находили? — сказала рыжая. — И винтики, и гайки, и гвозди в окаменелых докембрийских слоях, и часы, и даже ботинки. И ещё — крыло от истребителя. На древней Земле творились удивительные вещи… Может, там тоже были двери, через которые кто-то ходил. Может, однажды откроются нам, и мы с Куртом увидим вулканы и лаву, из которых по частям создаются наши будущие материки. Так что ваше пальто…

— Погоды не сделает, — закончил шаман. — Тем более ткань. Рассыплется и станет частью почвы. Всё уходит в землю, Роман, — и пальто, и дворцы, и динозавры. Я же спросил про вещи не оттого, что они, потерянные, могут как-то повлиять на мир. Мироздание такая хитрая штука, что все инородные вкрапления, как те же окаменелые часы… или зеркало, например, уже вписаны в его историю. Вселенная пластична. Она готовит места под всё заранее.

— Тогда пусть себе тихо-мирно гниёт, — решил Роман. — В карманах, вроде бы, не было ни винтиков, ни гвоздей… Только бумажный конверт.

Так Роман и не разгадал его тайну.

— Только второе крыло, — хихикнул шаман. — И женские туфельки, чтобы ботинкам одним каменеть было не скучно.

Маркиза, улыбаясь ничуть не надменно, а очень ярко и светло, поднялась на носках и взъерошила волосы Курта.

— Как был треплом, так и остался.

— Помилуйте! — всплеснул тот руками.

— Спасибо, — сказал Роман шаману и рыжеволосой. — Четвёртая, Курт… И извините меня. Я причинил вам беспокойство.

— Бросьте, — ответил шаман. — Для меня это тоже было приключением.

— А я просто проходила мимо, — добавила рыжая. — Рада знакомству. Может, ещё и увидимся.

— Если, как вы сказали, меня подрихтуют, я вас не узнаю.

— Зато узнаю я. А с меня станется обнять вас и убежать, пока вы будете изумлённо хлопать глазами, а после шарить по карманам, проверяя, цел ли ваш кошелёк.

Дверь колыхалась в сантиметрах десяти над землей. Бесформенная, как смятая прозрачная медуза. Роман шагнул в неё, сжимая пальцами в кармане маленький неровный овал.

Посадит боб. Если вспомнит, откуда он взялся.

IX

К. — Центру:

День двадцать четвёртый. Утро

Пасмурно, без осадков. Температура 17о С. Давление 760 мм/рт. ст. Ветер западный, 1 м/с. Влажность 62 процента. Фон в норме. Самочувствие в норме.

Данных о «Светоче» нет.

Спайка убрана, дверь закрыта. Продолжаю наблюдение.

Центр — К.: Доброго времени суток!

Сведения приняты к обработке. Удачного вам дежурства.

— А, может, забрать тебя? — мужчина в каске пожарного смотрит в желтоватые кошачьи глаза. — Ты же вроде как бездомный. Нет, к себе не могу, у меня и так зверинец — две собаки и хомяки дочкины… Передерётесь. Но вот что. Есть тут одна знакомая…

Кот пригревается под робой, куда его спрятали мозолистые руки, и тихо мурлычет. Ему видится блюдечко с молоком и удобное гнездо из платков и шалей, а ещё эфемерное «дом», которое пахнет теплом и спокойствием. Красная машина трогает с места.

— Человек, — с гордостью говорит одна старушка другой.

— Это я ему позвонила, — отвечает вторая.


У них всех есть свой срок и его причина.

Воин часто гибнет в бою, принимая грудью копьё или нож. Плоть и кровь его насыщают врага — или сквозь кости, соединившиеся с землей, прорастает крюкохват и колючник. Охотник сходится в схватке с лесем. Он или приносит в племя рога, шкуру и мясо, или остается в бору, растоптанный, глядя остановившимися глазами в серый небесный дым. Припозднившуюся собирательницу утаскивает в своё логово оборот; гад, живущий в зарослях, жалит заигравшихся маленьких и неосторожно ступающих взрослых. Женщины рожают и выкармливают, и теряют красоту и свежесть, и неумолимо старятся, проживая каждый цикл, как четыре. Стариков уносят хворь и дряхлость.

Нга-Лор совсем не помнит женщину, которая его родила, но помнит женский голос, который пел ему песню. Слов в ней нет — только исцеление боли, помощь от дурных снов, призыв к силе, разуму и терпению, просьба о прощении. Он часто напевает её про себя, когда жизнь вонзает в него когти и клыки. Начинает петь и сейчас — просыпаясь.

Сначала ему кажется, что его срок пришёл сегодня. Темнота, пустота, кровь. Потом появляются руки и тормошат его. Кто-то подносит к лицу едко пахнущий кусочек смолы. Стоит вдохнуть, и глаза начинают слезиться. Он открывает их и часто моргает.

— Не нужно было, — говорит Нга-Лор Нга-Эу. — Оставила бы меня непроснувшимся. Тебе же меньше забот и свобода.

Та просит разрешения сказать и, получив, спрашивает, может ли он подняться.

Нга-Лор встаёт с трудом — голова гудит, как гнездо медоносов. Он тяжело опускается у очага, где уже кипит один из отваров Нга-Анга. Нга-Эу смачивает в нём кусочки шкур и выкладывает их на плоский камень, чтобы чуть остыли. Снаружи трещит и стрекочет полдень. Мимо хижины хромает Нга-Тет, ворча и гремя посудинами для воды.

Нга-Эу садится напротив и просится сказать. Нга-Лор разрешает.

— Наклонись, чтобы я промыла твою рану.

Она промокает его разбитый затылок каждым кусочком по очереди. Когда Нга-Лор роняет голову, пряча лицо на её коленях, Нга-Эу понимает, что он плачет.

Она просится сказать, с нежностью гладя мужа по волосам. Он бессильно машет рукой — больше никогда не спрашивай меня об этом. Говори, что хочешь, и в любое время. И она говорит.

— Шаман посмотрел меня. Он сказал, что принесёт особые травы. Что вылечит. Беда пройдёт, и у нас будет маленький.

— Ты ходила на Гору?

— Да, — она сжимается, ожидая наказания за своеволие. Но он молчит, и она продолжает. — Огненноволосая шаманка, нга из племени Того, Кто Живёт На Горе, отвела туда меня, чужака и Нга-Аи. На Горе был Нга-Лог, живой. Шаман и шаманка забрали чужого. Нга-Лог и Нга-Аи ушли в племя её родителя. Я вернулась домой. Побей меня, если хочешь.

— Но я не хочу.

Он прижимается щекой к её ладони и тихо поёт песню. Нга-Эу улыбается. Она слышит, что теперь он поёт ей.

— За то, что шаман обещал тебе, я отдам ему Светоч.

— Нга-Лот не велел, — робко напоминает Нга-Эу.

Нга-Лор вздыхает.

— Он много чего не велел. Нам надо учиться думать по-новому. Нет… Мне надо учиться.

X

К. — Центру:

День двадцать четвёртый. Вечер

Пасмурно, без осадков. Температура 20о С. Давление 762 мм/рт. ст. Ветер северо-западный, 2 м/с. Влажность 64 процента. Фон в норме. Самочувствие в норме.

Докладываю о завершении миссии. Локальное ядро найдено.

Центр — К.: Сведения приняты к обработке

Постойте… что?

К. — Центру

Это зеркало. Светоч — зеркало. Женское зеркало, с ручкой, чтобы держать. Мне его вожак принёс и всё рассказал. Следующий смотрящий не понадобится, ребята. В этом квадрате — точно. Мы обнаружили их бога. Можно запускать автономку и заносить мир в реестр.

Шаман повертел зеркальце в руках.

— Здесь рисунок, — перевернул он его тыльной стороной, показывая монитору. — Смотри, Капитан.

Стилизованное изображение солнца, внутри которого расходятся створки ворот. Седоволосый мужчина нахмурился.

— Почему на этом старом зеркале символ нашей Организации?

Курт не знал, что ответить.

База данных сотрудников Организации.

Код доступа: зелёный

Подтвердить.

Раздел: «Универсал»

Подраздел: «Основа»

Ввод.

Имя: *шифр*

Фамилия: *шифр*

Пол: женский

Семейное положение: разведена

Дети: 1

Возраст (формальный): 36

Возраст (биологический): 49

Звено: зелёное

Ранг: руководство

Статус: универсал

Должность: начальник отдела

Имя: *шифр*

Фамилия: *шифр*

Пол: мужской

Семейное положение: не женат

Дети: отсутствуют

Возраст (формальный): 38

Возраст (биологический): 61

Звено: зелёное

Ранг: руководство

Статус: универсал

Должность: заместитель директора

Имя: *шифр*

Фамилия: *шифр*

Пол: мужской

Семейное положение: не женат

Дети: отсутствуют

Возраст (формальный): 46

Возраст (биологический): 84

Звено: золотое

Ранг: руководство

Статус: универсал

Должность: директор


3. Дом

— А потом? — спросила Лучик. За её спиной Курт уговаривал пятящегося в угол дивана кота не дурить.

— Ну что тебе, заржавеет, что ли? Проедешь с комфортом, как дама в портшезе, а там и доктор знакомый, и валерьянки накапает, и мышку даст плюшевую, хех…

— А потом его след затерялся в этом огромном мире, — сказал Капитан. — Или где-то ещё. Как всегда и бывает. Да, рыжая?

Седоволосый смотрел на Четвёртую, а она, прикрыв глаза, дула в которую уже по счёту кружку чая — умиротворённо-утомлённый вид человека, выполнившего свой долг, и ни грамма желания объяснять что-то дальше.

— Сказка-кошмар со счастливым концом, — подвела итог Луч.

— С приемлемым, — поправил её Капитан.

Прижимающий уши и недобро сверкающий яркими глазами кот был наконец загнан в угол, взят на руки, поглажен и заперт в так ненавистной ему переноске, где тотчас же принялся мстительно ковырять когтями сетчатое окошко. «А не жрал бы дождик, не страдал», — поучающе сказал ему Курт. Луч, вернувшая себе вторую варежку, надела обе и глухо поаплодировала.

— Рыжая, спасибо. И тебе, Живущий На Горе. Знаешь, Курт, я из-за этой Горы вспомнила наш давний поход на холм за больницей. И какие мы тогда были.

— Блаженные беспомощные дурачки? — улыбнулся Курт. — Похожие на беднягу попавшего…

— Ну, нет, не настолько же. Мы, хоть и ничего не знали, по прорехам из интереса не лазили.

— А лазили по холмам, — сказал Капитан. — С прорехами внизу. В которые, вернее, которую, впрочем, всё равно не попасть, как бы это кому ни хотелось. Кто сколько раз пытался? Мой рекорд пока — сорок шесть.

— Тридцать три, — сказал Курт.

— Восемнадцать, — отметилась Лучик.

— Четыре. Люблю эту цифру, а потом мне просто всё надоело.

— Да врёшь ты, — не поверил Курт. — У тебя там не четыре, наверное, а все четыреста.

— Зачем столько? — рыжая искренне удивилась. — Мне уже после первого раза стало понятно, что вход, если он есть, лежит не у всех на виду. И не дверь она никакая, и даже не окошко — глазок.

— Глазки — выдумка, — возразил Капитан. — Спроси у Яна.

— Дядя тоже не может знать всё, несмотря на то, что он тут директор.

— Если стало понятно после первого раза, зачем ещё-то три ходила? — спросила Луч.

— Дорога меня заинтересовала, — сказала рыжая. — Сама дорога. Существует ведь, сделана — зря, что ли… Если не в город, то куда-то в другое место. Иначе зачем нужна дорога, которая никуда не ведёт?

— Может, она не для людей, — сказала Лучик.

— И кто по ней ходит? Призраки?

— Духи Идущих, — сказал Курт. — И попавших. Это у них всех — как путь в рай. И город никакой не город, а этакая Вальгалла для тех, кто прикоснулся к тайне дверей. Как тебе идея, рыжая?

— Пойдёт. Но оттого оно интересней вдвойне.

Лучик поднялась и пересела на диван, чтобы взять на колени переноску. Недовольный Вареник сразу перестал возиться внутри и притих, свернулся клубком на подложенном клетчатом пледе, успокоенно замурлыкал. Держит хозяйка — не страшно.

— А попавший ваш, значит, тоже потом в эту Вальгаллу, хоть и трусишка… Тогда мы с тобой, рыжая, сойдём за валькирий. Только волосы отрасти! У дев-воительниц были длинные косы… Нестыковка получается.

— Я подумаю, — пообещала Четвёртая. — И чего ты говоришь — трусишка… Это естественная реакция. Мир попавшему вообще-то понравился, хоть он и напугался. Но жить бы он там, правда, не стал. Ни за что.

— Не мир ему понравился, а сама идея, — Курт, застёгивающий своё пальто, обернулся. — Идея того, что есть и другие, кроме нашего. А почему он бы не стал там жить, рыжая?

— Симпатичная ему девушка ушла с другим. Что за вопрос…

I

Памятник был установлен в больничном дворе. Ветер царапал его мраморную поверхность, дожди вылизывали, покрывая глянцевитым блеском, снег ударялся и сползал к подножию, а солнце обжигало выбитые в камне строки, складывающиеся в имена, фамилии и даты. Памятник был острым и высоким, как устремлённый в небо белый клык. Он нёс на себе отпечаток события, которое должен был увековечивать в памяти — войну, и оттого таил в своей форме скрытую агрессивность. Наверное, нельзя придавать памятникам заострённые формы — слишком они похожи своими углами на оружие. Взывают не о мире, о борьбе. Хотя, может быть, здесь так было и задумано.

Вокруг памятника стояли скамейки. Простые деревянные скамейки на чугунных ножках-лапах, изрезанные и запятнанные различного рода надписями, как похожие скамейки в городских парках и скверах. Выздоравливающие пациенты часто сидели здесь, болтая или играя в шахматы, и только один из десятка — как правило, недавно вступивший в Организацию — обращал внимание на выбитые в белом камне памятника золочёные буквы и цифры. Прочие больше интересовались надписями на деревянных планках, которые складывались в не очень пристойные стишки, любовные признания, обзывательско-переделанные клички и прозвища, понятные лишь посвященным пароли от тайных дверей и обязательные «здесь был такой-то». Для окружающих памятник выглядел такой же обыденной вещью, как клумбы (настурции) или деревья (берёзы и клёны), пусть и служил памятью о двадцать лет как отгремевшей войне. Другое дело, что о самой войне нынешнее поколение знало немного. Рик всегда думал, что плохого здесь меньше, чем хорошего, не озвучивая мысли вслух, чтобы не натолкнуться на недовольство директора. Мертвецы — мертвецам; вот только Ян так не считал. Двадцать лет — большой срок. Мало кто мог сейчас вспомнить, какого цвета глаза были у Лоры Р. или как звучал голос техника Ковальского, и ещё меньше знали, кем вообще приходились эти люди, однако один несомненный хранитель был, и у него даже существовал блокнот: «Серо-голубые, носила очки, потому что была близорука» и «Тенор. Ему бы петь арии». Рик склонился над постаментом, чтобы подобрать упавшую розу и вернуть её к растрёпанному букету. На блестящей мраморной поверхности отразился его нечеткий долговязый силуэт. А за ним — ещё один. Рик всмотрелся: кто-то шёл к нему по дорожке, ведущей от главного больничного корпуса. Он знал, что это не Ян, с которым была намечена встреча в вестибюле. Присутствие того бы он сразу почувствовал.

— Странно тебя здесь видеть, — сказал Капитан и встал рядом. Волосы у него были убраны в хвост — ни дать ни взять эксцентричный байкер. Только не хватало куртки из кожи.

— Отчего же?

— Эти мёртвые — не твои.

— Но своих-то ты тоже не навещаешь, верно?

Капитан беззлобно хмыкнул.

— Мои при мне. Вот тут, — и постучал себя пальцем по лбу.

Октябрь выдался тёплым и мягким. Раннее, безлюдное ещё тихое утро, с лучами, сеющимися сквозь золотую листву, располагало к благодушию.

— Общежитие, — пошутил заместитель.

— Или один большой барак. Но ни ссор, ни визгов. Они у меня — воспитанные…

С трех сторон замкнутый невысокими стенами корпусов из красного кирпича, больничный двор с четвёртой свой стороны, открытой, вызывал мысли скорей не о лечебнице — об университете или административном здании. Подстриженные газоны, аккуратные клумбы, светлые жалюзи и гардины за стеклами, ровные дорожки, строгая, торжественная даже тишина. Лишь люди в белых халатах, шагающие быстро и целеустремленно, переступившие уже тот возраст, чтобы быть опаздывающими студентами какого-нибудь медицинского колледжа, и другие люди, прохаживающиеся, напротив, слишком неспешно или слишком удобно расположившиеся на скамейках, чтобы быть теми же студентами, ловящими краткий миг отдыха, — а то и прогуливающими — подсказывали, что здесь больница. А ещё запах лекарств. Он веял ненавязчиво, как правильно подобранные духи, но никогда не пропадал. Пахло и едой — в главном корпусе была больничная столовая.

— Обожрутся, — сказал сам себе заместитель. На него как раз потянуло сладковатым жарким духом какой-то выпечки, готовящейся к завтраку.

— Это шарлотка, — определил Капитан, тоже почуяв. — С мёдом и орехами.

— Чтобы меня так кормили… Обожрутся, разжиреют, в дверь не пролезут господа выздоравливающие. Придется выпиливать.

— Почему ты такой недобрый?

— Я просто завидую. Разве не видно?

Капитан покачал головой.

— В нашей столовой плохая еда?

— Нет, что ты. Но здесь я солидарен с Яном: лучше Джера никто не готовит. А он ушёл на вольные хлеба.

— Тогда чего вздыхаешь?

— Вкусный запах. Ну не идти же клянчить кусок, в самом деле…

— Могу помочь и сделать твоё пребывание в больничной столовой легальным. К примеру, сломать тебе ногу, — серьёзно предложил Капитан. — А лучше обе, чтобы подольше не выписывали. Шарлотка из ушей полезет, возненавидишь ещё…

Рик усмехнулся.

— Спасибо, но нет. Чересчур радикальный способ. Хотя я ценю твоё дружелюбие и неизменное желание протянуть руку помощи, Капитан…

— Обращайся, если что.

Красивая звёздочка кленового листа, ровная, без пятен и изъянов, спланировала им под ноги. Синее небо, золотые деревья, мёд и яблоки в воздухе. И чуть-чуть карболка. Рик глубоко вздохнул, но уже отстранившись от запахов: он прислушивался к только что отзвучавшим словам их разговора. Оставшееся эхо мирной болтовни было напряжённым и тонким — как острота начинки под ровной и хрустящей коркой пирога. Капитан принёс с собой что-то, что хотел бы обсудить с собеседником. Надо было раньше догадаться. С чего бы тому бродить по утрам, а не заниматься более нормальными человеческими делами — спать, например? Да ещё и бродить в больничном дворе. Должно быть, сначала Капитан заглянул в кабинет и поинтересовался у Эрны, куда мог деться её начальник.

— Что случилось? — спросил Рик. — Кто-то тебя обидел, что ты так загорелся идеей ломать людям конечности?

Капитан был ниже его на полголовы, но крепче и шире в плечах, да и вообще — сильнее, поэтому представить его жалующимся на мифических обидчиков удавалось с трудом. Гораздо живей представлялось, как он выдёргивает тем самым обидчикам ноги. Не просто ломает, а выдирает, будто растущие на грядках овощи. Многие знали, что шутки с Капитаном могут плохо кончиться, но только Рик знал, насколько плохо. Однажды видел.

Капитан хмыкнул и не ответил. Он похлопал себя по карманам тёмно-синего пальто и достал сигареты. По тому, как резко он ковырнул ногтем крышку, стало ясно, что насчёт напряженности Прайм не ошибся. Разговор обещался быть непростым.

— Сядем? — предложил Капитан. Чуть тряхнул пачкой, предлагая Рику взять одну, а потом кивком указал на ближайшую скамейку. — Пока не выползли шарлоточники и всё не позанимали.

— Только у меня встреча с Яном. Поэтому побыстрее.

— Конечно, — согласился Капитан. Стрельнул глазами и всё же не сдержался, спросил: — Попавший?

— Да, — коротко ответил Рик.

Он перешагнул через широкую лужу, почти полностью обмелевшую за неделю солнечной погоды, сел на скамейку, скрестив ноги, и приготовился слушать. Капитан опустился рядом.

— «Часовщик починил», — прочёл он одну из старых надписей на подлокотнике. — Часы, надо полагать, починил. Для кого? Сколько стоили? Антикварные? Электронные?

— Если ты передвинешь своё правое колено, — сказал ему Рик. — То под ним будет не так давно выцарапанное «Часовщик, они опять сломались!». Так что он халтурщик. Не связывайся.

— Не буду. Тем более, что не знаю я никаких часовщиков… Это что — пароль какой-то?

Рик пожал плечами.

В ближайшем из больничных корпусов зашевелились — зазвучали голоса, зазвенели раскрываемые окна, что-то забулькало и затрещало. Помимо шарлотки, теперь запахло овсянкой и подогретым молоком. Одну из дорожек на противоположной стороне двора торопливо перебежал первый в это утро белый докторский халат.

— Я прошу тебя сделать мне допуск в зелёную зону, — сказал Капитан.

Рик щёлкнул зажигалкой и, прикурив, глубоко затянулся. Сигарета в это утро тоже была первая — крепкий, хороший табак здешнего задверья. Он совсем не почувствовал удивления, как будто был готов к такому повороту разговора.

— Я не могу. Извини.

Капитан не отступил.

— Тогда дай мне свой.

— Как ты себе это представляешь?

— Просто, — сказал Капитан без улыбки. — Активируй его и пусти меня вместо себя.

— Нет, Капитан. Так не годится.

— Тогда — любого из начальников отдела. Попользуюсь и верну.

— Нет. И ты сядешь, если решишься на взлом.

— Сяду куда? В лужу? Да, знаю.

Рик посмотрел на припылённую кляксу воды.

— Сядешь в тюрьму. Ян подберёт… потемней и поглуше.

— И ты допустишь?

— Естественно. Я тебе не добрая монахиня.

— Скорее, не Аксель Первый.

Маршрут первого халата повторил второй, а за ним и третий — поменьше и постройней. Женщина. В одной руке у неё был округлый чемоданчик из тех, в которых носят лабораторные пробы. Капитан глядел прямо на Рика. В глубоких, тёмных раскосых глазах застыло стоическое упрямство человека, поставившего перед собой очень трудную цель. Но пока ещё не гнев — так, отголоски. Вообще это грубая дерзость: злиться на вышестоящего из-за того, что тот просто соблюдает правила. А уж требовать у него что-то, эти правила нарушающее, — беспардонная наглость.

Подчинённого следовало бы поставить на место, но он очень некстати — или наоборот — упомянул короля. Там, где речь шла об Акселе Первом, не было Организации и её иерархии. Там была их, Капитана с Риком, первая встреча. Имя Акселя опять уравняло их.

— Да здравствует король, — Рик, сидя, отсалютовал согнутой в локте рукой.

— Не стоит тебе так ёрничать, — неодобрительно заметил Капитан.

— Да разве я насмехаюсь? Я помню все благотворительные обеды, которые давала церковь в каждый день Схождения. Я помню, как благодаря им один оборванный обитатель улиц не подох от голода. Хлеба можно было брать, сколько сможешь унести в карманах. У того парнишки были огромные карманы, похожие на вшитые в подкладку куртки мешки. Он кормился этим хлебом неделю, как раз до следующего церковного обеда. А спать… ему было безразлично, где спать. В королевских парках было полно скамеек.

Выцарапанная на дощатой планке пучеглазая рожа улыбалась в пространство. Поверх кто-то радостно приписал: «Мари!»

— Но я не люблю, когда меня провоцируют, — закончил Рик.

Капитан досадливо поморщился.

— Я ничего такого не имел в виду. Я только напомнил.

«Что нам не следует ссориться, — мысленно продолжил фразу заместитель, — потому что нас здесь таких только двое. А следует договариваться. Помогать друг другу. Идти навстречу. Так ты хотел бы сказать, Капитан? Но ведь твоя задверная ипостась — не друг оборванному мальчишке. Ты принёс в его город войну».

Рик облокотился о свои колени и уставился в лужу.

— Что ты там нашёл? Клад? — покосился Капитан.

— Нет. Смотрю, так ли я похож на старого маразматика, чтобы нуждаться в напоминаниях. И что-то не вижу схожести. А?

Капитан примиряюще поднял руки — проехали. Он понял, что не стоит продолжать. В золотящейся от солнца, чуть замутнённой водной поверхности, где плавал всякий сор, отразились только рукава и кисти. Рик проследил глазами: широкие у Капитана ладони, а жест вышел лёгкий, изящный. Лица собеседника видно не было, но на нём наверняка сейчас блеснула усмешка — не очень приятное выражение, потому что, когда Капитан усмехался, все его шрамы приходили в движение. А шрамов у него имелось немало, и лицо тогда, казалось, собиралось, как мозаика, — собирало эмоцию, оставляя видными границы стыков. Оттого все его чувства выглядели маской, даже если по правде ей не были.

— Значит, так, — Рик выпрямился. — Помочь тебе я сейчас не могу. Но ты сможешь сам, когда…

— Когда займу твоё место. Но я ведь пока ещё не давал согласия.

— Всё равно согласишься. На это у тебя полно причин, помимо зелёного кода.

Капитан выпустил дым из ноздрей. Шрам над левой бровью, самый яркий, чуть дрогнул в знак недовольства.

— Я прекрасно помню, что я тебе пообещал, — сдержанно произнёс он. — И всё сделал. И делать продолжаю. Но я не обещал в перспективе стать заместителем.

— Это приложилось само.

— Как здорово у тебя получается, — проворчал Капитан сквозь дым. Он начинал злиться. — Здорово получается решать за других. Тут и до приказа недалеко, верно?

— Кое-кто из наших с тобой общих знакомых именно так и делал. И его, заметь, не одёргивали.

— Да! — вскинулся собеседник. — И куда это в итоге его привело?

— Куда? — полюбопытствовал Рик.

— Хватит издеваться.

Запал злости в Капитане погас — он сполз по спинке скамейки и спрятал подбородок в ворот своего пальто.

— Надоело, — всё-таки пожаловался он. — Ты надоел со своим вечным переводом стрелок. Часовщик… Или ты тот, кто на железной дороге? Поезда под откос пускаешь?

— Поэтому хотел меня покалечить?

— Когда-нибудь так и сделаю. А потом буду переживать. Передачи тебе носить…

Капитан улыбался, пряча в воротник и улыбку. Он не умел сердиться долго.

— Рожа твоя шрамированная… Ну почему у нас снова не разговоры, а споры?

— Шарлотка, — невпопад ответил Капитан. — Вот почему.

— То есть?

— Ну, ты завтракал сегодня?

— Нет ещё…

— И я нет. Голодно, не соображается…

Рик усмехнулся. Тут же посерьёзнел:

— Ты так сильно хочешь домой?

Солнце высветило усталость на лице Капитана.

— Давай не будем.

Определённо, не стоило заводить разговор на пустой желудок. Вышла какая-то чушь.

— Послушай, Капитан, — Рик вздохнул и заговорил медленно и терпеливо. — Ты вот спрашиваешь меня. Про код и то, что под ним подразумевается. Спрашиваешь, потому что боишься… ладно, нервничаешь… а нервничаешь, потому что торопишься. Всё кажется тебе, что промедлишь, и будет поздно. А спроси лучше того самого нашего знакомца. Спроси Кано, у которого с логикой получше, чем у тебя или меня, применимо ли в данном случае понятие «спешка»… а также «время», «опаздывать» и…

— Кано мёртв, — сухо сказал Капитан. Его глаза заледенели, черты лица обострились. В одно мгновение он стал опасным и чужим. Скрипнула давняя дверь.

— Тогда почему же я его время от времени вижу? — спросил Рик. — Например, сейчас? Это шизофрения? Или он мёртв недостаточно?

— Значит, я добью его, — пообещал Капитан.

— Не сможешь, — горько ответил зам. — Иначе умрёт и второй. Как ты тогда вернёшься? Кем?

Капитан промолчал. Рик тоже не знал бы, что в этом случае ответить.

— Теперь я пойду. Ян ждёт. А ты… не делай глупостей. Всему своё время.

Собеседник не отреагировал и не попрощался. Он не обиделся — задумался. Рик сжал его плечо и встал со скамейки, затушив окурок о металлический край вычурной урны с такими же, как у скамеек, ножками-лапами. На ножках урны ничего нацарапано не было — брезговали, должно быть. Налетевший откуда-то ветер перебрал высвободившиеся из хвоста Капитана белые пряди.

«Это было жестоко, — подумал Рик. — Но действенно».

Возможно, Капитан думал так же.

— Кстати, я полагаю, одной твоей знакомой влетит за контрафакт. Неиллюзорно. Ян тоже уже знает, но я ему ещё повторю… А ты почему сразу не доложил? А, Капитан? Хотя возмущался, говорят, больше всех…

Тот курил, глядя в небо. Ветер намёл ему под ноги хлопья кленовых листьев. Они шуршали у его ботинок, словно стыдливые попрошайки, и безропотно принимали падающий на свои спины серый пепельный прах. На третьем этаже кто-то с грохотом распахнул очередную фрамугу — занавески взметнулись, как белые крылья, и тут же опали. Капитан не обратил на это никакого внимания.

Начиная новую жизнь, люди гораздо чаще состригают волосы, чем отращивают. Но у этого, нездешнего, всё было наоборот, и Рик его понимал, потому что сам происходил оттуда же. Другая ментальность: не сбросить старый покров, а скрыть его за свеженарощенным. Потому неудивительно было и то, что прежнее иногда прорывалось. Много прежнего, разного, иногда противоречивого — в зависимости от количества наросших слоёв… Рука заместителя непроизвольно легла на нагрудный карман пиджака. Проверила, в порядке ли собственные.

— Пока, упрямец.

Капитан наконец снизошёл до кивка.


И снова они столкнулись, не сдержав появившееся на лицах выражение почти одинакового недовольства — двое удивительно беспричинно не выносящих друг друга людей. Раздражённый рывок брови, сухо поджатые губы, вертикальные, прорезавшие лоб секундные морщинки. Их обычное «привет», так похожее на «опять эта сволочь».

— Доброе утро, — вежливо сказал ей Ричард Прайм, придерживая тяжёлую дверь вестибюля. — Заходишь или выходишь? Может, пропустишь меня?

Четвёртая взглянула на него снизу вверх ничего не выражающими серыми глазами.

— Я искала Капитана. Координаторы сказали, что он вышел прогуляться. Вы не видели его?

Рик качнул головой в сторону больничных корпусов.

— Сидел у памятника и курил.

— Спасибо.

Она казалась только-только вышедшей из дремучего холодного леса: мокрые по колено брюки, листья и хвоя на одежде, острый, грибной запах прелости и мха. Перекатила из одного уголка рта в другой длинную бесцветную травинку. Рик почувствовал привычный холодок затылком — чужой запах, чужие растения, отзвук не этого мира.

— Жевать эндемики опасно для здоровья.

Четвёртая подняла ладони, заляпанные чем-то фиолетовым.

— Я их ещё и ела, — без улыбки сказала она.

Они по-прежнему стояли на пороге — он, поддерживающий плечом дверь, и она, с преувеличенной серьёзностью разглядывающая пуговицы его пиджака. Если Капитан был ниже его на полголовы, то Четвёртая — почти на две. Но она ничуть не производила впечатления ребёнка. Жаль. Тогда, обманувшись, можно было бы относится к ней подобрее.

«Не удивляюсь, что ела. Тебя ничего не берёт. Когда-то проглотила „забвение“, а ведь поди ж ты — живая».

— Дядя пока не спустился, — сообщила Четвёртая. Откуда-то она знала, что у Рика с тем встреча, или просто догадывалась.

Рик смотрел на неё — на призрака, на досадливое напоминание, на странную страшную схожесть, смотрел, искал и всё-таки не находил, и это было хорошо и плохо. Опять исключало возможность обмана. У него вдруг заныли все зубы.

— Контрафакт, — сказал заместитель.

— Ага, — согласилась Четвёртая.

— Подводишь Яна.

— Простите.

Рик смотрел на неё и видел ещё и битву — битву последнюю, потому что после город пал, и это была не битва в том смысле, что мечи, щиты, бомбы и пистолеты, а полукруглая, уютно-янтарная зала дома Собраний, нежный рассеянный свет, стаканы с прозрачной водой, нераспечатанные индивидуальные блистеры. Скрип-скрип кресел, приглушённый кашель, кашель надсадный, рвущийся, кашель, напоминающий хрип, кашель, звучащий, как ругань. И скрип-скрип кресел снова, когда она зашла — гордая улыбка победителя сквозь треснувшую корку крови на иссушённых болезнью губах проигравшего жизнь человека, скрип кресел, потому что все поднимались, как того велел этикет, и становились, выпрямив спины: единовременный гулкий щелчок каблуков, правая рука на сердце, левая согнута в локте и поднята вверх, а кулак плотно сжат. Самое последнее Собрание. Он там не был, но всё хорошо представлял. И пол, мраморный, отполированный, восьмиугольные огромные плиты в прожилках, похожие на топографические карты с нанесёнными венами рек, но другого цвета — орехового с карамелью, так искусно сделанные, что на вид почти съедобные, впитавшие звонкий перестук туфель и голоса. И стол, работа лучших резчиков по дереву, сплошь филигранные узоры, завитки, волны, звериные головы, а на самой столешнице оттенка благородного багрянца — эпохальное полотно: сцена сражения королевского войска с варварами, где и сам король Аксель на коне и с воздетым клинком, и реющий за его спиной плащ, и в коротких волосах — корона, что было не совсем исторически верно, потому как корону Аксель Первый носить не любил. Стол, аккуратно прибранный, без кип документов, без микрофонов, папок и бумаг — лишь стаканы с водой и «забвение», да ещё перед её местом, в атласной ярко-алой обложке с инкрустацией из золотых пластин, черных ониксов и прозрачных, будто слеза, хризолитов, последний указ на подпись: смерть, не капитуляция. И кресла, бархатные, удобные, глубокие, и высокие спинки, и гладкие их подлокотники; и плывущие по стенам серебристо-бежевые лилии, скрывающиеся под полотнами, на которых изображены все правители Аксельбурга от начала времён — и теперь до конца. Ни одной женщины. Её лицо было бы здесь первым.

Но что-то он отвлёкся.

А что видела при взгляде на него она — штабы из картонок, трущобы, спящих в канавах бездомных, вьющийся над лотками с дрянной выпечкой пар, ряды автомобильных шин-качелей, неведомым образом переняв не свою, её память…

Да нет же, всё проще — пуговицы.

— До свидания, — попрощалась, протискиваясь мимо, Четвёртая, мазнув прядью рыжих волос чуть пониже плеча. Рик посторонился.

— А руки в чём? В чернике?

— Крупная, как фундук. И вкусная. Надо было собрать, угостила бы…

— Не доверяю еде из Неназванных, — сказал Рик. — Но спасибо.

II

Он шёл по коридору, держа в руке тонкую папку с листами. Ровно на шаг позади прямой спины Яна, так, как всегда привык ходить, не отдавая себе отчёта, что подобные повадки свойственны скорей не заместителю, а телохранителю. Серебрящиеся всполохи в светлых волосах друга почему-то вызвали мысль об инее на неубранной пшенице. И ещё: «Ян стареет».

Внешний человеческий возраст у Идущих никогда не успевал догнать внутренний. Прайм это знал. Они все старились изнутри быстрее, чем на лице появлялись морщины, а в волосах — седина. С каждой новой дверью, переходом через порог, вынужденным, рвущим ткань стенок прыжком. В каких-то заметках профессора заместителю однажды случилось прочесть предположение о том, что ускоренное старение — признак того, что человеческое тело не приспособлено к хождению сквозь двери. Что люди не приспособлены к этому вообще. Что умение это — не для них.

Но зачем оно тогда здесь? Зачем они все этим занимаются?

— Ты какой-то сегодня совсем задумчивый. Снова решил переклеить в своём кабинете обои и не можешь выбрать оттенок? — Ян добродушно глянул на него через плечо. — Спроси Эрну. И хватит наступать мне на пятки. Места тут достаточно для четверых.

В тёплую, сухую солнечную погоду его хромота была совсем незаметна. Зато в дождливую… Где и как он повредил колено, Ян не рассказывал. Но вряд ли это было неудачное приседание со штангой. Как и испещрившие его пальцы белые рубцы и шрамы, колено апеллировало к тому времени, когда Ян был активным Идущим. Рик ещё успел застать те дни, но о многих переделках, в которых сумел побывать его шеф, знал лишь на уровне слухов. В раздирание пастей мифическим тварям, спасение смазливых девиц, избавление городов от мора (совсем как Аксель Первый) и прочую былинную чушь заместитель не верил — зато предполагал, что Яну приходилось убивать. Их доброму, приятному, не любящему склок директору, заботливому и миролюбивому. Его лучшему другу.

— Господин заместитель, — сказал заботливый и миролюбивый. — Так вы человек или хвост?

Рик усмехнулся, но послушался и выровнял шаг.

— Да я не об обоях, а об этом… попавшем.

Ян не впечатлился.

— Не первый, не последний. Чего о нём думать…

— Будет ли он нам полезен. Как считаешь?

Координатор, не так давно разговаривавший с Капитаном за закрытыми дверьми дежурки, сказал: «Иногда они остаются». Особые столбцы в недрах базы данных хранили то, сколько будет «иногда» в числах, именах и процентах. Рик порой их перечитывал. И пересчитывал. Не то, чтобы он не доверял автоматике, да и занимались контролем другие, но там, в «оставшихся», было немало особенных имён — лично для него, по крайней мере (хотя многим годилось бы проходить под графой «приведённые»), над которыми было интересно поразмышлять о случае и судьбе.

— Посмотрим сначала, кто он такой, — ответил директор.

Рик снова вспомнил, каким увидел попавшего на мониторах наблюдения. Невысокий, блёклый, тощий темноволосый парень с перепуганным грязным лицом и тонкой, почти девчачьей шеей. Сутуловатые плечи, дурацкая стрижка, выпачканная в земле одежда. Раздражение от бритья на щеках. Прыщи на подбородке. Разбитая бровь. Какой-то псевдоэтнический амулет, висящий на потёртом шнуре. Потерявшееся в лесу дитя большого города, глупое и беспомощное, которое, к тому же, чуть не съели.

— Кожа да кости, есть там нечего, — упрекнул он не слышащих его дикарей.

Ян понял по-своему.

— Двери с тобой, чудовище! У нас и не было подобных планов…

Рик пожал плечами — мол, переживу — и поддел носком ботинка валяющийся посреди коридора смятый бумажный комок. В мешанине изломанных граней угадывались крылья, нос и багряные, похожие то ли на круг, то ли странный зубчатый цветок эмблемы. Чуть поодаль белели ещё три таких же.

— Самолет. Очевидно, претерпевший крушение. Кто пускает бумажные самолеты в коридорах, Ян?

— Кто угодно.

— Нет, не кто. Я вот, например, даже не умею их складывать. Поставим вопрос по-другому: кто ловит эти самолеты и калечит их, как разъяренная горилла?

— Мусорит, — Ян тоже поставил вопрос по-другому. — Кто мусорит в коридорах? Паразиты. У уборщиков и без того полно дел…

Рик поднял один комок и развернул. Эмблемы при ближайшем рассмотрении оказались шестерёнками.

— Часовщик, — пробормотал он и спрятал мятый лист в карман.

— А? — спросил Ян.

— Да нет, просто подумалось. Чушь…

Дальше на линолеуме с рисунком под паркет что-то расплывалось и поблескивало. Что-то, очень напоминающее лужу. С одного её края плавал — на этот раз целый, но не самолет — бумажный изящный кораблик. По бокам его стройных бортов темнели всё те же эмблемы-шестерни.

— Безобразие, — сказал Ян и перешагнул лужицу.

— Распоясались, — согласился Рик. — Дети. Шли бы играть на улицу.

— Ты думаешь, это неофиты?

Словно в подтверждение слов заместителя, прямо под ними, на первом этаже, прокатилось эхо бегущих ног и смех.

— В столовую, — определил Ян.

Рик припомнил разговор с Капитаном и вздохнул.

— Пойдём быстрей, — попросил он.

Ровный и прямой коридор второго этажа до галереи был строг, тих и сонен. Аккуратные квадраты притушённых ламп, кофейного цвета стены, ни окон, ни стульев, ни стендов — только плотно запертые тёмные двери с цифровой пометкой на каждой. Здесь, в зоне резервных аппаратных, если кто и ходил, то лишь проверяющие техники. И любители бумажных баталий, как оказалось. Ещё и воду разлили.

— Безобразие, — повторил Ян. — Ну, а как кто поскользнется и упадёт?

Попавший в воображении Рика укоризненно ткнул себя в разбитую бровь и поморщился.

— Встанет, — сказал заместитель. — Вытрет кровь с морды и поковыляет дальше — наших людей лужами не проймёшь… Ты вот что — готов, уговаривальщик?

Ян улыбнулся.

— Скорее всего, не понадоблюсь…

Солнечная тонкая игла выскочила из-за поворота и ткнулась в носок его ботинка, перебежав затем на брюки. Коридор аппаратных заканчивался. Рик подумал о том, скольких людей директор уже «уговорил», а также о том, как это происходило — «уговаривание», и почему он сам никогда на нём не присутствовал. Скрытой обиды не было, лишь любопытство, а ещё совсем спокойное полуосознание, нуждающееся, однако, в подтверждении: если Ян со своим мягким голосом и располагающей внешностью как нельзя лучше годился в «уговаривальщики», то его заместитель — только в запугиватели, да и то при самом оптимистичном варианте.

Так?

— А меня тогда выставишь из кабинета, — сказал Рик без вопроса. — Если вдруг повезёт с попавшим.

— Да. Но можешь подслушивать. Я разрешаю.

Рик тоже улыбнулся.

— А если он не годится?

— Значит, по стандарту…

Ян замедлил шаг, когда они подошли к порогу крытой галереи. Датчики стеклянных дверей почувствовали движение и послушно раздвинули створки. Солнце длинными полосами лежало на матовых плитках пола — справа налево и слева направо, внахлест, словно рисуя лучами углы. Совершенно против природных законов — не может же на небе одновременно быть два солнца, движущихся навстречу друг другу. Совершенно естественно.

— Что тебе больше нравится: лес или море? — остановившись у левой панорамной стены, Ян положил руку на тёплое, нагретое солнцем стекло.

— Ян, я же тебе говорил — городские трущобы. Гетто.

— Человеческие муравейники? Тьфу на тебя!

— Тьфу так тьфу.

Слева за стёклами резко уходил вниз обрыв. Песчаный, чуть поросший сероватой травой, с той стороны наверняка испещрённый ласточкиными гнездами, потому что в небе, рядом с жёлтым солнечным мячом, вспыхивали и гасли стремительные чёрные росчерки птичьего полета. Ласточки летали высоко, обещая хорошую погоду. Внизу синело море — мирно спящее животное. Оно было северным, судя по густой темноте волн, но спокойным, дружелюбным. Запах, сочащийся в стыки в рамах за неимением открытой фрамуги, отдавал теплотой, солью и влагой. Стекла покрывали чуть заметные жемчужные разводы той же соли и кое-где — птичий помёт.

— Дом на обрыве, — сказал Рик. — Чревато оползнем.

— Да и двери с ним. Перераскроется в другом месте. Но красиво, правда?

Директор переступил с ноги на ногу и прислонился к стеклу лбом. Он вглядывался в безоблачный покой и щурил глаза — слепило солнце, но явно не прочь был бы сейчас оказаться там, по ту сторону окон и рам: спуститься вниз и потрогать море, а то и зашвырнуть в него, дурачась, один-другой плоский камень-блинчик.

— У моря хорошо почти всегда, но не зимой, когда оно замерзает. Даже если покрывается льдом только у берега, всё равно превращается из моря в белую пустыню.

— Не любишь пустыни?

— Не люблю белый. Белый — тоскливый цвет, если его очень много и он тянется плоскостью.

— Есть ещё южные моря, Ян. Они не замерзают. Купи себе там домик.

— Вот выйду на покой — обязательно.

А справа стоял лес. Хвойный, ажурный, величественный. Он протягивал к людям за окнами галереи тёмно-зелёные ветви и с любопытством скрёб ими по стеклу. Лес тоже пах, густо и крепко — смолой. Заколыхались папоротники — Рик всмотрелся — и снова успокоились. Прошмыгнул, видно, какой-то маленький зверь.

Тот лес, из которого пришла Четвёртая, должен был быть глуше, старше и мрачней. И звери там бродили на привычных, наверное, мало похожие: больше и острее клыки, нрав дурнее, прожорливей брюхо, а ещё больше лап, ушей, глаз и двери знает чего вдобавок. Как у неё только хватает безрассудства… глупости… наглости… Чёртова девчонка! Неужели она не понимает, сколько причиняет Яну беспокойства и страха…

Ян ласково погладил сосны через стекло. К лесу он тоже ощущал тягу.

— Ты никогда не думал о том, чтобы стать натуралистом?

— И альпинистом, и археологом, и полететь на Марс. Да. А вместо этого просиживаю дни в унылом кабинете, пока мои подчинённые занимаются странным, и мы все вместе верим, что странное — значит нужное и полезное. Или не все, какая разница.

— Ну, Ян. Не начинай снова.

— Не буду.

Рик не рассказал другу, что с утра уже успел повидать его племянницу — тому всё равно предстоял с ней потом отдельный и неприятный разговор о контрафакте. Ян пошёл дальше, к концу галереи, где раздвижная дверь скрывала за собой уже не сонный, а деловой технический коридор. Он засунул руки в карманы брюк и принялся высвистывать какой-то весёлый мотив — это говорило о хорошем настроении, которое позже будет непременно подпорчено. Все эти дураки попавшие и своевольные дети… Смятый бумажный ком хрустнул в кармане, когда Рик сделал широкий шаг, торопясь нагнать директора, потому что замешкался у правого окна, — статичные окна, тем более природные, пожалуй, самое лучшее украшение, и не надо никаких там картин — рассматривая уходящие вглубь чащи дрожащие, мшистые, малахитовые с золотистым оттенком тайные лесные недра, и напомнил кое о чём.

Стройный корабль на широкой блестящей глади. Целый, неповреждённый. Не беря в расчёт рисунки на боках, просто ассоциацией. И кое-какие сомнения, живущие так глубоко, что, будь это в лесу, не пробился бы туда ни единый луч.

— Ян, слушай.

— А?

— Все эти искусственные. Сколько их мы обнаружим ещё?

Директор пожал плечами.

— Я не знаю. Армада относилась к своим экспериментам очень неряшливо. Во всяком случае, мы не нашли ни картотек, ни списков. Может быть и так, что Армада успела их уничтожить, конечно… Искусственных было немало. Думаю, нам с ними ещё сталкиваться и сталкиваться.

— А ты не допускаешь мысли, что они возникают и сейчас?

— Из-за чего?

— Потому что Армада жива.

Армада, Армада… Складка скользнула на лоб Яна и притаилась там, но он не хмурился — думал, прикидывая для начала, с какой целью был задан вопрос и не несёт ли он за собой каких-нибудь неприятных открытий. Однако Рик развёл руками — слова без подоплёки, просто интерес, если чем и приправленный, то не серьёзными опасениями, а беспокойством по не настолько значительному поводу. Бумага ещё раз хрустнула в его кармане.

Ян вздохнул. Тихий оттенок горечи, но только на пару секунд — старые, но не стёртые воспоминания. О ком он подумал сейчас — о друзьях и коллегах, с которыми когда-то трудился бок и бок и которые оказались чудовищами, о добитых и побеждённых, но прощённых, прятавших при случайной встрече глаза, об отсидевших свой срок и о мёртвых, покоящихся под именными, а чаще безымянными камнями… За оставшимися в живых наблюдали. Они были так слабы, что вызывали жалость. Армада не могла существовать. Разве живо срубленное дерево?

— Армады нет. Война кончилась, Рик. И хорошо, что ты её не увидел.

Зам помолчал некоторое время.

— Сам-то ты в это веришь?

Светло-карие глаза ощупали его лицо.

— Ясно. Опять возился с архивами.

— Не только. Кое-кто перечитывает вечерами старые письма и плохо спит. И если ты полагаешь, что я не заметил, то ты ошибаешься. Ян…

Тот покачал головой.

— Скоро двадцатая годовщина, — просто сказал он. — Это не тревога, Рик. Это память.

— Которую ты себе растравляешь, используя вместо ножа исписанные листы. Я их всех к чёрту сожгу.

— Нет.

Ян дёрнул плечом, чуть отстраняясь. Нехорошая тема, табу. Собеседник поспешил загладить неловкость:

— Ты извини. Конечно, я так не сделаю. Но я беспокоюсь, и ещё…

И ещё он хотел сказать давно просящиеся наружу слова: оставь наконец мёртвых там, где им место, не извлекай их каждый год на свет, скрытых в шуршащих листах, в паутине чернил, в размытиях и отпечатках, дай им покоя — им и себе, но директор словно почувствовал и опередил:

— Тот бедолага, похоже, заждался. Шире шаг, господин заместитель! Чем быстрее мы с ним разберёмся, тем лучше. Завтрак, знаешь ли… жрать я хочу, вот что, и боюсь, что в столовой уже всё разметут.

III

С ним разговаривают двое мужчин. Меньше всего похожих на следователей и обвинителей, но роющихся в пластах романо-рёминской жизни с пронзительной простотой, которой позавидовал бы не один детектив. Пласты составляет тонкая стопка бумаг, лежащих здесь же, и содержит такие данные, как «родился тогда-то», «учился в», «живёт по адресу», представляя собственно жизнь, вышеупомянутую, из не пойми каких источников собранную и уместившуюся ровно в три листочка. «Поленились», — думает Роман. «Это я так неинтересен», — поправляется. У того, кто выше и моложе, льдистые колючие глаза. В хищной костистости лица и напряжённом выжидании есть что-то от цепного зверя. Такому не хочется врать. Старший выглядит начальником: красный галстук, строгость, седина и прямая осанка. Оба кажутся спокойными, чуть ли не скучающими, потому что всё про своего гостя уже знают и наверняка решили, как с ним поступить, но Роман всё равно рассказывает — имя, дом, место работы, как увидел портрет, как бежал по лесу, как на занесённом копье, на древке сбоку, темнела гуашевой размазнёй застарелая кровь, как сидел в яме, дрался, шагал через вереск и пил чёрный чай с человеком, лицо которого скрывалось под маской-черепом. Он говорит спасибо, что его не оставили. Он, в общем-то, на всё готов и со всем согласен.

— Твоя племянница, — начинает было высокий, обращаясь к товарищу, и старший морщится, как от зубной боли, а Роман понимает: «Дядюшка-босс». Он всматривается в лицо мужчины, ища сходство с рыжей, но не находит. Светлые волосы, квадратный подбородок, даже разрез глаз другой. — Не отвечает за чужое любопытство, конечно, но, Ян…

— Да, да, знаю.

— И контрафакт — не дело.

— Знаю.

— И если твои родственные чувства…

— Оставь их в покое. У нас немного другая проблема.

— Но выговор…

— Сделаю.

— Ой ли.

— Достаточно!

Короткий смешок, вырвавшийся у Романа, в ту же секунду кажется ему неуместным. Оба мужчины теперь снова смотрят на него, возвращаясь от незначительной перепалки к серьёзному.

— Ночные прогулки, контрафактные двери… а теперь у нас тут… журналист.

В том, как высокий произносит наименование его профессии, Роман слышит гадливость. Хорошо спрятанную, но всё-таки прорывающуюся. Он вспоминает реакцию рыжеволосой — негативную, почти идентичную. Он, наверное, в крайне незавидном положении.

— Я вам не угроза, — поспешно встревает Роман. Брови высокого иронично приподнимаются.

— Большим самомнением с вашей стороны было бы думать, что Организация боится желтостраничных писак. Тем более, в единичном и очень ободранном экземпляре, — слова недружественны, но Роман не возмущается. Слишком уж холодный взгляд. — Однако мне не нравятся такие совпадения. Наши исследования — и запротоколировавший их незваный элемент со специфической профессией. А совпадение ли это? А, Роман?

Высокий, не отрывая глаз, принимается листать забранный у Романа блокнот. Медленно, чуть ли не с удовольствием, чуть ли не смакуя пальцами каждый тонкий квадратный листок. Чернильные волки, сосны, дикари и туман испуганно прыскают из-под них прочь.

— Это было для себя. Чтобы занять себя чем-нибудь в яме, куда меня засадили. Чтобы, знаете, поменьше думать… не свихнуться…

— Логично, — соглашается высокий. — Я вполне допускаю, что так оно и было. Более того, я не сомневаюсь. И себя занять на время, и позже, так сказать, в дело пустить… мемуары какие-нибудь… или статья в журнале. Да?

— Нет! Ну никто же не поверит, в самом деле… У меня и в мыслях не было!

Высокий вздыхает и останавливает его нетерпеливым жестом.

— Вы нарушитель, оказавшийся свидетелем исследовательскому процессу, — голос звучит монотонно, словно зачитывая приговор. — Сохранили данные о нём на потенциально готовом для печати или передачи в другие руки носителе, поспособствовали событиям, из-за которых жизнь нашего сотрудника оказалась в опасности, нарушили привычный уклад наблюдаемых нами аборигенов. Что можете обо всём этом сказать?

— Я не хотел. Простите.

Высокий насмешливо фыркает.

— Вот мы и подошли к самому главному, Роман. Вы очень даже хотели. Следили за ещё одним нашим сотрудником, воспользовались созданной им дверью. То есть, дверью, созданной ей… Зачем?

— Это получилось случайно. Из-за портрета, понимаете…

— Да неужели? А не было ли там ещё какой причины?

Старший, до сих пор не принимавший участия в разговоре, кладёт руку товарищу на плечо.

— Рик, полегче. Ты же его совсем запугаешь… Позови-ка Эрну, пусть ещё ему кофе нальёт. И добавит туда коньяк. Роман… как насчёт?

Старший улыбается ему очень по-доброму. Высокий что-то неслышно ворчит. И накатывает вдруг усталость пополам с тупым и тянущим безразличием — а потом вдруг становится смешно почти до истерики, потому что здесь, в этом светлом и чужом кабинете неизвестной и таинственной Организации, с ним, понимает Роман, просто играют сейчас в «злой-хороший». А судьбу, конечно, уже давно решили.

Сразу, должно быть, как только обнаружили сам факт его проникновения за дверь.

— Спасибо вам. Я только «за».

Смешком, ухмылкой, тайным издевательством расплывается в гуще на дне чашки отражение лампочки круглой люстры над головой. «Не волнуйтесь», — участливо говорит старший. Высокий закуривает. Дым почему-то пахнет гарью. Рука Романа вздрагивает, и натёртую до блеска поверхность стола пятнают коричневатые брызги.


Серые стены, серый пол, стул посередине, наручники, за спиной застёгнутые, поигрывающий дубинкой мордоворот и безликие личности в пиджаках и галстуках, скрывающиеся за зеркальным стеклом, — киношный, недружелюбный, обещающий яркий свет в глаза, тычки, пинки и оплеухи, а то и натуральные побои образ не сбылся. Вместо этого были просто мягкие кресла, маленький отполированный ореховый стол, кофе, светлые гардины и окно, за которым лежала лужайка — вся в золотых листьях. А ещё снаружи находился, по всей видимости, стадион: характерные звуки весёлой возни играющих в футбол людей звенели и расплескивались брызгами. Мирно и тяжело шумели старые деревья. Роман видел их нижние ветви и уходящие в землю стволы — кряжистые, ещё не до конца облетевшие клёны. Заметил он и ярко-рыжую кошку, обнюхивающую холмик опавшей листвы. За окнами неизвестной Организации тоже шуршала осень, только не дождливая — солнечная. Но где именно он находился? Как далеко от дома?

Он подумал об этом ещё тогда, когда его только сюда привели — приглашающим жестом указали на дверь кабинета и тут же удалились куда-то по своим делам. Спокойные люди в однотонной одежде, похожие на технический персонал. Роман не видел никакой охраны, только пустой коридор впереди и позади себя, однако возникшее было желание не заходить внутрь кабинета и сбежать тут же погасло. Он был слишком полон впечатлениями и слишком устал, к тому же не знал, где находится, и одноликий этот коридор — ряды тёмных дверей, неяркие лампы под потолком — казался в обе стороны бесконечно длинным, свивался куда-то, скрываясь в тенях, и походил скорее на лабиринт, чем на путь к свободе. Его беззвучная пустота не манила — вдруг испугала. А дверь так послушно и мягко качнулась под протянутой рукой, и так доброжелательно хлынул сквозь неё свет, что захотелось войти — спрятаться от пустоты. Роман перешагнул через порог, осмотрелся и сел в кресло, вытянув гудящие ноги. Практически тут же за дверью раздался звук шагов. Откуда, коридор ведь только что был совсем пустынным? Роман нервно одёрнул рубашку и снова вскочил, но вошли не дознаватели, а молодая женщина с подносом, на котором стояла чашка с кофе.

На женщине был синий костюм и бифокальные, круглые, совсем не подходящие её узкому и длинному лицу очки. Тугой пучок бесцветных волос на затылке качнулся в такт наклону её головы и улыбке.

— Кофе, — не то предложила, не то объяснила она.

Должно быть, здешняя служащая или секретарь, решил Роман. Видел он таких, услужливых и компетентных: юбка, блузка, выдрессированная улыбка, меткий взгляд из-под острых ресниц, цок-цок-цок по блестящим плитам, шур-шур-шур по дорогому ковру, «да, Директор Директорович», папки, бумаги, факсы, звонки, глобальная база сплетен и перетолков. Но эта была не по-секретарски проста и совсем не красива — у здешних начальников, видимо, торжествовали другие критерии. А вот кофе варила что надо — горелыми зёрнами и близко не пахло. Он поблагодарил, взял протянутую белую чашку, отхлебнул и зажмурился — давно не пробовал настолько вкусного. Словно ударило в голову коричневое жгучее тропическое солнце. Приоткрыв глаза, он увидел, что женщина прочла выражение на его лице, и это её обрадовало.

— Это вам спасибо, — сказала она.

«Ты тоже ходишь через двери?» — подумал Роман. Он скользнул глазами по фигуре женщины, ища нечто, быть может, связывающее её с рыжеволосой маркизой и шаманом с лесной Горы: нечто в осанке, в манере стоять, в движениях плеч и кистей бледных рук, в невидимой ауре, окутывающей тело, как призрачный кокон. Женщина что-то почувствовала — в ней ощутилась неловкость человека, осознавшего, что его пристально рассматривают. Она переступила с ноги на ногу. Отчего-то она не прощалась и не спешила уйти.

— Если вы боитесь, то не надо. Вам не сделают ничего плохого.

— Я своё уже отбоялся, — ответил ей Роман. — Когда сидел в яме и ждал, что вот-вот стану ужином. Таким хрустящим, знаете, поджаристым.

Женщина повернула голову и посмотрела на дверь. Потом вдруг обошла стол и села напротив Романа.

— Меня зовут Эрна, — сказала она. — По секрету говоря, меня тоже как-то чуть не запихнули в печку.

Роман в изумлении вытаращился на неё и не нашёл, что ответить. И тогда женщина рассмеялась.

Смех стирал неровность её облика и делал вытянутое лицо округлым и туманным. Смех превращал её почти в красавицу. Роман впервые за время разговора с ней заметил, что под слоем пудры у неё на щеках словно бы отпечатки оспин. Впрочем, когда Эрна смеялась, оспины казались веснушками. Роман вспомнил, как смех изменил и жёсткое лицо рыжеволосой маркизы. А как выглядит он сам, когда смеётся? Эрна подняла на него увеличенные линзами очков чёрные глаза.

— А потом я тоже сидела здесь. На вашем месте. Так что бояться вам не следует — видите, я ведь живая.

— Вижу, — ответил Роман.

Да, если только она не придумала это, чтобы утешить его, она была здесь, живая и реальная, и даже с памятью о том, что где-то и когда-то, за какой-то неведомой дверью, пережила не самые приятные моменты, похожие чем-то на те, что на себе испытал Роман. С памятью, которой она поделилась с ним, — а, значит, её не рихтовали. Этой женщине предложили остаться. И разносить кофе?

— Вы помните. И работаете с ними вместе. Так это вы — дознаватель?

— Я просто секретарь, — сказала ему Эрна.

— Тогда как…

Значит, у него тоже есть шанс.

Но они уже шли к нему по коридору — не незаметно из ниоткуда, как Эрна, а твёрдо и парно печатая шаги. Мужские, сильные. Эрна поднялась, одёрнув юбку, и взяла поднос, отходя к двери. Она действительно была секретарём — те же повадки, что у всех остроресничных обитательниц приёмных: принести гостю напиток и не мешать его разговору с начальником. Не вмешиваться. Но она продолжала успокаивать Романа глазами, пока один из вошедших, отпуская её, не кивнул, и она не ушла.


— Вам, наверное, уже сказали, что делают с теми, кто увидел лишнее? — возвращается к разговору старший. Тон его голоса деликатный, чуть ли не сожалеющий. Или же он сам по себе добродушный и мягкий человек, а вовсе не играет и не изображает…

— Да. Я уж не знаю, как именно вы будете это проводить, но, если будет больно, можно мне как-нибудь… наркоз, то ли, или хотя бы выпить… Просто я…

«Я трус и не переношу боль», — не договаривает Роман. Он и так уже испытал достаточно унижения. Ему явно не хотели предложить остаться. Он — потрёпанный желтостраничный писака — был им не нужен.

Старший перебирает лежащие перед ним листочки, снова и снова оглаживая края осторожными пальцами. Когда руки живут словно бы отдельно от тела, заметно — таким даром часто обладают художники и музыканты. Но вот часто ли у людей, принадлежащих к этим творческим слоям, бывают на пальцах такие рубцы, как у светловолосого, — вопрос. Он будто когда-то запутался в колючей проволоке. Высокий наконец закрывает блокнот.

— Страшно? — интересуется он.

— Рик, — укоризненно произносит старший.

Роман сгребает с блюдца оставшийся рафинад и бездумно грызёт. Ему горько и обидно, а ещё он ощущает бессилие, которое вновь возвращает его к первоначальной покорности, только не благодарной, а отстранённой. Чёрт с ними, пусть делают, что хотят. Он слишком устал.

— Не страшно. Тоскливо. Будто теряю что-то очень важное… Ну ладно. Давайте больше не будем переливать из пустого в порожнее. Приступайте, что там — укол, трепанация…

— Да не волнуйтесь так, — пытается утешить его старший.

Кто-то осторожно стучит в дверь. Высокий, видно, как-то связался с Эрной, и она возникает на пороге с ещё одной чашкой кофе. Взгляд, который Роман ощущает на себе, очень добрый и тёплый, а кофе — снова божественный. Коньяка в нём не чувствуется, зато всё так же бьёт в голову южное солнце. Не поэтому ли её оставили, эту женщину с оспинами на впалых щеках…

Роман ведь даже не умеет готовить.

Высокий качает головой в такт каким-то своим мыслям и кивает на блокнот.

— Красиво рисуете. Стали бы лучше художником…

Он опять открывает его на середине. Там та, желтоволосая девушка с косой, пусть и изображённая синими чернилами. Она глядит на высокого мужчину улыбчивыми миндалевидными глазами — дикая, нездешняя, прекрасная. Дым, пахнущий горелым, оборачивается острым ароматом тумана и смолы. Эрна, перед тем как затворить за собой дверь, бросает на Романа последний взгляд и — он этого не видит — удивлённо вздрагивает.

«А что, если я это не захочу никому отдавать?»

Возможный вопрос уже имеет свой ответ, застывший, казалось, навечно в холодных глазах высокого: ослепительно синее — но не радостное, тяжёлое, тяжкое, словно замороженный груз, глыба льда — «Заставим». Но теперь хочется сражаться. За самое яркое и живое, что было в скучной желтостраничной жизни неудачника-писаки. За данное ему внезапно знание.

Он подумал о сенсации, которая никогда не случится, и к нему вернулась — нет, не тошнота — жгучая, почти детская обида, послевкусие чувства несправедливости.

Их мир всё-таки умел мечтать. Он ставил мечты на полку, надевая на них книжные обложки, рисовал на бумаге и склеивал воедино бегущими по экрану кадрами, он пел о них и наряжался в них, а иногда даже играл на сцене. Повеселив и на время отвлеча от проблем и обыденной серости, мечты отправлялись обратно — закрывались, выключались, падал занавес. Развлечения — не вера, что за каменными стенами цветёт волшебный сад. А он рос там в полнеба. Потеснив городских колдунов, привидений и кладбищенских вампиров, трехглазые дикари из не отсюда заняли бы место на тонких страницах, угнездились в среде таких же явных невозможностей, которым в рационалистическом монохромном мирке было место только здесь — в журнале, который читают только, чтобы скрасить время между станционными перегонами. В историю про яму и лес кто-то потом завернул бы бутерброды с колбасой, собираясь на воскресный пикник. Ей бы вытерли грязную обувь и её раскрошили бы, чтобы присыпать пол хомячьей клетки, и уж точно никто бы не поверил в неё и не пошёл бы по дворам искать двери. Разве что, некий скучающий пенсионер и его старый пёс. Но какой радостью было бы поместить правду среди небылиц. Знать, что сады растут. Цветут. Однако эти люди не позволят.

— Пойдёмте, Роман, — высокий встаёт.

Роман послушно поднимается. До него слабо долетают уличные звуки: весёлый смех людей, которые завершили игру и теперь прощаются до завтра. Высокий ловит взгляд Романа, направленный к окну, и поясняет:

— Наши неофиты.

Но он слышит не «новобранцы», «ученики», а — «дети». Те, кто легче всего бежит к неизведанному. Дети и разве что ещё безумцы, сумасшедшие, счастливые в своём отсутствии границ и предрассудков. Один из них — ребёнок, усыплённый так надолго затхлым зельем взрослости, отчётов и зарплат — тогда на миг проснулся и в нём. Проснулся — и не испугался; боялся взрослый. Роман припомнил: ребёнок ощутил себя свободным.

И не потому ли, что где-то в пространстве времён, за завесой дождя, которая лупит по стеклу неряшливой квартиры, сидит сейчас и навсегда ребёнок, читающий под одеялом с фонариком, но руки сами тянутся вперёд и тянут же за спинку кресло. Чтобы, развернув, загородиться им от высокого, а потом поправить одежду, стряхнув грязь и пыль, и уступить место голосу, который, ничуть не хриплый и не испуганный, достаточно твёрдо извещает двоих дознавателей, что, пожалуй, Роман передумал.

Высокий смеётся в ответ на слова.

— Кто бы знал, как я этого не люблю, — печально произносит старший.

Он делает короткий знак изрисованными шрамами пальцами — последнее, судя по всему, указание. Роман тоже смеётся, когда дверь вдруг оказывается запертой. Добрая Эрна, это ведь ты сделала, так? Он смеётся, а на плечо ему ложится рука. Она сдавливает, как кузнечные клещи, и становится совсем не до веселья, но смех льётся вопреки происходящему — уже почти истерика.

— Я первый такой упрямый у вас, да?

— Это не упрямство — просто паника. Но всё пройдёт, Роман.

— Почему мне нельзя забрать свою память с собой?

Старший смотрит на Романа светло-карими глазами. В них тихая доброта, а ещё сетчатый, как прутья решетки, налёт: многие ночи без сна, приказы, команды и назначения, удачи и ошибки, двери, своя и чужая кровь на пальцах, может быть, даже война. Умение вести к чему-то и от чего-то оберегать. Ответственность и усталость. Безмолвная просьба понять.

— Потому что я отвечаю за общность, которую возглавляю, и за её безопасность. Если вы, несмотря на все заверения, всё-таки с кем-то поделитесь…

— Но вы же прочли, увидели…

— Что?

— У меня никого нет.

А ведь хотелось ему сказать совсем другое. Отчаянное, последнее. «Я же пишу в журнале о паранормальном, моя стихия — байки, и никто, совсем никто никогда не примет меня всерьёз с рассказом о чужом лесе и тех, кто в нём обитает», — но слова, Романа ли, или кто-то метафизический, в кого он не верил и о ком не задумывался, успел первым и вложил ему в уста другую фразу, прокатываются, словно набат, и замирают в тишине.

Сейчас высокий снова посмеётся.

Но тот не делает ожидаемого, лишь шумно втягивает воздух и усиливает хватку своей жёсткой и крепкой руки. Роман чуть кривится от боли.

— Ну, Ян… — тон у высокого почти угрожающий.

Старший молчит, сплетя пальцы под подбородком.

IV

Она сидела на подоконнике у кабинета, уже поджидая его, сложив на коленях руки, словно примерная школьница, и сидела с видом до боли знакомым, — непогрешимость во плоти — которым, бывало, щеголял старший братец, особенно когда ему случалось напортачить по-крупному. Но тому удавалась всё-таки лучше — у него были добрые глаза. Сам брат говорил, что у Яна такие же. Семейное. Однако Четвёртая не могла этим похвастаться. Ян остановился рядом с ней и привычно протянул правую руку, чтобы погладить по жёсткой макушке. Племянница привычно увернулась.

— Хулиганка, — произнёс директор и отпер дверь. — Заходи давай. Сейчас буду ругаться.

Испачканные в земле подошвы тяжелых ботинок она вытерла о придверный коврик, чтобы не наследить на чисто вымытом полу. В волосах у неё запуталась хвоя и паутина. Подушечки пальцев темнели синими пятнами, будто бы от чернил, и Ян подумал, что она, наверное, ела лесные ягоды.

— А меня с собой не пригласила. Я, может, тоже хочу в лес.

Он развеял начавшуюся было собираться неловкость, как и намеревался, — словно тучи разогнал. Четвёртая чуть улыбнулась.

— Вы сильно сердитесь, дядя?

— Сильно, но меньше, чем был бы должен, учитывая все нарушенные тобой правила. Вот ничего я не могу с собой поделать: ты мне, как-никак, родная кровь. Рик вечно говорит, что я слишком предвзят.

— Ваш заместитель, дядя, как всегда прав.

Ян посмотрел на призрак улыбки, оставшийся на спокойных губах, и вздохнул.

— А чья кровь была у тебя на куртке?

Племянница не опустила глаз, и Ян ещё раз вздохнул. Он обошёл Четвёртую и свой письменный стол, чтобы сесть в кресло.

У него начинала болеть нога. Та самая, в которой кое-кто когда-то выбил коленный сустав. Не особенно серьёзная травма, но периодически о себе напоминающая — чаще всего в холодные дождливые дни. Однако нога любила поболеть и просто так, как сегодня — может, из вредности, если допускать бредовую мысль об обособленной разумности отдельных частей тела. Хотя боль могла быть и реакцией на испытанную от всего произошедшего досаду. Ян бережно, словно стараясь умилостивить, примостил ноющую ногу поудобней и тщетно потряс заварочный чайник: пустой.

Ничего удивительного.

Кабинет Яна был кабинетом только Яна, и за всем он, ревнитель своего уютного, пусть чуть и затхловатого покоя, следил сам: никаких секретарей, предупредительных рук и напоминаний. Нечем перекусить — принесёт или поголодает. Потерял какие-то бумаги — найдёт или махнёт рукой. Цветы завяли — сам виноват (а цветов в кабинете и не было). Только Матиас, конечно, ходил прибираться, но на то он и уборщик. Разделять свой рабочий процесс же Ян ни с кем не хотел. Посетители — одно дело, назойливые помощники — другое, какими бы благими их намерения ни были. Даже с учётом того, что они просто отрабатывают свою зарплату.

— Сделать вам чай? — спросила Четвёртая.

А ещё Ян ощущал неловкость, когда ему пытались помочь в обычных бытовых делах — оголённую, острую, почти обидчивую неловкость, потому как ему казалось, что это намёк на его внутренний, проступающий на лице возраст и общую потрёпанность ветерана-Идущего. Ну не инвалид же он, в самом деле… Просто последний из первого поколения.

— Не нужно, — отказался он и отставил заварник в сторону.

Четвёртая убрала руки за спину. Она часто так стояла, обхватив запястье одной руки другой, и это был привычный, автоматический уже жест — вовсе не то, что опять остро почудилось Яну: ироничное «не трогаю я, не трогаю, успокойся». Он снова перевёл взгляд на мокрые пятна на бежевой куртке, которые, должно быть, появились, когда племянница стирала мыльной тряпкой кровь, прежде чем прийти сюда. А ведь она могла бы просто снять куртку, чтобы не было лишних расспросов, но словно бы предпочла отчего-то проверить дядюшкину наблюдательность.

— Всего лишь волк, — сказала Четвёртая. — Хромой и старый.

Яну всегда было с ней очень трудно. Но он постарался не вслушиваться в произнесённые племянницей слова, иначе додумался бы ко всему прочему до того, что он — снова — её раздражает, ей — опять — неприятен, и как было бы хорошо, если бы он прекратил наконец свои жалкие попытки разговора по душам и отстал.

Иногда ему ещё и казалось, что за эти пять лет она так и не приняла факт их родства.

— Он тебя не поранил?

— Нет, дядя.

— Ты его убила?

— Да.

— Чем, если не секрет?

Четвёртая достала из кармана брюк складной нож.

— Я его здесь всегда с собой ношу. У него есть пилочка, что хорошо, если ноготь сломаешь. Рейдовый нож, конечно, лучше, но он в карман не поместится.

Небольшой, даже маленький ножик… Такой аккуратный, компактный. Несоизмеримый с крупным хищным словом «волк». Четвёртая раскрыла лезвие и полюбовалась на блики.

— Лучше бы у тебя был вообще не нож, а что-нибудь посерьёзней. Ходить в Неназванном с одним ножом — верх безрассудства и глупости. Знала же, куда идёшь. Что мешало тебе взять огнестрельное? У тебя же есть лицензия на повседневное ношение.

— Мне ножа вполне хватает, дядя.

Ян покачал головой. Хватит с него родительских увещеваний.

— Ладно, девочка.

Она насторожилась и убрала свой нож обратно. Услышала в голосе не дядю — директора.

— Несмотря на то, что всё закончилось благополучно, я не могу оставить твой поступок без взыскания. Обойтись одним выговором — тоже. Сядь, пожалуйста.

Четвёртая опустилась в кресло напротив него. На лицо, из-за своей бледнокожести хранящее, казалось, вечное выражение замкнутого холода, прокралась сероватая тень. Ян понимал, что племяннице очень не хочется, чтобы её отстраняли, пусть даже и только на время, но наказать по-другому не мог.

— Что будем с тобой делать? — всё же спросил он у неё.

— Можно мне конфетку? — Четвёртая посмотрела на хрустальную вазочку, венчающую собой кипу неряшливо сложенных листов и распечаток.

— Конечно, — согласился директор.

Он понаблюдал, как она грызёт выуженный из леденцовой горы грильяж в шоколаде, и позавидовал: какие прекрасные зубы. Сам-то Ян давно уже привык к регулярным визитам к дантисту, ровно как и к бессчётному количеству пломб, и находил это не только проблемой возраста, но и наследственности. Он попытался вспомнить, существовали ли проблемы подобного рода у брата, и всплыла было мысль-картинка: старший широко улыбается, показывая два верхних резца с щербинками (он любил — то ли всё проистекало от лени — откусывать зубами нитки, леску, тон