Павел Елисеевич Щеголев - Дуэль и смерть Пушкина [Исследование и материалы]

Дуэль и смерть Пушкина [Исследование и материалы] 2M, 812 с.   (скачать) - Павел Елисеевич Щеголев

ПИСАТЕЛИ О ПИСАТЕЛЯХ


П.Е.ЩЕГОЛЕВ ДУЭЛЬ И СМЕРТЬ ПУШКИНА


ИССЛЕДОВАНИЕ И МАТЕРИАЛЫ

МОСКВА «КНИГА» 1987

ББК 84Р7-4 Щ 34

Текст печатается по изданию: П. Е. Щеголев ДУЭЛЬ И СМЕРТЬ ПУШКИНА Исследование и материалы

Издание третье, просмотренное и дополненное

Государственное издательство Москва 1928 Ленинград

Вступительная статья и примечания Я. Л. Левкович Рецензент:

Р. В. Иезуитова, кандидат филологических наук Разработка серийного оформления Б. В. Трофимова, А. Т. Троянкера,

Н. А. Ящука Иллюстрации художника Д. Ф. Терехова Общественная редколлегия серии:

£ Ю. Гениева, Д. А. Гранин, А. М. Зверев, Ю. В. Манн, Э. В. Переслегина,

Г. К Померанцева, А. М. Турков

Павел Елисеевич Щеголев ДУЭЛЬ И СМЕРТЬ ПУШКИНА Исследование и материалы

Зав. редакцией Т. В. Громова. Редактор Э. Б. Кузьмина. Художественный редактор Н. В. Тихонова. Технический редактор А. 3. Коган. Корректор Н. И. Скворцова.

HEN" 1375. Сдано в набор 11.06.86. Подписано в печать 11.10.86. Формат60 X90Vie. Бум. офсетная. Гарнитура «Таймс». Печать офсетная. Уел. печ. л. 36,0. Уел. кр.-отт. 36,5. Уч.-изд. л. 48,27. Тираж 200 000 экз., (2-й завод 100 001—150 000 экз). Изд. N" 4132. Заказ N" 1388. Цена в,бумвиниле 3 р. 70 к., в коленкоре 3 р. 90 к.

И щательство «Книга», 125047, Москва, ул. Горького. 50.

Ярославский полиграфкомбинат Согашолиграфпрома при Государственном комитете СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли. 150014, Ярославль, ул. Свободы, 97.

т„ 4702010200-010 „ „ я ^

Щ- 75-87 © Оформление, предисловие, примечания

^ 002(01)-87 Издательство «Книга», 1987 г.

П. Е. ЩЕГОЛЕВ И ЕГО КНИГА «ДУЭЛЬ И СМЕРТЬ ПУШКИНА»

Павел Елисеевич Щеголев (1877—1931) — выдающийся ученый, филолог и историк, человек широких интересов и разносторонних дарований. Он известен как исследователь, издатель, публицист, один из редакторов журнала «Былое» (1906—1907; 1917—1926)— первого периодического органа, посвященного истории освободительного движения в России.

Щеголев — человек яркой биографии. Выходец из крестьян, он был близок революционным кругам и несколько раз подвергался репрессиям со стороны правительства. В 1899 г. его арестовывают первый раз за организацию крупного студенческого выступления. Восьмимесячное заключение сменяет ссылка в Полтаву, затем ссылка в Вологду — вплоть до 1903 г. В 1909 г. Щеголева как издателя-редак-тора журнала «Былое» вновь привлекают к суду и приговаривают к трем годам тюремного заключения. В Петропавловской крепости, где он отбывал срок, Щеголев написал известную монографию об «утаенной любви» Пушкина1. Пушкинисты ждали от Щеголева обстоятельной биографии поэта. «Все думали тогда, — вспоминает Н. В. Измайлов, — что никто не мог написать ее лучше Павла Елисеевича <...>. Борис Львович Модзалевский не раз говорил, что „следовало бы еще раз посадить Щеголева на годик-другой в Петропавловскую крепость — и биография Пушкина была бы написана"»2. Вместо «обстоятельной биографии» поэта Щеголев написал другую книгу, тоже обстоятельную, — о его дуэли и смерти.

П. Е. Щеголев известен и как писатель — автор сценариев к популярным в свое время фильмам и написанной вместе с А. Н. Толстым сенсационной пьесы «Заговор императрицы». Вместе с А. Н. Толстым он сочинил известную мистификацию — «Дневник Вырубовой», который до сих пор принимается читателями за подлинный дневник фрейлины последней императрицы России.

Диапазон научных интересов Щеголева велик — от Древней Руси до начала XX в.3 Среди массы его работ (их перечень насчитывает более 400 номеров) выделяются две темы, которые привлекали ученого всю жизнь: декабристы и Пушкин. Пушкиноведческие работы Щеголева Б. В. Томашевский справедливо считал «наиболее ценным и интересным»4 из всего, что писалось о Пушкине в его время, не утратили они своего значения и в наши дни.

С именем Щеголева связаны поиски новой методологии в пушкиноведении. Его метод сводился к пересмотру всех источников, касающихся Пушкина, и к широкому привлечению черновых рукописей поэта. Черновые рукописи он признавал важнейшим орудием исследователя, искал в них ответа на спорные моменты биографии и творчества Пушкина.

В исследовательской индивидуальности Щеголева особенно ценно соединение пушкиниста и историка революционного движения. Это соединение вызвало особый интерес ученого к проблемам, связанным с политической биографией Пушкина: Пушкин и тайные общества, Пушкин и декабристы, Пушкин и Николай I. В серии статей о поэте и царе Щеголев стремился отделить «показную сторону от закулисной и выяснить истинные, настоящие взгляды Николая I на поэта»5. Документальное изучение отношений монарха и поэта помогло разрушить бытовавшие легенды о добром покровителе поэта царе и враждебном Бенкендорфе.

Щеголев был инициатором таких тем в пушкиноведении, которые сам ученый определил как «будни Пушкина»6. Его работы, основанные на изучении архива Болдинского имения и архива опеки над детьми и имуществом Пушкина, позволяют судить о сложном финансовом положении поэта, объеме и характере его материальных забот в последние годы жизни.

Раскрыты «будни Пушкина» и в заключительный, трагический период его жизни, которому посвящено капитальное исследование «Дуэль и смерть Пушкина». Талант биографа, широкая историческая и литературная эрудиция Щеголева, его исследовательское мастерство сделали эту книгу одним из лучших биографических трудов.

В биографической литературе о Пушкине книга Щеголева занимает особое место. Без ссылок на нее не обходится ни одна из работ, касающихся последних лет жизни поэта. На нее опираются, с ней полемизируют, спорят, извлекают из нее факты и документы. В то время, когда Щеголев работал над своей книгой, огромный материал, который давали исследователю свидетельства современников, не был

П.Е. Щеголев. Силуэт работы Е. С. Кругликовой.

Из собрания И. В. Щеголевой

систематизирован и подвергнут критическому и сопоставительному анализу. Не было предпринято и попыток разыскать материалы, хранящиеся в государственных архивах. Щеголеву, при содействии Академической комиссии по изданию сочинений Пушкина, за 15 лет тщательных поисков удалось собрать множество ценных документов и свидетельств, исходящих от участников событий и из государственных учреждений. Из собрания А. Ф. Онегина-Отто (в то время находившегося в Париже) были получены конспективные заметки Жуковского, воссоздающие остов всех дуэльных событий, черновые письма Жуковского к отцу Пушкина и к Бенкендорфу, написанные после смерти поэта, документы, связанные с «посмертным обыском» на квартире Пушкина.

Министерство иностранных дел предоставило Щеголеву копии писем Геккерна к голландским властям (тогда же перлюстрированных на почте), парижский профессор Андре Мазон познакомил его с архивом Дантеса, герцог Мекленбург-Стрелицкий передал ему письмо Вяземского к великому князю Михаилу Павловичу о дуэли Пушкина. От историка Кавалергардского полка Панчулидзева он получил данные о службе Дантеса. Среди документов, идущих от друзей поэта, следует отметить извлечения из дневника А. И. Тургенева. Наконец, в книге собраны известия о смерти Пушкина, которые посылали из Петербурга в депешах иностранные послы своим правительствам. Была проведена также экспертиза анонимных писем, полученных Пушкиным 4 ноября 1836 г. После первого издания книги в 1916 г. (за ним сразу же, в 1917 г,, последовало второе) казалось, что весь материал, относящийся к дуэли, обследован с исчерпывающей полнотой, все обстоятельства приобрели почти полную ясность, а не до конца выясненными остались только кой-какие подробности. Именно так рассматривал свою работу сам Щеголев. «Думается, — писал он в предисловии к первому изданию, — что после систематически веденных мною в различных направлениях розысков в будущем вряд ли можно будет разыскать много документального материала в дополнение к настоящему собранию» (см. с. 25 наст. изд.).

Книга Щеголева состоит из двух частей, названных автором «Исследование» и «Материалы». «Исследование» является первым в литературе монографическим этюдом, подводящим итоги всем опубликованным ранее и добытым вновь материалам о дуэли. Мастерство изложения придает исследованию силу художественного произведения. Шаг за шагом в увлекательном повествовании развертывается перед читателями история Дантеса, его приемного отца Геккерна, их характеристика, темная история их отношений, их поведение, приведшее поэта к необходимости выйти на смертный поединок.

Обширное собрание материалов, составляющих вторую часть книги, сопровождено вступительными очерками, где дается критический анализ этих материалов. Первым в этом ряду следует назвать письмо Жуковского к С. Л. Пушкину, написанное 15 февраля 1837 г. и напечатанное в посмертном томе «Современника». В научный оборот был введен первоначальный черновой текст письма, который более точно излагает события. Сравнительный анализ черновиков и печатного текста, виртуозно выполненный Щеголевым, позволяет следить, как менялся текст письма, как письмо превращалось в статью, приемлемую для подцензурной печати. Щеголев убедительно показал мемуарную ущербность печатного источника, который до его работы рассматривался как одно из наиболее точных и значительных свидетельств о последних минутах Пушкина.

Значительный интерес представляют документы и вводные к ним статьи, касающиеся забот Жуковского по посмертным делам Пушкина. Дореволюционное пушкиноведение чаще всего рисовало Николая I благодетелем Пушкина, начиная с известной беседы в Москве 26 сентября 1826 г. и до последней минуты жизни поэта. Скрытое недоброжелательство и недоверие к поэту монарх умело скрывал. Щедрые милости Николая семье Пушкина после смерти поэта приписывались его собственному почину. Щеголев установил, что вдохновителем царя был Жуковский, наметивший все царские распоряжения. Стало известно также: Жуковский хотел, чтобы «милости» государя сопровождались особым рескриптом, чтобы им, таким образом, было придано значение государственного национального дела. В этом ему было решительно отказано. Щедроты государя не выходили за рамки частной благотворительности. Царь творил добро семье Пушкина, но не во имя Пушкина.

Добытые Щеголевым документы впервые раскрыли обстоятельства так называемого «посмертного обыска» бумаг Пушкина. Сперва Николай разбор бумаг доверил Жуковскому (с тем, чтобы все предосудительные бумаги были сожжены, письма возвращены писавшим, а казенные бумаги — по принадлежности), но уже через два дня Жуковский узнал, что все «предосудительные бумаги» перед сожжением должны быть доставлены для прочтения царю, а письма посторонних лиц— жандармскому генералу Дубельту, которому вместе с Жуковским было поручено рассматривать бумаги поэта7.

Среди бумаг Жуковского, полученных Щеголевым, был и черновик письма его к Бенкендорфу, написанного после «посмертного обыска», когда через руки Жуковского прошли все письма Бенкендорфа к Пушкину. Жуковскому впервые открылась вся тяжесть положения поднадзорного поэта. Жуковский обвиняет Бенкендорфа (а вместе с ним и Николая I) в гибели Пушкина. А. Н. Веселовский, видевший это письмо и опубликовавший из него небольшой отрывок, считал его «свидетельством того, что Жуковский был способен на гражданский подвиг»0.

Донесения иностранных дипломатов, которые публикует Щеголев, уже в первом издании книги выводят дуэль Пушкина за рамки чисто «семейственных отношений». Гибель поэта расценивается как национальная потеря, в депешах отмечается либерализм Пушкина, противоречия его с властью и аристократией, излагаются обстоятельства похорон поэта. Из донесений послов мы узнаем подробности, которых нет в воспоминаниях современников. Так, прусский посол Либерман пишет: «...многие корпорации просили нести останки умершего. Шел даже вопрос о том, чтобы отпрячь лошадей траурной колесницы и предоставить несение тела народу».

Большая час;ь «материалов» относится к Геккернам. Здесь публикуются письма Геккерна к Дантесу, переписка Геккерна с Е. И. Загряжской во время ноябрьского конфликта, его оправдательные письма к министру иностранных дел Нессельроде и своему правительству, письма к Жоржу Дантесу-Геккерну его приятелей после дуэли, воспоминания товарища Дантеса по полку, А. В. Трубецкого. Все это позволяет восстановить «версию Гек-кернов», которая заключается идиллическим изображением женитьбы Дантеса в его биографии, написанной Луи Метманом—внуком убийцы Пушкина. Сетуя на «злоречие», которое соединяло в светских салонах имена Дантеса и Натальи Николаевны, Луи Метман пишет: «В самом деле, иное чувство, кроме чувства восхищения, которое могла внушить изумительная красота госпожи Пушкиной, заставляло его посещать дом, где он познакомился со старшей сестрой, Екатериной Гончаровой, возвышенный ум и привлекательная внешность которой увлекли его» и дальше: «После свадьбы отношения между обоими домами остались корректными, хотя и холодными». Мы видим, что Жорж Дантес делал все возможное, чтобы обелить себя перед лицом потомства.

Свою задачу в первом издании книги Щеголев сформулировал как «попытку прагматического изложения истории столкновения Пушкина с Дантесом». Отбросив дела материальные, журнальные, отношение к императору, к правительству, к высшему обществу, он сосредоточил свое внимание на семейных делах Пушкина. Обилием новых документов, обстоятельностью и почти художественной манерой изложения книга убедительно рисовала драму ревности. В драму ревности вписывалась характеристика жены поэта как пустой светской дамы, далекой от интересов и дел мужа, бросившей детей на попечение своей сестры Александрины и занятой только собой и своими успехами в свете.

Третье издание книги вышло уже после революции, в 1928 г., когда новые материалы и новые возможности их разработки, созданные освобождением от цензурных и условных пут, побудили Щеголева к пересмотру истории дуэли. Главным мотивом для пересмотра событий стало новое, предложенное им толкование анонимного пасквиля. Раньше он видел в нем только насмешку над мужем-рогоносцем, теперь открылось второе дно пасквиля — составители его прочили Пушкину судьбу «величавого рогоносца» Д. J1. Нарышкина —мужа многолетней любовницы Александра I. В рамки «семейственной истории» события дуэли теперь не укладывались. В нее вошли отношения уже не поэта, а камер-юнкера и мужа первой красавицы столицы с двором и с правительством.

Концепция дуэли, предложенная Щеголевым, долгое время была незыблемой. Казалось, что персонажи драмы обрели устойчивые характеристики, обстоятельства определены, движение сюжета разгадано. Концепция стала колебаться с появлением новых документальных свидетельств. Предсказание Щеголева, что в «будущем вряд ли можно будет разыскать много документальных материалов в дополнение к настоящему собранию», не сбылось. Важный для истории дуэли документ нашел он сам вскоре после выхода книги. Это — запись в камер-фурьерском журнале об аудиенции, которая была дана Пушкину царем 23 ноября 1836 г. — через два дня после того, как Пушкин написал Бенкендорфу (конечно же, для передачи царю) о пасквиле и о событиях, происшедших в его доме. Известно было, что, умирая, Пушкин просил у царя прощения за нарушенное слово. Запись об аудиенции, казалось, легко создавала цепь событий: письмо к Бенкендорфу 21 ноября, вызов во дворец, беседа с царем 23 ноября, обещание, данное царю, ничего не предпринимать без его ведома и просьба о прощении. Так представлялись события до 1972 г., когда был обнаружен и опубликован архив секретаря Бенкендорфа П. И. Миллера8. У Миллера хранился подлинник письма Пушкина к Бенкендорфу. Из пометы на автографе стало очевидным, что письмо это не было отправлено по назначению и попало в руки Бенкендорфа только после смерти поэта—11 февраля. Логически стройная цепь распалась. Пришлось по-новому располагать звенья. Свидание с царем состоялось, но начальным звеном было не письмо к Бенкендорфу, а письмо к Геккерну; Пушкин написал его в тот же день, 21 ноября, и в тот же день, 21 ноября, прочитал его В. А. Соллогубу. Встревоженный Соллогуб сразу же обратился к Жуковскому, а Жуковский, стараясь избежать беды,— к царю. Выстроилась новая цепь фактов: письмо к Геккерну — Соллогуб — Жуковский — царь — аудиенция.

Щеголев был уверен, что знает, о чем разговаривали поэт и царь — в письме Пушкина к Бенкендорфу была заявлена не только тема беседы, но и ее детали. Находка в архиве Миллера привела к тому, что знание сменилось сомнением. Пушкин, конечно, должен был сказать царю о своем вызове и об анонимном пасквиле, который был причиной вызова. По Щеголеву — царь знал содержание пасквиля и может быть видел его. Но в 1962 г. Э. Герштейн опубликовала переписку императрицы с ее близкой приятельницей С. А. Бобринской. Из эгой переписки мы видим, что полное содержание анонимного письма императорская чета узнала только после смерти Пушкина. 4 февраля императрица пишет Бобринской: «Я хотела бы уже знать, что они уехали, отец и сын (Геккерны). Я знаю теперь все анонимное письмо, гнусное, и все же частично верное»9. Современные исследователи полагают, что имя Геккерна на аудиенции 23 ноября не было названо Пушкиным— обвинение без доказательств было бы несовместимо с правилами чести10. Однако в пылу полемики со Щеголевым отводится и предложенное им истолкование диплома «по царственной линии», т. е. как намека на возможную связь жены поэта с царем или на увлечение царя Н. Н. Пушкиной11. Нам кажется, что Щеголев прав — составители пасквиля присуждали Пушкину не только звание историографа ордена рогоносцев, но и возводили его в ранг заместителя председателя ордена — Нарышкина. После смерти Александра I место «величавого рогоносца» пустовало.

Поправку в изложение Щеголева внесли опубликованные М. А. Цяв-ловским письма Дантеса к Геккерну от января и февраля 1836 г., когда посланник уезжал на время из Петербурга. Щеголев считал, что Дантес был влюблен в Н. Н. Пушкину два года и недоумевал, как мог поэт терпеть двухлетний роман своей жены с «котильонным принцем» (так называла Дантеса Ахматова). Уверенность ему придавали слова Пушкина в том последнем письме к Геккерну, которое вызвало картель. «Я хорошо знал,— писал Пушкин,— что красивая внешность, несчастная страсть и двухлетнее постоянство в конце концов производят некоторое впечатление на сердце молодой женщины». Пушкин ошибался — «двухлетнего постоянства» и «несчастной страсти» не было. Письма Дантеса дали возможность А. Ахматовой отвести легенду о «двухлетнем постоянстве». 15 января 1836 г. Дантес сообщает посланнику как новость, что он влюблен в женщину, чей муж «отвратительно ревнив», а в ноябре, после вынужденного сватовства к Екатерине Гончаровой, в разговоре с В. А. Соллогубом он уже называет Наталью Николаевну «кривлякой». «Великая страсть» не длилась и года. Это подтверждает и наблюдательная свидетельница событий Д. Ф. Фикельмон. В ее дневнике, частично опубликованном в 1959 г.12, о Дантесе читаем: «Он был влюблен в течение года, как это бывает позволительно всякому молодому человеку...». Ошибку Пушкина Ахматова объясняет так: «Легенда о многолетней возвышенной любви Дантеса идет от самой Натальи Николаевны — это она рассказывала мужу в подробностях о своих светских успехах и жаловалась Дантесу на ревность Пушкина»13.

Значительной для истории дуэли была «Тагильская находка»14. В предисловии к третьему изданию своей книги, называя документы, которые могут быть обнаружены в дальнейшем, Щеголев упоминает и «письма весьма осведомленных в деле Пушкина Карамзиных — вдовы историка и ее дочерей к Андрею Николаевичу Карамзину, находившемуся в то время в Париже». Эти письма были найдены в 1954 г. Щеголев в своем исследовании пользовался ответными письмами Ан. Н. Карамзина, в которых можно было найти отблески событий, происходящих в Петербурге. Письма его родных насыщены фактами и делают нас свидетелями мучительной и долгой драмы, окончившейся гибелью поэта. Мы видим, что ближайшие друзья поэта, на глазах которых разворачивались события, не понимали их смысла. Андрей Карамзин не подозревал, что его родные в известной мере тоже были среди тех, кто вел драму к развязке, — дом Карамзиных был постоянным местом встреч всех участников драмы, а каждая встреча приближала развязку. Легко раздражаясь, отзываясь на каждую мелочь, Пушкин находился в подавленном состоянии духа и много страдал. Поведение поэта, попавшего в искусно расставленные искушенным дипломатом сети, выламывалось из рамок светских приличий и вызывало осуждение. В день дуэли Пушкина С. Н. Карамзина пишет: «Дядюшка Вяземский утверждает, что он закрывает свое лицо и отвращает его от дома Пушкиных»15.

Еще один массив новых документов — письма жены поэта к брату Дмитрию. Наконец среди голосов участников событий последних лет жизни Пушкина мы услышали голос его жены, и оказалось, что ставший привычным облик этой женщины поколебался. Щеголев нарисовал в своей книге яркий портрет Н. Н. Пушкиной. Жену поэта он не пощадил. Для него она —виновница гибели национального гения, и через призму негодования он смотрит на документы, которые могут помочь составить представление о жене поэта. Рисуя ее облик, он опирается на воспоминания современников и на письма самого Пушкина к ней. Но воспоминания современников писались после смерти Пушкина, когда причастность к гибели мужа невольно влияла и на характеристику, которую они ей давали. Пристрастно читает Щеголев и письма Пушкина к ней. Для него они — свидетельство «скудости ее духовной природы» и склонности к «светски-любов-ному романтизму». Он проходит мимо пушкинских слов «а душу твою я люблю больше твоего лица» и не замечает, что письма к жене, вытянутые в хронологическую цепочку, можно рассматривать как своеобразный дневник Пушкина. Они — подробные отчеты о прошедших днях и о событиях того дня, когда пишется письмо. Записи в дневнике и куски писем часто совпадают и дополняют друг друга. В письмах и в дневнике одинаково отражены события общественной жизни и светские пересуды, новости о друзьях и знакомых. В письмах, как и в дневнике, мы находим обличительные, негодующие высказывания об императоре и дворе. Письма к брату Дмитрию поколебали устойчивые представления о жене поэта как о пустой светской красавице, далекой от интересов и забот мужа, и раскрыли новые, неожиданные стороны ее характера: душевную щедрость, отзывчивость и одновременно практичность. Мы узнаем, что Наталья Николаевна выполняет деловые поручения мужа, использует светские связи, чтобы помочь брату в тяжбе с купцом Ушаковым. Основная тема писем к брату — денежные нехватки — определяется его положением главы семьи Гончаровых. Естественно, что письма к мужу раскрыли бы совсем другие стороны ее характера, суждения о свете и светских связях, отношение к тем советам и предостережениям, которыми наполнены письма Пушкина16. Но Щеголев ошибался, когда писал, что письма ее находятся в Румянцевском музее. Надежда ученого не сбылась —эгих писем там нет и не было17.

На основе писем к брату создается новый облик жены поэта. Но теперь исследователи впадают в другую крайность, видят в ней прежде всего заботливую жену и мать, забывая, что она была украшением петербургских балов и что Пушкин гордился этим. «Гуляй, женка, только не разгуливайся и меня не забывай», — просил жену Пушкин и радовался, что она «блистает» в свете, «как прилично» в ее «лета» и с ее «красотой».

Говоря об облике жены поэта, мы вступаем в сложную область семейных отношений Пушкина. Наталья Николаевна старалась быть и была хорошей женой —но лишь до катастрофы. Перед женитьбой Пушкин писал будущей геще: «Только привычка и длительная близость могли бы помочь мне заслужить расположение Вашей дочери: я могу надеяться возбудить со временем ее привязанность, но ничем не могу ей понравиться; если она согласится отдать мне свою руку, я увижу в этом лишь доказательство спокойного безразличия ее сердца» (Акад. Т. 14. 404).

Пушкин предвидел свою участь: появилась «привычка», была «привязанность», а «спокойное безразличие сердца» нарушил Дантес.

Облик жены поэта, созданный Щеголевым, при всей резкости, противостоит тому стремлению к сентиментальной идеализации, которая проникает в исследовательскую и художественную литературу последних лет, вносит коррективы в изображение семейной жизни Пушкина.

В том же архиве Гончаровых находились и письма Александры и Екатерины Гончаровых брату Дмитрию, писавшиеся после переезда их в Петербург. Нам открылись характеры сестер, их чаяния, надежды, занятия, стал яснее очерчен облик домашнего очага Пушкина и членов его семьи, Письма Александрины Гончаровой вызвали полемику со Щеголевым. М. И. Яшин, публикуя впервые несколько ее писем18, задался целью опровергнуть мнение современников и биографов, что она была «добрым гением» Пушкина. Против Александрины выдвигается то же самое обвинение, которое Щеголев выдвигал против Натальи Николаевны, — увлечение светской жизнью. Действительно, она пишет брату о балах и кавалькадах, о своем желании выйти замуж, просит денег и выражает сожаление об испорченной чернилами кацавейке «из самой красивой материи небесно-голубого цвета», но все эти желания естественны для 24-летней девушки. При этом ее письма остроумны, ироничны, даже язвительны, т. е. свидетельствуют о незаурядном уме, а незаурядный ум помогал ей трезво оценивать происходящие события. Недаром в конспективных заметках Жуковского не раз упоминаются наблюдения «Александрины».

Дошло до нас и свидетельство самой Александрины Гончаровой о дуэльных событиях. По просьбе дочери Н. Н. Пушкиной от второго брака, А. П. Араповой, муж А. Н. Гончаровой барон Фризенгоф записал ее воспоминания19. Анализ этого документа позволил достаточно точно разместить во времени отдельные эпизоды дуэльных событий20.

Щеголев пытался добыть в архивах Нидерландов письмо Николая I своему шурину принцу Вильгельму Оранскому, отправленное со специальным курьером, в котором сообщались обстоятельства смерти Пушкина. Письмо это так и осталось в недрах голландских архивов. Но в архиве Зимнего дворца Н. Я. Эйдельман нашел несколько писем Вильгельма Оранского, в том числе и ответ на это письмо. По ответу можно судить, о чем писал Николай I шурину. Из писем Оранского следует, что дуэль Пушкина была лишь поводом для ■ того, чтобы удалить дипломата, впавшего уже в немилость.

Мы упомянули только те документальные находки, которые влияли на общую концепцию дуэли. В действительности их значительно больше. Последний период жизни Пушкина наиболее обилен новыми документами. Безвременная, трагическая смерть гения всегда привлекает внимание, особенно если эта смерть была насильственной или предполагает «загадочные» обстоятельства. Вспомним, как обширна литература и сколько существует гипотез вокруг смерти Моцарта. А там, где возникает повышенный интерес, там больше целенаправленных поисков, там скорее возможны новые находки и новые гипотезы. _

Когда Щеголев начал работать над своей книгой, последние месяцы жизни Пушкина не подвергались еще монографической обработке. За годы, прошедшие после выхода его книги, о дуэли Пушкина писали много. Писали Б. В. Казанский, JI. П. Гроссман, М. И. Яшин, А. А. Ахматова и другие. Недавно вышла книга С. JI. Абрамович «Пушкин в 1836 году». В историю дуэли были внесены поправки и дополнения. Располагая события во времени, Щеголев пользовался выписками из приказов по полку, которые сделал для него Панчулидзев — составитель истории полка. В приказах отмечались назначения офицеров на дежурства. Щеголев, а за ним и другие исследователи дни назначения на дежурства принимали за дни дежурства (которые в действительности были на следующий день). Обратившись вновь к приказам, Яшин установил правильные даты. Известно, что в день, когда Пушкин послал свой картель Дантесу, тот был на дежурстве. Щеголев считал, что это было 5-го; Яшин уточнил —не 5-го, а 4-го, т. е. Пушкин послал вызов в тот же день, когда получил подметное письмо (4-го, а не 5 ноября, как было принято считать). Это убедительно. Зная характер Пушкина, мы так и должны полагать. Взрыв негодования и вызов сразу, не на другой день.

Щеголев знал, кому и сколько было послано анонимных писем для вручения Пушкину, но считал, что имена адресатов не имеют значения, и не счел необходимым даже дать их полный перечень. Он не заметил одной важной особенности, на которую обратила внимание Ахматова: пасквили были посланы только друзьям Пушкина. Она усмотрела в этом тонкий дипломатический трюк Геккерна: голландский посланник хотел разлучить Дантеса с Натальей Николаевной и был уверен, что, получив пасквиль, Пушкин немедленно увезет жену из Петербурга21. Друзьям отводилась роль советчиков.

Посылая вызов Геккерну в январе, Пушкин обвинял его в сводничестве. Щеголев удивлялся: «Спрашивается, какой для него был смысл в сводничестве своему приемному сыну? <...> Ревнуя Н. Н. Пушкину к Дантесу, не сводничать его с ней он был должен, а разлучать во что бы то ни стало». Наблюдение Ахматовой рассеяло недоумение Щеголева. Опытный дипломат «сводничал», чтобы разлучить.

Щеголев полагал, что о возможной женитьбе Дантеса на Е. Гончаровой судачили еще в октябре, т. е. задолго до появления анонимных писем. С. JI. Абрамович показала, что это было основано на неверном прочтении письма О. С. Павлищевой к С. Л. Пушкину из Петербурга в Москву. Она же распутала еще один узел дуэльной истории. Щеголев, а за ним и другие исследователи непосредственным поводом к дуэли считали свидание Натальи Николаевны с Дантесом на квартире Идалии Полетики. Об этом свидании писали дочь Натальи Николаевны от второго брака, А. Арапова, и Трубецкой со слов Полетики. По словам Араповой, Пушкин узнал о свидании на другой же день из анонимного письма. Получив это письмо, .он и решил —быть поединку. Щеголев, как и другие, относил свидание к январю и полагал, что в январе Пушкин получил новые анонимные письма. С. JI. Абрамович выдвинула гипотезу, что Наталья Николаевна и Дантес встретились на квартире Полетики не в январе, а 2 ноября и что вслед за этим свиданием Пушкин и получил диплом на звание рогоносца.

Значительный штрих в поведение Дантеса после женитьбы внесла Е. С. Булгакова22. В заметках Жуковского есть такая запись:

«После свадьбы. Два лица. Мрачность при ней. Веселость за ее спиной.

Les R6velations d’Alexandrine23.

При тетке ласка с женой; при Александрине и других, кои могли бы рассказать, des brusqueries24. Дома же веселость и большое согласие». Щеголев относит эту запись к Пушкину, Е. С. Булгакова — к Дантесу. Оскорбленное тщеславие «котильонного принца» диктовало линию поведения. Раньше он был влюблен, теперь — продолжал разыгрывать влюбленного. «Грубость к жене» должна была демонстрировать его любовь к Наталье Николаевне, «согласие дома» — возбуждать ее ревность.

Время внесло свои поправки и в интерпретацию одного из важнейших документов, помещенных в разделе «Материалы», — письма Жуковского к С. Л. Пушкину. Интерпретация этого документа у Щеголева несет на себе отпечаток социологических концепций эпохи. Для Щеголева Жуковский — человек, который в силу своей социальной характеристики «склонен затирать в потоке идеализации шероховатости жизни» и который поэтому не понимал, не старался и не мог понять Пушкина и который влиял на политические воззрения Пушкина. Признавая, что письмо Жуковского является документом первостепенной важности для биографии Пушкина, он также видел в нем стремление внушить читателю определенное представление о внутренней жизни Пушкина, его мировоззрении. Обращаясь к описанию Жуковского, он считал необходимым его «разоблачать». «Разоблачению» подлежали «христианские» и «патриотические» чувства Пушкина «в момент кончины», как их изобразил Жуковский.

Вопрос о «христианских чувствах» Пушкина Щеголев связывает с исповедью и причащением умирающего поэта. Щеголев уверен, что Пушкин исполнил христианский обряд только под влиянием записки от царя, переданной через Арендта.

Сопоставляя данные, идущие от современников, Щеголев «ловит» их на противоречиях в изложении событий: когда было решено послать за священником, когда была получена записка императора, когда совершился обряд исповеди и причащения.

Из всех свидетельств (доктора Спасского, Жуковского, Тургенева, Данзаса) очевидно, что Пушкин, «следуя совету родных и друзей», согласился исповедоваться сразу после того, как узнал от Арендта, что рана его смертельна. Правда, друзья поэта расходятся в показаниях о времени, когда был совершен обряд. Расхождения эти и кажутся Щеголеву доказательством сознательной подтасовки фактов. Но неточность показаний свидетельствует только об одном — христианскому обряду они не придавали того значения, которое вложил в него Щеголев. В пушкинскую пору исповедь и причащение умирающего так же обязательны, как крещение или венчание, и, независимо от религиозных чувств Пушкина, он должен был обряд этот исполнить, и только случай повинен в том, что священник пришел после того, как Арендт привез от царя записку с советом «умереть по-христиански». Это случайное совпадение дало основание царю сказать: «Пушкина мы насилу довели до смерти христианской». Так Николай I создавал свою легенду о Пушкине-безбожнике, что в устах монарха было равнозначно бунтовщику.

«Патриотические чувства» Пушкина выразились в словах благодарности, якобы переданных царю через Жуковского. Текстологический анализ автографа привел Щеголева к выводу, что слов этих Пушкин не произносил и что Жуковский сочинил их «в угоду излюбленным своим тенденциям» (с. 150)—т. е. в угоду своему «сентиментальномонархическому», как называет его Щеголев, миросозерцанию.

Мемуарное письмо Щеголев анализировал в отрыве от других документов и не обратил внимания на то, что «патриотические» слова Пушкина появились впервые в записке Жуковского о «милостях» семье поэта, написанной сразу после его смерти, когда Жуковский, потрясенный случившимся, не мог еще думать о своих будущих действиях. Им руководило только одно— обеспечить материальное благополучие ■ семьи покойного. И, очевидно, лишь потом он понял, что слова, приписанные Пушкину, зафиксированные однажды в записке к царю, обрели видимость факта, который он уже не может исключить из документов, повествующих о последних минутах поэта.

За 50 лет, прошедших со времени выхода книги Щеголева, история дуэли обросла и гипотезами неубедительными, подчас фантастическими. На события, которые казались очевидными, набрасывался флер загадочности. Так, случайная описка в дате письма Н. И. Гончаровой к дочери в Эльзас (1837 г. вместо 1838) привела Л. Гроссмана, а потом Т. Г. Цявловскую к версии о добрачной связи Екатерины Гончаровой с Дантесом25.

Одним из наиболее загадочных обстоятельств в истории дуэли считалась женитьба Дантеса. Что могло заставить блестящего кавалергарда жениться на «ручке от метлы», как называли злые языки Екатерину Гончарову? Геккерны приписывали это благородству Дантеса, который якобы таким образом хотел спасти репутацию любимой женщины. Некоторые друзья Пушкина, например Н. М. Смирнов, предполагали, что Дантес мог сделать это из трусости, но большинство современников было в недоумении. Казалось бы, книга Щеголева сняла для нас это недоумение. Но все же ощущение загадки, над которой задумывались современники, передалось и некоторым исследователям. А загадка — источник для самых невероятных гипотез. И вот М. И. Яшин выдвинул гипотезу, что Дантес женился на Екатерине Гончаровой по желанию царя, т. е. что Николай I дал Дантесу соответствующее указание. Психологическая мотивировка поведения Николая следующая: 1) монарх был неравнодушен к красоте Натальи Николаевны и «не мог допустить возможных последствий ее неразборчивого кокетства с поручиком»; 2) женитьбой Дантеса на сестре Пушкиной царь стремился столкнуть Пушкина и Дантеса. Гипотеза Яшина получила, казалось бы, неожиданное подтверждение в записках дочери Николая I, Ольги Николаевны, которые были напечатаны в Париже на русском языке. Касаясь женитьбы Дантеса, она пишет, что «папа <...> поручил Бенкендорфу разоблачить автора анонимных писем, а Дантесу было приказано жениться на младшей сестре Наталии Пушкиной, довольно заурядной особе». Казалось, что загадка женитьбы Дантеса перестала быть загадкой. Но вскоре выяснилось, что приведенный текст — результат двойного перевода. Подлинные записки писались по-французски, а русский текст напечатан в Париже с немецкого перевода. Обращение к подлиннику показало, что никакого «приказа» не было,— во французском подлиннике речь идет не о вмешательстве царя, а об активности друзей поэта, которые «нашли только одно средство, чтобы обезоружить подозрения»,— принудить Дантеса жениться26.

Чем же интересна книга Щеголева сегодня, когда мы уже читали воспоминания современников поэта, а в последние годы — новые публикации, статьи и даже новую книгу о дуэли Пушкина, следили за. перипетиями последних дней Пушкина на сцене?

В истории дуэли было много неясного, загадочного для современников, но и для нас, оснащенных документами, имеющих возможность сравнивать и сопоставлять факты, неизвестные даже близким друзьям Пушкина, в истории дуэли остаются все же «темные» места, которые поддаются различным толкованиям: был ли в анонимном пасквиле намек на Пушкина как возможного претендента на место «величавого рогоносца», кто сочинил пасквиль и кто его писал, когда пасквиль попал в III отделение, что заставило Наталью Николаевну переступить порог квартиры Идалии Полетики и когда это было, когда Екатерина Гончарова впервые узнала, что ей собираются сделать предложение, какого числа отправил Пушкин «ругательное» письмо «старому» Геккерну и что послужило непосредственным поводом к дуэли — казарменные каламбуры Дантеса или новые анонимные письма, о которых говорится в военно-судном деле27, или, может быть, разгадку следует искать в конспективных заметках Жуковского, который уже после смерти Пушкина записал: «В понедельник приезд Геккерна и ссора на лестнице». В этот понедельник, 25 января, Пушкин написал Геккерну оскорбительное письмо, делавшее дуэль неизбежной.

Мы видели, что многие соображения Щеголева отводятся современными исследователями. Полемика ведется с книгой, которая была издана 50 ■ лет тому назад тиражом всего 3000 экземпляров и давно стала библиографической редкостью. Возражают автору, который сам не может включиться в полемику. Современный читатель видит в работах о дуэли Пушкина многочисленные ссылки на книгу Щеголева и не имеет возможности их проверить, не знает доводов Щеголева во всей их совокупности. Книга Щеголева продолжает быть живым явлением нашей литературы и должна стать доступной для всех, кого интересует биография Пушкина.

Иногда возникают сомнения, не является ли повышенный интерес к истории дуэли праздным любопытством, имеют ли детали этого дела отношение к истории русской литературы, должны ли историки литературы изучать подробности, связанные с обстоятельствами дуэли, и доводить их до сведения широкого читателя. Мы думаем, что должны, потому что чем глубже и пристальней мы знакомимся с обстоятельствами дуэли, с отношением к ней современников, тем яснее становится для нас неизбежность гибели Пушкина, ее обусловленность, выходящая за рамки отдельного случая. Так считали и ближайшие друзья Пушкина. 24 февраля 1837 г. А. И. Тургенев писал П. А. Осиповой: «Умоляю вас написать мне все, что вы умолчали и о чем только намекнули в письме вашем,— это важно для истории последних дней Пушкина. Он говорил с вашей милой дочерью почти накануне дуэли; передайте мне верно и обстоятельно слова его; их можно сообразить с тем, что он говорил другим, и правда объяснится...» (с. 113).

В объяснение этой «правды» о последних днях Пушкина Щеголев внес щедрую лепту.

Настоящее издание является перепечаткой 3-го издания книги Г1. Е. Щеголева «Дуэль и смерть Пушкина: Исследование и материалы» (М.; JI., Гос. изд-во, 1928). Цитаты из писем и дневников Пушкина и из воспоминаний и писем его современников проверены по авторитетным публикациям. Незначительные ошибки и опечатки в цитатах (как и в авторском тексте) исправлены в тексте без оговорок. В случае значительного расхождения текста, который дает Щеголев, и первоисточника —исправленный текст приводится в комментариях. При воспроизведении фрагментов из дневника А. И. Тургенева сохранены все особенности публикации П. Е. Щеголева. В дневнике

А. И. Тургенева комментируются (за редкими исключениями) только записи, имеющие отношение к Пушкину.

Многие документы, которые входят в состав книги или цитируются Щеголевым, писались на иностранных языках, чаще всего по-французски (например, вся переписка Дантеса и Геккерна, письма Д. Ф. Фикельмон и О. С. Павлищевой, донесения иностранных дипломатов о дуэльных событиях и смерти Пушкина и др.). Щеголев дает их в русском переводе. В примечаниях мы указываем на иностранный источник в тех случаях, когда писавший пользовался в своей письменной речи двумя языками — русским и французским. Некоторые фразы Щеголев приводит по-французски, перевод мы даем в примечаниях в конце книги.

Разрядка в цитатах заменена курсивом.

В примечания к книге по возможности вводятся документы, которые появились в печати после 1928 г., т. е. после выхода книги Щеголева.

Из иллюстраций, опубликованных в книге Щеголева в 1928 г., мы приводим все факсимиле документов.

С признательностью отмечаем роль И. В. Щеголевой, по инициативе которой предпринято настоящее издание.

Я. Левкович

ИСТОРИЯ ПОСЛЕДНЕЙ ДУЭЛИ ПУШКИНА

Настоящее, третье, издание значительно отличается от предшествующих. Текст книги просмотрен, исправлен и дополнен. Новые материалы, ранее мне недоступные и раскрытые революцией в 1917 году, введены в состав второй части книги — документов и материалов. Широко использован неизданный и ценный фактическими данными дневник А. И. Тургенева: извлечения, взятые из него в 1-м и 2-м изданиях, охватывали, период с 27 января по 7 февраля 1837 года — а в настоящем издании период с момента приезда Тургенева в Петербург, с 25 ноября 1836 года и до 19 марта 1837 года. Увеличено число воспроизведений — портретов и факсимиле. Дан указатель собственных имен.

Текст исследования не подвергся изменениям, но новые материалы и новые возможности их разработки, созданные освобождением от цензурных и условных пут, побудили меня к пересмотру истории дуэли. Результатом пересмотра явился новый взгляд на возникновение дуэли и новое освещение темной роли Николая I в истории последних месяцев жизни Пушкина. Изложению произведенных мною разысканий посвящена написанная заново IX глава второй части книги «Анонимный пасквиль и враги Пушкина». Наконец, мной была поставлена судебная экспертиза почерков переписчика пасквиля и подозреваемых в составлении его лиц, тщательно выполненная судебным экспертом Ленинградского губсуда А. А. Сальковым и открывшая достоверного негодяя, чьей собственной рукой написан гнусный пасквиль. Протокол судебной экспертизы составил X главу второй части книги.

Считаю долгом поблагодарить за помощь в новой моей работе

В. К. Лукомского, Б. Л. Модзалевского, А. А. Салькова, П. Е. Рейн-бота, М. А. Цявловского и безвестных сотрудников Центрархива, с тщательной готовностью выполнявших мои многочисленные просьбы о разных нужных мне материалах.

П. Щеголев

15 ноября 1927 года.

Второе издание этой книги имеет следующие отличия от первого.

Исправления и дополнения, напечатанные в конце первого издания, введены во втором в текст; документы и материалы, образующие вторую часть книги, во втором издании получили иное, более стройное расположение, причем в документах, касающихся собственно Дантеса и его родных, сокращены некоторые детали и подробности, не имеющие решительно никакого значения для биографии Пушкина и для истории его последней дуэли. Самое же существенное отличие состоит в том, что все материалы и документы, которые в первом издании были напечатаны в иноязычных подлинниках, в настоящем издании приведены в русском переводе с опущением иностранного текста. Поступить так пришлось под давлением многочисленных заявлений о том, что многие любопытные материалы на иностранных языках остаются недоступными широкой публике. Перевод сделан Алдр. Ник. Чеботаревской.

Считаю нужным подчеркнуть при появлении второго издания то, что я говорил в предисловии к первому изданию. Рассказывая историю последней дуэли Пушкина, я останавливаюсь во всех подробностях только на одной из причин трагического конца Пушкина — правда, на ближайшей — на истории семейных отношений. Но это не значит, что я склонен к отрицанию влияния многих других и весьма важных обстоятельств жизни Пушкина. Разъяснение всех этих обстоятельств, приведших жизнь Пушкина к безвременному концу, является задачей исследования, над которым я работаю в настоящее время.

7 декабря 1916 года.

Литература о Пушкине растет с каждым днем. Пушкиноведение стало поистине органической потребностью науки истории русской литературы. И за всем тем у нас нет биографии поэта, сколько-нибудь отвечающей современным научным требованиям. Основная причина такого положения —в недостаточной монографической обработке отдельных моментов в истории жизни поэта. Полнее разработана первая половина жизни: нетрудно было бы дать биографию поэта по 1826 год—до отъезда из Михайловского в Москву. Уже менее обследован период жизни с 1826 года по 1831 —год женитьбы. Годы семейной жизни и зрелого творчества поэта (1831—1837) монографически почти не разрабатывались. Биографические материалы, относящиеся к этому периоду, немногочисленны и критическому исследованию, за малыми исключениями, не подвергались. С особенной настойчивостью должно относить это утверждение к истории последних месяцев жизни поэта, к истории его последней дуэли. Количественно литература о дуэли и смерти поэта весьма велика, но качественное ее значение прямо ничтожно. Кажется, ни об одном периоде жизни поэта нет такого множества рассказов, воспоминаний современников, писем, но материалов характера документального в этом обилии крайне мало, а критические исследования имеющихся материалов просто отсутствуют в пушкинской литературе; из-за скудности материалов, из-за их отсутствия оказывалось невозможным построение фактической истории дуэли Пушкина с Дантесом, и биографы поэта, писавшие о конце его жизни, вынуждались таким положением дела ко внесению в свою работу непроверенных россказней очевидцев и анекдотов современников. J3 новейшее время особенно пособили в этом отношении биографам Записки А. О. Смирновой, хотя при первом столкновении с документально проверенной действительностью обнаруживается совершенная беззаботность составительницы Записок по части фактов28.

Занимаясь биографией Пушкина, я остановился на темном и необследованном периоде последних месяцев жизни поэта, на истории его последней дуэли. Следующие задачи стоят перед исследователем этого периода: розыски материалов, критическая их проверка и, как результат, попытка прагматического построения истории дуэльных событий. Эти задачи не исчерпывают еще, конечно, работы биографа, но без их решения невозможны какие-либо дальнейшие биографические изучения. Посильному осуществлению этих задач посвящена настоящая книга.

К собиранию материалов о дуэли Пушкина с Дантесом и об обстоятельствах его смерти я приступил лет тринадцать тому назад. Благодаря неустанному содействию, которое оказывала мне в моих разысканиях Комиссия по изданию сочинений Пушкина, благодаря деятельной помощи лиц и учреждений, к которым я обращался в своих поисках, удалось собрать целый ряд материалов, ценность коих не подлежит сомнению. Розыски велись систематично и планомерно. Основная их задача — нахождение документов, непосредственно относящихся к истории дуэли и смерти, и свидетельств, исходящих от участников событий.

На первых же порах удалось разыскать очень важные донесения барона Геккерена своему правительству и письма его к графу Нессельроде. Источником первостепенного значения являются конспективные наброски В. А. Жуковского по истории дуэли (часть 2, гл. V). Несколько важных документов извлечено из архива барона Геккерена-Дантеса. В печати не раз появлялись сведения о том, что в этом архиве имеются относящиеся к дуэли документы; но доступ к этому архиву был впервые открыт для исследователя по нашей просьбе. Ценнейшие материалы оказались в собрании А. Ф. Онегина — многочисленные черновики Жуковского, первоначальная редакция его письма к отцу Пушкина, огромнейшее письмо к Бенкендорфу. Из тургеневского архива извлечены сведения, имевшиеся в дневнике А. И. Тургенева; из архива герцога Мекленбург-Стрелицкого — подлинное письмо князя П. А. Вяземского к великому князю Михаилу Павловичу. Собраны все известия о дуэли и смерти Пушкина, заключающиеся в посланных из Петербурга депешах иностранных дипломатов.

Некоторые материалы, ранее известные, мы ввели в книгу отчасти по соображениям о полноте собрания, а отчасти потому, что в нашем распоряжении оказались подлинники: таковы записки врачей Спасского и Даля, лечивших Пушкина, таков рассказ князя А. В. Трубецкого. Перепечатка этого рассказа сопровождается критическими замечаниями и оценкой этого рассказа.

Думается, что, после систематически веденных мною в различных направлениях розысков, в будущем вряд ли можно будет разыскать много документального материала в дополнение к настоящему собранию. В V отделе второй части книги изложена история моих поисков за материалами и указаны те документы, которых мне, несмотря на все усилия, не удалось получить в свое распоряжение и которые должны быть все-таки найдены и напечатаны. К этим документам надо присоединить и важные для характеристики Н. Н. Пушкиной письма ее к мужу, которые хранятся в Румянцов-ском музее и которые будут вскрыты только через несколько десятков лет, и письма весьма осведомленных в деле Пушкина Карамзиных—вдовы историка и ее дочерей —к А. Н. Карамзину, находившемуся в то время в Париже. По недавно опубликованным его ответным письмам мы знаем, что мать и сестры сообщали ему в письмах в подробностях семейную историю Пушкина. Местонахождение писем Е. А. Карамзиной и ее дочерей неизвестно.

Собранные материалы основательно меняют установившиеся взгляды, значительно дополняют наши сведения и дают возможность дать фактическую историю дуэли Пушкина с Дантесом. Документы, печатаемые нами, подвергают сильному сомнению достоверность той картины смерти поэта, которая, с легкой руки В. А. Жуковского, вошла в библиографический обиход. Анализ первоначальной редакции его знаменитого письма к отцу поэта вскрывает огромную работу Жуковского по приспособлению и приукрашению фактов. Документы, извлеченные из собрания А. Ф. Онегина, должны повлечь изменение общераспространенных взглядов на роль императора Николая в последние дни жизни и первые после смерти Пушкина.

Материалам и документам предпослана попытка прагматического изложения истории столкновения и поединка Пушкина с Дантесом. Мы поставили себе задачей, откинув в сторону все непроверенные и недостоверные сообщения, дать связное построение фактических событий. Душевное состояние, в котором находился Пушкин в последние месяцы жизни, было результатом обстоятельств самых разнообразных. Дела материальные, литературные, журнальные, семейные; отношения к императору, к правительству, к высшему обществу и т. д. отражались тягчайшим образом на душевном состоянии Пушкина. Из длинного ряда этих обстоятельств мы считали необходимым — в наших целях — коснуться только семейственных отношений Пушкина—ближайшей причины рокового столкновения.

Во избежание недоразумений необходимо отметить, что я не считал ни полезным, ни нужным перечислять и критически разбирать многочисленную литературу о дуэли. Библиографические цели были мне чужды, а опровержение всяких сообщений, заметок и статей, вздорность которых обнаруживается при первом же столкновении с достоверным материалом, положенным в основу моей работы, кажется мне делом излишним.

С появлением настоящей книги теряют значение все сделанные мной частичные публикации материалов и все напечатанные мной статьи и заметки, относящиеся к дуэли Пушкина, за исключением статьи «Дуэль Пушкина с Дантесом» («Историч. Вестн.», 1905, янв., февр., апр.; перепечатана в моей книге «Пушкин. Очерки», Спб., стр. 306—410): в этой статье сообщены в русском переводе некоторые из документов, появляющиеся в настоящей книге во французском подлиннике. Материалы, напечатанные в настоящей книге, я цитирую кратко «Дуэль»; названную свою статью цитирую по книге «Пушкин. Очерки» также кратко: «Пушкин». «Сочинения Пушкина. Изд. имп. Акад. наук. Переписка. Под ред. В. И. Сайтова» в цитатах означаются одним словом «Переписка».

16 апреля 1916 г.

Благополучие рода Дантесов было прочно обосновано на рубеже XVII и XVIII столетий Жаном-Генрихом Дантесом (1670—1733), крупным земельным собственником и промышленником. У него были доменные печи, серебряные рудники, занимался он производством жести и учредил фабрику холодного оружия. Им было ^приобретено имение в Зульце, ставшее постоянным местопребыванием семьи Дантесов. В 1731 году Жан-Генрих Дантес был возведен в дворянское достоинство. Его ближайшие потомки ревностно служили своим королям и вступили в родственные связи со многими родовитыми семьями. Внук его Жорж-Шарль-Франсуа-Ксавье Дантес (1739—1803) был женат на баронессе Рейтнер де Вейль; в революционную эпоху он должен был эмигрировать, но ему посчастливилось: он не потерял своего состояния. Продолжателем рода был второй его сын — Жозеф-Конрад (1773—1852). Во время бегства Людовика XVI в Варенн он служил в тех войсковых частях, которые должны были под руководством маркиза Буилье содействовать бегству короля. Эмигрировав из Франции, он поселился в Германии, у своего дяди и крестного отца, барона Рейтнера, командора Тевтонского ордена. Вернувшись из Германии на родину в Зульц, он женился здесь в 1806 году на графине Марии-Анне Гацфельдт (1784—1832). От этого брака родился Жорж Дантес, которому суждено было стать убийцей Пушкина29.

Графиня Гацфельдт принесла в семью Дантесов значительные родственные связи. Их следует отметить, так как ими объясняются кое-какие позднейшие отношения Жоржа Дантеса. Мать Дантеса принадлежала к роду Гацфельдтов. Отец ее — брат первого в роду князя Гацфельдта, бывшего губернатором Берлина во время оккупации его французами. Одна из его сестер была замужем за графом Францем-Карлом-Александром Нессельроде-Эресгофен (1752—1816). Эта ветвь Нессельроде родственна той ветви, отпрыском которой является знаменитый «русский» граф Карл Нессельроде (1780—1862), канцлер и долголетний министр иностранных дел при императоре Николае Павловиче. Мать графини Гацфельдт, вышедшей за Дантеса, — графиня Фредерика-Элеонора Вартенслебен; ее сестра, графиня Шарлот-та-Амалия-Изабелла Вартенслебен, родившаяся в 1759 году, вышла

в 1788 году замуж за графа Алексея Семеновича Мусина-Пушкина, русского дипломата, бывшего посланником в Стокгольме. Умерла она в России и похоронена в Москве, на иноверческом кладбище. На ее могильном камне значится: «Графиня Елизавета Федоровна Мусина-Пушкина, действительная тайная советница и кавалерственная дама. 127 августа 1835 года»30.

Жозеф-Конрад Дантес, отец Жоржа Дантеса, получивший баронский титул при Наполеоне I, был верным легитимистом. В 1823—1829 годах он был членом палаты депутатов и принадлежал к правым. Революция 1830 года заставила его уйти в частную жизнь.

Жорж-Шарль Дантес родился 5 февраля 1812 г. нов. ст. Он был третьим ребенком в семье и первым сыном. Учился он первоначально в коллеже в Эльзасе, потом в Бурбонском лицее. Отец хотел отдать его в пажи, но в ноябре 1828 года не оказалось свободной вакансии: была одна, и ту Карл X обещал герцогине Бер-рийской31. Поэтому Дантес был отдан в Сен-Сирскую военную школу. Зачисление его в списки школы состоялось 19 ноября 1829 года. Кончить курса барону Дантесу не удалось: он не пробыл в школе и года, когда произошла Июльская революция 1830 года. Ученики Сен-Сирской школы были настроены в это время совсем не либерально и в огромном большинстве были преданы Карлу X. Чтобы избежать возможных столкновений с народом, 1 августа 1830 года было предложено всем желающим ученикам взять отпуск до 22 августа. Но трехнедельный отпуск не помог и не истребил преданности законной монархии. 27 августа 1830 года начальник школы генерал Менуар доносил военному министру, что на 300 учеников с трудом найдется 60 человек, на подчинение которых новому правительству можно рассчитывать. «Другие, — писал генерал, — обнаруживают чувства прямо противоположные; вчера свистели при виде трехцветных значков, принесенных для упражнения; стены покрыли возмутительными надписями»32. В послужном списке Дантеса, хранящемся в архиве Сен-Сирской школы, отмечено, что 30 августа 1830 года он уволен был в отпуск, а 19 октября того же года уволен из школы по желанию семейства. Дантес был в числе преданных Карлу X. По рассказу Луи Метмана, «Дантес в июле 1830 года примкнул к той группе учеников школы, которая вместе с полками, сохранившими верность Карлу X, пыталась на площади Людовика XV выступить на его защиту. Отказавшись служить Июльской монархии, он вынужден был покинуть школу. В течение нескольких недель он считался в числе партизанов, собравшихся в Вандее вокруг герцогини Беррийской». Не сообщая более подробных сведений об участии Дантеса в Вандейском восстании, руководимом герцогиней Беррийскою, г. Метман едва ли не повторяет здесь известные и ранее смутные слухи об этом участии, не имея других источников. Более определенных указаний на этот факт из биографии Дантеса мы не встречали.

После вандейского эпизода барон Жорж Дантес вернулся в Зульц к отцу. Его он нашел «глубоко удрученным политическим переворотом, разрушившим законную монархию, которой его род служил столько же в силу расположения, сколько в силу традицию).

О жизни Дантеса в лоне семьи его биограф сообщает: «На другой день после революции, рассеявшей все его надежды, молодой человек живого и независимого характера, каким был Жорж Дантес, не мог найти приложения своим склонностям в открывавшемся ему монотонном провинциальном существовании. Смерть баронессы Дантес в 1832 году усилила уныние родного очага. Жорж Дантес, которого отделяли от тогдашнего правительства политические взгляды его семьи, решил искать службы за границей,— по обычаю, в то время распространенному». Но из монотонного провинциального существования выталкивали Дантеса скорее всего обстоятельства чисто материального характера. Июльская революция не только разрушила законную монархию, но и сильно подорвала материальное благополучие семьи Дантесов. На руках Дантеса была огромная семья в шесть человек. Старшая дочь была замужем, но Июльская революция лишила ее мужа средств к существованию, и отцу приходилось содержать ее с мужем. У него же жила старшая его сестра, вдова графа Бель-Иля, с пятью детьми. Карл X назначил ей пенсию по 6000 франков, но революция отняла ее. Приходилось тратиться на учение детей: второй его сын Альфонс и младшая дочь учились в Страсбурге. А прибытки барона Жозефа-Конрада Дантеса были невелики. Были долги и 18—20 тысяч франков ренты33. При таком положении дел мог явиться обузой и не кончивший курса сен-сирец, к тому же заявивший себя участником в демонстрациях против существовавшего правительства. Ему, действительно, надо было искать счастья и удачи на стороне; надо было собираться в отъезд.

Проще всего было бы устроиться в Германии, где у него было много немецких родственников. Через них он нашел покровительство у прусского принца Вильгельма. Его готовы были принять, благодаря такой протекции, в военную службу, но в чине унтер-офицера, а это звание казалось неподходящим не кончившему курса в Сен-Сирской военной школе: ему хотелось сразу стать офицером, и дело со службой в прусских войсках не устроилось. Тогда прусский принц дал Дантесу добрый совет ехать в Россию и здесь искать своего счастья. Принц оказал активную поддержку молодому Дантесу и дал ему рекомендательное письмо в Россию. Этот принц прусский Вильгельм (1797—1888), позднее Вильгельм, император германский (с 1861 г.) и король прусский, был в интимно-близких, родственных отношениях к русскому императору Николаю Павловичу: он был женат на его родной племяннице. Письмо принца было адресовано генерал-майору Адлербергу. Владимир Федорович Адлер-берг (1790—1884; с 1847 г. граф), один из приближеннейших к Николаю Павловичу людей, в 1833 году занимал пост директора Канцелярии военного министерства. В архиве Геккеренов хранится и по сей день письмо адъютанта прусского принца следующего содержания: «Его Королевское Высочество Принц Вильгельм Прусский, сын короля, поручил мне передать Вам прилагаемое здесь письмо к генерал-майору Адлербергу». Письмо датировано 6 октября 1833 года в Берлине. Дантес получил его здесь на руки, по пути в Россию. Одного этого письма было достаточно для того, чтобы Дантес мог питать самые пылкие надежды на успех своего путешествия. Кроме того, он, быть может, имел в виду использовать и связи отдаленного свойства с графиней Мусиной-Пушкиной, приходившейся ему двоюродной бабушкой.

Чего только не приводили в объяснение блестящей жизненной карьеры Дантеса, на какие только положения и обстоятельства не ссылались современники, а за ними и все биографы Пушкина, писавшие о Дантесе, не имея фактических данных и испытывая потребность объяснить карьеру Дантеса. Одни утверждали, что Гекке-рен —побочный сын короля голландского; другие —что он был особо отрекомендован Николаю Павловичу Карлом X34 и т. п. Наконец, пущен был в ход рассказ о случайной, а на самом деле подстроенной встрече Николая Павловича в мастерской французского художника с Дантесом и о глубоком впечатлении, которое последний произвел на русского государя.

В действительности ходатайство и рекомендация принца Вильгельма были самым лучшим свидетельством в пользу Дантеса в глазах императора Николая Павловича. К тому же молодой барон говорил сам за себя: он был легитимистом, манифестировал во имя Карла X, был в рядах повстанцев под знаменем герцогини Беррийской. Известно, как Николай Павлович ценил принцип легитимизма и как он покровительствовал легитимистам разных оттенков. Недаром французские легитимисты прибегали не раз к покровительству русского императора. Так в 1832 году граф Рошешуар искал поддержки планам Карла X и герцогини Беррийской при дворах нидерландском и русском: при первом он имел аудиенции у супруги наследного принца Анны Павловны, при втором имел конспиративные свидания с графом Нессельроде, Бенкендорфом и передал письмо герцогини русскому императору. И он был встречен сочувственно35.

Без сомнения, одной рекомендации Вильгельма Прусского было бы достаточно для наилучшего устройства Дантеса в России. Но Дантес был исключительно счастливый человек. Во время своего путешествия по Германии Дантес не только заручился драгоценным письмом Вильгельма, но и снискал покровительство, которое оказалось для него в Петербурге полезным в высшей степени: он встретил барона Геккерена, голландского посланника при русском дворе, и завоевал его расположение. Вместе с Геккереном он въехал в Россию.

Необходимо сказать несколько слов о Геккерене, которому суждено было играть такую видную и незавидную роль в истории последней дуэли Пушкина.

Сын майора от кавалерии Эверта-Фридриха барона ван-Геккерена (1755—1831) и Генриетты -Жанны-Сузанны-Марии графини Нассау, барон Геккерен де-Беверваард (полное его имя — Jacob-Theodore-Borhardt Anne Baron von Heeckeren de Beverwaard) принадлежал к одной из древнейших голландских фамилий36. Родился он 30 ноября 1791 года. По словам Метмана, Геккерен начал свою службу в 1805 году добровольцем во флоте. Тулон был первым портом, к которому было приписано его судно. Пребывание на службе у Наполеона оставило в Геккерене самые живые симпатии к французским идеям. В 1815 году было призвано к существованию независимое Королевство Нидерландское (Бельгия и Голландия), и Геккерен переменил род службы: из моряка стал дипломатом и был назначен секретарем нидерландского посольства в Стокгольме. В 1823 году он уже находился в Петербурге: в этом году нидерландский посланник при русском дворе Верстолк ван-Зелен выехал из Петербурга, а в отправление должности поверенного в делах вступил, 26 марта 1823 года, барон Геккерен. Через три года, представив 26 марта 1826 года верительные грамоты, он стал посланником или полномочным министром нидерландским в Петербурге. За свое долговременное пребывание в России Геккерен упрочил свое положение и при дворе и в петербургском свете. В 1833 году, отъезжая в продолжительный отпуск, он удостоился награды: государь пожаловал ему орден св. Анны 1-й степени как свидетельство своего высокого благоволения и как знак удовольствия по поводу отличного исполнения им обязанностей посланника. Среди дипломатов, находившихся в середине 1830-х годов в Петербурге, барон Геккерен играл видную роль: по крайней мере, княгиня Ливен, описывая в письме к Грею петербургских дипломатов, отмечает только двух „gens d’esprit“ — барона Фикельмона и Геккерена37.

Таковы внешние, «формулярные», данные о Геккерене. Следует сказать несколько слов и о его личности. Не случись роковой дуэли, история, несомненно, не сохранила бы и самого его имени —имени человека среднего, душевно-мелкого, каких много в обыденности! Но прикосновенность к последней пушкинской дуэли выдвинула из исторического небытия его фигуру. Современники единодушно характеризуют нравственную личность Геккерена с весьма нелестной стороны. Надо, конечно, помнить, что все эти характеристики созданы после 1837 года и построены исключительно на основании толков и слухов о роли Г еккерена в истории дуэли. Поэтому в этих суждениях о личности Геккерена слишком много непроверенных, огульных обвинений и эпитетов — один другого страшнее. Любопытно отметить, что ни князь Вяземский, ни В. А. Жуковский — друзья Пушкина и ближайшие свидетели всех событий—не оставили характеристики Геккерена, но, поминая его имя, не обнаружили того стремления сгустить краски, которое проникает все отзывы современников. Приведем отзыв Н. М. Смирнова, мужа близкой приятельницы Пушкина, известной А. О. Смирновой: «Геккерен был человек злой, эгоист, которому все средства казались позволительными для достижения своей цели, известный всему Петербургу злым языком, перессоривший уже многих, презираемый теми, которые его проникли»38. Если Геккерен и был таков, то «проникших» его до рокового исхода дела было всего-навсего один человек, а этот человек был Пушкин.

Любопытную характеристику Геккерена дает барон Торнау, имевший возможность наблюдать его среди венских дипломатов в 1855 году: «Геккерен, несмотря на свою известную бережливость, умел себя показать, когда требовалось сладко накормить нужного человека. В одном следовало ему отдать справедливость: он был хороший знаток в картинах и древностях, много истратил на покупку их, менял, перепродавал и всегда добивался овладеть какою-нибудь редкостью, которою потом любил дразнить других, знакомых ему собирателей старинных вещей. Квартира его была наполнена образцами старинного изделия и между ними действительно не имелось ни одной вещи неподлинной. Был Геккерен умен; полагаю, о правде имел свои собственные, довольно широкие понятия, чужим прегрешениям спуску не давал. В дипломатическом кругу сильно боялись его языка и хотя недолюбливали, но кланялись ему, опасаясь от него злого словца»39.

Из всех характеристик Геккерена принадлежащая барону Торнау — наиболее бесстрастная, наиболее удаленная от пушкинского инцидента в жизни Геккерена, но и это его изображение сохранило отталкивающие черты оригинала. В нашей работе собраны письменные высказывания барона Геккерена, неизвестные ранее, и сделана попытка фактического выяснения его роли в истории дуэли. На основании этих объективных данных можно будет восстановить образ Геккерена. Крепкий в правилах светского тона и в условной светской нравственности, но морально неустойчивый в душе; себялюбец, не останавливающийся и перед низменными средствами в достижениях; дипломат консервативнейших по тому времени взглядов, неспособный ни ценить, ни разделять передовых стремлений своей эпохи, не увидавший в Пушкине ничего, кроме фрондирующего камер-юнкера; человек духовно ничтожный, пустой —таким представляется нам Г еккерен.

Как и когда произошло знакомство и сближение Геккерена и Дантеса? Осенью 1833 года голландский посланник возвращался из продолжительного отпуска к месту своего служения в Петербург. Как раз в это время в поисках счастья и чинов совершал свое путешествие и Дантес. «Дантес серьезно заболел проездом в каком-то немецком городе; вскоре туда прибыл барон Геккерен и задержался долее, чем предполагал. Узнав в гостинице о тяжелом положении молодого француза и о его полном одиночестве, он принял в нем участие, и, когда тот стал поправляться, Геккерен предложил ему присоединиться к его свите для совместного путешествия; предложение радостно было принято». Так рассказывает А. П. Арапова, дочь вдовы Пушкина от второго ее брака. Источником ее сведений является позднейший рассказ самого Дантеса одному из племянников своей жены, т. е. одному из братьев Гончаровых40.

Биограф Дантеса Луи Метман ограничивается глухим сообщением: «Дантес имел счастливый случай встретить барона Геккерена. Последний, привлеченный находчивостью и прекрасной внешностью Жоржа Дантеса, заинтересовался им и вошел в постоянную переписку с его отцом, который высказывал живейшую признательность за покровительство, сослужившее свою пользу как в военной карьере, так и в светских отношениях сына».

Луи Метман подыскивает объяснения увлечению Геккерена: голландский посланник, начавший свою службу во Франции, питал склонность к идеям французской культуры. Его юношеская дружба с герцогом Роган-Шабо (умер в 1833 году в сане Безансонского архиепископа) дала толчок религиозному перевороту. Геккерен принял католичество, и этот поступок уединил его и отдалил от его протестантской родни. Наконец, Луи Метман упоминает и об отдаленном свойстве, которое могло существовать между бароном Геккереном и рейнскими фамилиями, с которыми Дантес был в родстве по отцу и матери. В русской литературе о Дантесе нередко встречается утверждение о родстве его с бароном Геккереном в разных степенях близости вплоть до объявления Дантеса побочным сыном посланника. Родства никакого не было; при тщательном разборе, быть может, можно установить отдаленнейшие линии свойства. Во всяком случае,

до сближения с Дантесом Геккерен не был даже знаком с отцом и семьей Дантеса41. Но тут даже не свойство, а тень свойства.

Современники, реально настроенные, старались подыскать чисто реальные основания близости Геккерена и Дантеса, и выставленные ими основания были двух порядков: естественного и противоестественного. В русской литературе на все лады повторялось утверждение о родстве Геккерена с Дантесом и указывались разные степени родственной близости. Нередко современники заявляли о том, что Дантес доводился барону Геккерену просто-напросто побочным сыном. Фактических данных для подобного заявления не имеется, а на

основании документов, опубликованных в нашей книге, можно категорически утверждать неверность всех сообщений о родстве Геккерена и Дантеса. Объяснение порядка, так сказать, противоестественного сводилось к утверждению, что посланник был близок к молодому французу по-особенному— извращенной близостью мужчины к мужчине42.

Как бы там ни было, отношения Геккерена к Дантесу, поскольку они засвидетельствованы его письмами и фактической историей, проникнуты необычайной заботливостью и нежностью. Поистине он был отцом родным Дантесу, и Дантес-отец сам признавал это и неоднократно выражал Геккерену свою глубокую признательность о сыне.

Но возвратимся к истории Дантеса. Рекомендательное письмо прусского принца было вручено Дантесу 6 октября (нов. ст.) 1833 года, и, вероятно, без замедления Дантес проследовал в Петербург. В хронике «Санкт-петербургских ведомостей» за 11 октября 1833 года читаем: «Пароход „Николай 1“, совершив свое путешествие в 78 часов, 8-го сего октября прибыл в Кронштадт с 42 пассажирами, в том

числе королевский нидерландский посланник барон Геккерен». А с ним вместе «Николай I» привез и Дантеса.

На первых порах Дантес поселился в Английском трактире на Галерной улице.

Рекомендация была доставлена им по назначению и произвела должное действие. О Дантесе было доложено государю, и Адлерберг обнаружил большое расположение к ученику Сен-Сирской школы и рказал ему мощное содействие в деле экзаменов.

Он подыскал ему профессоров, которые должны были «натаскать» молодого сен-сирца по военным предметам, заручился поддержкой самого нужного в этом деле человека—Ивана Онуфриевича Сухо-занета, в это время занимавшего должности члена военного совета, директора Пажеского, всех сухопутных корпусов и Дворянского полка и члена военно-учебного комитета. В архиве барона Геккерена хранятся два письма Адлерберга к Дантесу. В первом, от 23 ноября 1833 года, Адлерберг писал: «Внезапный отъезд, которого я не мог предвидеть, когда видел вас, мой дорогой барон, поставил меня в невозможность завязать условленные сношения с профессорами, которые должны руководить вашей подготовкой к экзамену; я искренно огорчился бы, если бы не был убежден, что генерал Сухозанет возьмет целиком на себя одного это дело, часть которого он уже взял. Если бы случайно он оказался не в состоянии сделать это, то нужно будет, дорогой барон, вам потерпеть до моего возвращения, и вы ничего не потеряете, так как мое отсутствие не продолжится больше двух недель»43. А 5 января 1834 года Дантес получил следующую примечательную записку от Адлерберга: «Генерал Сухозанет сказал мне сегодня, дорогой барон, что он рассчитывает подвергнуть вас экзамену сейчас же после Крещения и что он надеется обделать все в одно утро, если только всем профессорам можно будет быть одновременно свободными. Генерал уверил меня, что он уже велел узнать у г. Геккерена, где вас найти, чтобы уведомить вас о великом дне, когда он будет фиксирован; вы хорошо сделаете, если повидаете его и попросите у него указаний. Он обещал мне не быть злым, как вы говорите; но не полагайтесь слишком на это, не забывайте повторять то, что вы выучили. Желаю вам удачи. Ваш Адлерберг». В этой записке имеется еще любопытнейшая приписка: «Император меня спросил, знаете ли вы русский язык? Я ответил наудачу утвердительно. Я очень бы посоветовал вам взять учителя русского языка».

По высочайшему повелению 27 января 1834 года барон Дантес был допущен к офицерскому экзамену при Военной академии по программе школы гвардейских юнкеров и подпрапорщиков, причем он был освобожден от экзаменов по русской словесности, уставу и военному судопроизводству2. Экзамены Дантес выдержал, и 8 февраля был отдан высочайший приказ о зачислении его корнетом в Кавалергардский полк. А в приказе по Кавалергардскому полку 14 февраля 1834 года было отдано: «Определенный на службу по высочайшему приказу, отданному в 8 день сего февраля и объявленному в приказе по Отдельному гвардейскому корпусу 11 числа за № 20, бывший французский королевский воспитанник военного училища Сент-Сир барон Дантес в сей полк корнетом зачисляется в списочное состояние, с записанием в 7-й запасный эскадрон, коего и числить в оном налицо»44.

Каким-то темным предчувствием веет от записи в дневнике, сделанной Пушкиным 26 января 1834 года: «Барон Дантес и маркиз де-Пина, два шуана, будут приняты в гвардию офицерами. Гвардия ропщет».

2.

Из приведенного выше письма Адлерберга, писанного 5 января 1834 года, т. е. три месяца спустя после приезда Дантеса в Петербург, видно, что барон Геккерен являлся уже признанным покровителем Дантеса. Действительно, он выказал самую деятельную заботливость о молодом французе, хлопотал о помещении его на службу, заботился об его экзаменах, устраивал ему светские и сановные знакомства и, наконец, оказал ему самую широкую материальную поддержку. Дантес сообщил своему отцу в Зульц о добром к нему отношении Геккерена, а Дантес-старший поспешил высказать свои чувства в письме к Геккерену: «Я не могу в достаточной мере засвидетельствовать Вам всю мою признательность за все то добро, которое Вы сделали для моего сына; надеюсь, что он заслужит его. Письмо Вашего Превосходительства меня совершенно успокоило, потому что я не могу скрыть от Вас, что я беспокоился за его судьбу. Я боялся, как бы он, с его доверчивым и распущенным характером, не наделал вредных знакомств, но, благодаря Вашей благосклонности, благодаря тому, что Вы пожелали взять его под свое покровительство и выказать ему дружеское расположение, я спокоен. Я надеюсь, что его экзамен сойдет хорошо, так как он был принят в Сен-Сир четвертым по порядку (из 180 принятых вместе с ним)... Я принимаю с благодарностью предложение Вашего Превосходительства выдать ему на первые расходы по его экипировке и прошу Вас соблаговолить сообщить мне сумму Ваших издержек, дабы я мог вернуть их Вам. Доброе расположение Вашего Превосходительства дает мне право войти в подробности, которые покажут Вам все, что я могу сделать в настоящий момент для моего сына». Далее Дантес-отец говорит о своем материальном положении. Сын просил отца выдавать ему 800—900 франков ежемесячно, но для отца такая выдача была не по силам. Он мог ему дать всего 200 франков. Эта сумма вместе с жалованьем превосходила, по мнению отца, в три раза ту сумму, с которой можно было обойтись на французской службе. Если бы понадобилось, то с напряжением он мог бы еще увеличить выдачу, но лишь на время. Наконец, отец Дантеса согласился и еще на некоторые жертвы, если бы сын его попал в гвардию. Получив известие о зачислении сына в Кавалергардский полк, Дантес пишет восторженное письмо барону Геккерену: «Я сейчас узнал от Жоржа о его назначении и о том, что Вы соблаговолили для него сделать. Я не могу в достаточной мере выразить Вам мою благодарность и засвидетельствовать всю мою признательность. Жорж обязан своей будущностью только Вам, господин барон,— он смотрит на Вас, как на своего отца, и я надеюсь, что он будет достоин такого отношения. Единственное мое желание в этот момент —иметь возможность лично засвидетельствовать Вам всю мою признательность, так как со времени смерти моей жены это —первая счастливая минута, которую я испытал... Я спокоен за судьбу моего сына, которого я всецело уступаю Вашему Превосходительству...» Когда Дантес-отец писал последнюю фразу, он говорил просто из вежливости и вряд ли имел в виду реальное значение этих слов и уж наверно не думал, что через два года он действительно уступит своего сына барону Геккерену.

В действительности расположение и любовь барона Геккерена к Дантесу росли с каждым днем все больше и крепче. Можно сказать, что барон Геккерен души не чаял в молодом офицере, заботясь о нем с исключительной нежностью и предусмотрительностью. Родитель Дантеса и его семья не усматривали ничего странного в преданности барона Геккерена Жоржу. В 1834 году Дантес-старший имел возможность лично познакомиться с голландским посланником, который, путешествуя в Париж, нашел время заглянуть в Эльзас, на родину Жоржа. С течением времени у барона Геккерена возникла и окрепла мысль легализировать отношения, существовавшие между ним и Дантесом: он решил его усыновить; очевидно, неоднократно он доводил об этом до сведения Дантеса-старшего и, наконец, в начале 1836 года сделал отцу Дантеса формальное предложение дать согласие на усыновление им его сына. Дантес не удивился и согласился. Письмо его весьма любопытно, и некоторые выдержки из него необходимы для обрисовки взаимных отношений этих трех лиц.

«С чувством живейшей благодарности пользуюсь я случаем побеседовать с Вами о том предложении, которое Вы были добры делать мне столько раз,— об усыновлении Вами сына моего Жоржа-Шарля Дантеса и о передаче ему по наследству Вашего имени и Вашего состояния.

Много доказательств дружбы, которую Вы не перестали высказывать мне столько лет, было дано мне Вами, г. барон, это последнее как бы завершает их; ибо этот великодушный план, открывающий перед моим сыном судьбу, которой я не в силах был создать ему, делает меня счастливым в лице того, кто для меня на свете всех дороже.

Итак, припишите исключительно лишь крепости уз, соединяющих отца с сыном, то промедление, с которым я изъявляю вам мое подлинное согласие, уже давно жившее в моем сердце. В самом Деле, следя внимательно за тем ростом привязанности, которую внушил Вам этот ребенок, видя, с какою заботливостью Вы пожелали блюсти его, пещись о его нуждах, словом, окружать его заботами, не прекращавшимися ни на минуту до настоящего момента, когда Ваше покровительство открывает перед ним поприще, на котором он не может не отличиться, — я сказал себе, что эта награда вполне принадлежит Вам и что моя отцовская любовь к моему ребенку Должна уступить такой преданности, такому великодушию.

Итак, г. барон, я спешу уведомить Вас о том, что с нынешнего Дня я отказываюсь от всех моих отцовских прав на Жоржа-Шарля Дантеса и одновременно даю Вам право усыновить его в качестве Вашего сына, заранее и вполне присоединяясь ко всем шагам, которые Вы будете иметь случай предпринять для того, чтобы это Усыновление получило силу пред лицом закона».

5 мая (нов. ст.) 1836 года формальности усыновления были завершены королевским актом — и барон Жорж Дантес превратился в барона Геккерена. 4 июня генерал-адъютант Адлерберг довел до сведения вице-канцлера о соизволении, данном императором Николаем Павловичем на просьбу посланника барона Геккерена об усыновлении им поручика барона Дантеса, «с тем, чтобы он именуем был впредь вместо нынешней фамилии бароном Георгом-Карлом Геккереном»45. Соответствующие указания на этот счет были даны правительствующему сенату и командиру Отдельного гвардейского корпуса.

К этому времени Дантес уже совершенно акклиматизировался в Петербурге и пустил прочные корни в высшем свете.

Служебное положение Дантеса тоже сильно укрепилось, несмотря на то, что он оказался неважным служакой. Хотя в формуляре его и значится, что он «в слабом отправлении обязанностей по службе не замечен и неисправностей между подчиненными не допускал», но историк Кавалергардского полка и биограф Дантеса, на основании данных полкового архива, пришел к иному заключению. «Дантес, по поступлении в полк, оказался не только весьма слабым по фронту, но и весьма недисциплинированным офицером; таким он оставался в течение всей своей службы в полку: то он «садится в экипаж» после развода, тогда как «вообще из начальников никто не уезжал», то он на параде, «как только скомандовано было полку вольно, позволил себе курить сигару»; то на линейку бивака, вопреки приказанию офицерам не выходить иначе, как в колетах или сюртуках, выходит в шлафроке, имея шинель в накидку». На учении слишком громко поправляет свой взвод, что, однако, не мешает ему самому «терять дистанцию» и до команды «вольно» сидеть «совершенно распустившись» на седле; «эти упущения Дантес совершает не однажды, но они неоднократно наперед сего замечаемы были». Мы не говорим уже об отлучках с дежурства, опаздывании на службу и т. п. 19 ноября 1836 года отдано было в полковом приказе: «Неоднократно поручик барон де Геккерен подвергался выговорам за неисполнение своих обязанностей, за что уже и был несколько раз наряжаем без очереди дежурным при дивизионе; хотя объявлено вчерашнего числа, что я буду сегодня делать репетицию ординарцам, на коей и он должен был находиться, но не менее того... на оную опоздал, за что и делаю ему строжайший выговор и наряжаю дежурным на пять раз». Число всех взысканий, которым был подвергнут Дантес за три года службы в полку, достигает цифры 4446.

Все эти неисправности не помешали движению Дантеса по службе. Мы знаем уже, что при назначении он получил чин корнета и зачислен был, при вступлении в полк, в 7-й, запасный, батальон. Перевод его в действующий батальон несколько задержался, так как к положенному для перевода из запасной части сроку Дантес еще не знал российского языка. Кажется, российского языка, как следует, Дантес так и не изучил. 28 января 1836 года Дантес был произведен в поручики, и на этом кончились его повышения на русской службе.

Блистательно складывались дела Дантеса в обществе, или, вернее, в высшем свете. Введенный туда бароном Геккереном, молодой француз быстро завоевал положение: он считался «l’un des plus beaux chevaliers gardes et l’un des hommes le plus a la mode»'. Своими успехами он обязан был и покровительству Геккерена и собственным талантам. Красивый, можно сказать, блестяще красивый кавалергард, веселый и остроумный собеседник внушал расположение к себе. Этому расположению не мешала даже некоторая самоуверенность и заносчивость.

Отзывы современников не в отталкивающем освещении рисуют Дантеса.

Полковой командир Гринвальд отзывался о Дантесе как о ловком и умном человеке, обладавшем злым языком. Его остроты смешили молодых офицеров. Несколько таких острот сохранил в своих воспоминаниях А. И. Злотницкий, вступивший в полк спустя несколько лет после трагической истории: «Дантес, — по его словам, — видный, очень красивый, прекрасно воспитанный, умный, высшего общества светский человек, чрезвычайно ценимый, как это я видел за границей, русской аристократией. И великому князю Михаилу Павловичу нравилось его остроумие, и потому он любил с ним беседовать. В то время командир полка Гринвальд обыкновенно приглашал всех четырех дежурных по полку к себе обедать. Однажды во время обеда висевшая лампа упала и обрызгала стол маслом. Дантес, вышедши из дома генерала, шутя сказал: «Гринвальд nous fait manger de la vache enragee assai sonnee d’huile de lampe“. Генерал Гринвальд, узнав об этом, перестал приглашать дежурных к себе обедать».

В воспоминаниях полкового товарища Дантеса Н. Н. Пантелеева Дантес остался с эпитетом «заносчивого француза»47.

Другой полковой товарищ, князь А. В. Трубецкой, отзывается о Дантесе следующим образом: «Он был статен, красив; как иностранец, он был пообразованнее нас, пажей, и, как француз, — остроумен, жив. Отличный товарищ».

В полку Дантес пользовался полными симпатиями своих товарищей, и они доказали ему свою любовь, приняв решительно сторону Дантеса против Пушкина после злосчастного поединка.

За свое остроумие Дантес пользовался благоволением великого князя Михаила Павловича, который считался изрядным остряком своего времени и круга и любил выслушивать остроты и каламбуры. Даже трагический исход дуэли Пушкина не положил предела их общения на почве каламбуров. После высылки из России Дантес встретился с Михаилом Павловичем в Баден-Бадене и увеселил его здесь своими шутками и дурачествами48.

По словам К. К. Данзаса, бывшего секундантом Пушкина, Дантес, «при довольно большом росте и приятной наружности, был человек не глупый, и хотя весьма скудно образованный, но имевший какую-то врожденную способность нравиться всем с первого взгляда... Дантес пользовался хорошей репутацией и заслуживал ее, если не ставить ему в упрек фатовство и слабость хвастать своими успехами у женщин»49.

Вот отзыв о Дантесе Н. М. Смирнова, мужа известной Александры Осиповны, — человека, отнюдь не благорасположенного к нему: «Красивой наружности, ловкий, веселый и забавный, болтливый, как все французы, он был везде принят дружески, понравился даже Пушкину, дал ему прозвание Pacha a trois queues, когда однажды тот приехал на бал с женою и ее двумя сестрами»50.

Этих данных вполне достаточно для объяснения светского успеха Дантеса, но он был еще и прельстителем. «Он был очень красив,— говорит князь А. В. Трубецкой, —и постоянный успех в дамском обществе избаловал его: он относился к дамам вообще, как иностранец, смелее, развязнее, чем мы, русские, и, как избалованный ими, требовательнее, если хотите, нахальнее, наглее, чем даже было принято в нашем обществе». По отзыву современника-наблюдателя, «Дантес возымел великий успех в обществе; дамы вырывали его одна у другой»51.

В свете Дантес встретился с Пушкиным и его женой. Наталья Николаевна Пушкина, затмевая всех своей красотой, блистала в петербургском свете и произвела на Дантеса сильнейшее впечатление. Роковое увлечение Дантеса завершилось роковым концом — поединком и смертью Пушкина.

3.

На личности Натальи Николаевны мы должны остановиться. В нашу задачу не входит подробное изображение семейной жизни Пушкина; здесь важно отметить лишь некоторые моменты и подробности семейной истории Пушкина, не в достаточной, быть может, мере привлекавшие внимание исследователей52. Для нас же они важны с точки зрения освещения семейного положения Пушкина в конце 1836 года. Обстоятельствами семейными объясняется многое в душевном состоянии Пушкина в последние месяцы его жизни.

Поразительная красота шестнадцатилетней барышни Натальи Гончаровой приковала взоры Пушкина при первом же ее появлении в 1828 году в большом свете Первопрестольной. «Когда я увидел ее в первый раз, —писал Пушкин в апреле 1830 года матери Натальи Николаевны, — ее красота была едва замечена в свете: я полюбил ее, У меня голова пошла кругом»1. Но красота Натальи Гончаровой очень скоро была высоко оценена современниками. О ней и об д. В. Алябьевой шумела молва, как о первых московских красавицах. Пушкин, желая похвалить эстетические вкусы князя Н. Б. Юсупова, в известном послании «К вельможе» (дата —23 апреля 1829 года) писал:

Влиянье красоты Ты живо чувствуешь. С восторгом ценишь ты И блеск Алябьевой, и прелесть Гончаровой.

Князь П. А. Вяземский сравнивал красоту Алябьевой avec une beaute classique, а красоту Гончаровой avec une beaute romantique и находил, что Пушкину, первому романтическому поэту, и следовало жениться на первой романтической красавице53.

История женитьбы Пушкина известна. Бракосочетанию предшествовал долгий и тягостный период сватовства, ряд тяжелых историй, неприятных столкновений с семьею невесты. Налаженное дело несколько раз висело на волоске и было накануне решительного расстройства. Приятель Пушкина С. Д. Киселев в письме Пушкина к Н. С. Алексееву от 26 декабря 1830 года сделал любопытную приписку, — конечно, не без ведома автора письма: «Пушкин женится на Гончаровой,—между нами сказать,—на бездушной красавице, и мне сдается, что он бы с удовольствием заключил отступной трактат»54. И когда до свадьбы оставалось всего два дня, «в городе опять начали поговаривать, что Пушкина свадьба расходится». А. Я. Булгаков, сообщивший это известие своему брату в Петербург, добавлял: «Я думаю, что и для нее (т. е. Гончаровой), и для него лучше было бы, кабы свадьба разошлась»55. Сам Пушкин был далеко не в радужном настроении перед бракосочетанием. «Мне за 30 лет,— писал он Н. И. Кривцову за неделю до свадьбы.— В тридцать лет люди обыкновенно женятся —я поступаю, как люди, и вероятно не буду в том раскаяваться. К тому же я женюсь без упоения, без ребяческого очарования. Будущность является мне не в розах, но в строгой наготе своей. Горести не удивят меня: они входят в мои домашние расчеты. Всякая радость будет мне неожиданностью»56.

Свадьба состоялась 18 февраля. Тот же Булгаков писал брату: «Итак, совершилась эта свадьба, которая так долго тянулась. Ну, да как будет хороший муж? То-то всех удивит, — никто не ожидает, а все сожалеют о ней. Я сказал Грише Корсакову: быть ей миледи Байрон. Он пересказал Пушкину, который смеялся только»57. Злым вещуном был не один Булгаков. Можно было бы привести ряд свидетельств современников, не ждавших добра от этого брака. Большинство сожалело «ее». С точки зрения этого большинства Пушкин в письме к матери невесты гадал о будущем Натальи Николаевны: «(Если она выйдет за него), сохранит ли она сердечное спокойствие среди окружающего ее удивления, поклонения, искушений? Ей станут говорить, что только несчастная случайность помешала ей вступить в другой союз, более равный, более блестящий, более достойный ее,— и, может быть, эти речи будут искренни, а во всяком случае она сочтет их такими. Не явится ли у нее сожаление? не будет ли она смотреть на меня, как на препятствие, как на человека, обманом ее захватившего? не почувствует ли она отвращения ко мне?»58.

Злые вещуны судили по прошлой жизни Пушкина. Но нашлись люди, которые пожалели не «ее», но «его», Пушкина. Весьма своеобразный отзыв о свадебном деле Пушкина дал в своем дневнике

А. Н. Вульф, близкий свидетель интимных успехов поэта: «Желаю ему быть щастливу, но не знаю, возможно ли надеяться этого с его нравами и с его образом мыслей. Если круговая порука есть в порядке вещей, то сколько ему, бедному, носить рогов, — это тем вероятнее, что первым его делом будет развратить жену. Желаю, чтобы я во всем ошибся»59. Е. М. Хитрово, любившая поэта самоотверженной любовью, боялась за Пушкина по другим, благородным основаниям: «Я опасаюсь для вас прозаической стороны супружества. Я всегда думала, что гений может устоять только среди совершенной независимости и развиваться только среди повторяющихся бедствий»60.

Первое время после свадьбы Пушкин был счастлив. Спустя неделю он писал Плетневу: «Я женат —и счастлив. Одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось — лучшего не дождусь. Это состояние для меня так ново, что, кажется, я переродился»61. Светские наблюдатели отметили эту перемену в Пушкине. А. Я. Булгаков сообщал своему брату: «Пушкин, кажется, ужасно ухаживает за молодою женою и напоминает при ней Вулкана с Венерою... Пушкин славный задал вчера бал. И он, и она прекрасно угощали гостей своих. Она прелестна, и они как два голубка. Дай Бог, чтобы все так продолжалось!»62 А Е. Е. Кашкина уведомляла П. А. Осипову, что «со времени женитьбы поэт —совсем другой человек: положителен, уравновешен, обожает свою жену, а она достойна такой метаморфозы, потому что, говорят, она столь же умна (spirituelle), сколь и прекрасна, с осанкой богини, с прелестным лицом. Когда я встречаю его рядом с прелестной супругой, он мне невольно напоминает одно очень умное и острое животное, — какое вы догадаетесь, я вам его не назову»63. Отмеченный в последних словах, а также в ранее приведенном сравнении Пушкиных с Вулканом и Венерой физический контраст наружности Пушкина и его жены бросался в глаза современникам. Проигрывал при сравнении Пушкин.

Любопытное свидетельство о Н. Н. Пушкиной и о семейной жизни Пушкина в медовый месяц оставил его приятель, поэт

В. И. Туманский: «Пушкин радовался, как ребенок, моему приезду, оставил меня обедать у себя и чрезвычайно мило познакомил меня с своею пригожею женою. Не воображайте, однако ж, чтобы это было что-нибудь необыкновенное. Пушкина — беленькая, чистенькая девочка, с правильными чертами и лукавыми глазами, как у любой гризетки. Видно, что она и неловка еще, и неразвязна. А все-таки московщина отражается в ней довольно заметно. Что у нее нет вкуса, это видно по безобразному ее наряду. Что у нее нет ни опрятности, ни порядка — о том свидетельствовали запачканные салфетки и скатерть и расстройство мебели и посуды»1.

Очень скоро после свадьбы опять начались нелады с семьей жены, заставившие Пушкина озаботиться скорейшим отъездом в Петербург. Пушкин в письме к теще так резюмировал свое положение: «Я был вынужден оставить Москву во избежание разных дрязг, которые, в конце концов, могли бы нарушить более, чем одно мое спокойствие; меня изображали моей жене, как человека ненавистного, жадного, презренного ростовщика, ей говорили: с вашей стороны глупо позволять мужу и т. д. Сознайтесь, что это значит проповедовать развод. Жена не может, сохраняя приличие, выслушивать, что ее муж — презренный человек, и обязанность моей жены подчиняться тому, что я себе позволяю. Не женщине в 18 лет управлять мужчиною 32 лет. Я представил доказательства терпения и деликатности; но, по-видимому, я только напрасно трудился»2.

Пушкин мечтал «не доехать до Петербурга и остановиться в Царском Селе». «Мысль благословенная! Лето и осень таким образом провел бы я в уединении вдохновительном, вблизи столицы; в кругу милых воспоминаний и тому подобных удобностей», — писал Пушкин Плетневу3. Плетнев помог осуществлению мечты поэта и устроил его в Царском. В середине мая Пушкины благополучно прибыли в Петербург и остановились здесь на несколько дней —до устройства квартиры. Е. М. Хитрово сообщала князю Вяземскому о впечатлениях своей встречи с Пушкиными: «Я была очень счастлива свидеться с нашим общим другом. Я нахожу, что он много выиграл в умственном .отношении и относительно разговора. Жена очень хороша и кажется безобидной»4. Дочь Е. М. Хитрово, графиня Фикельмон, очень тонкая и умная светская женщина, писала тому же Вяземскому: «Пушкин к нам приехал к нашей большой радости. Я нахожу, что он в этот раз еще любезнее. Мне кажется, что я в уме его отмечаю серьезный оттенок, который ему и подходящ. Жена его прекрасное создание; но это меланхолическое и тихое выражение похоже на предчувствие несчастья... Физиономии мужа и жены не предсказывают ни спокойствия, ни тихой радости в будущем. У Пуш-

кина видны все порывы страстей; у жены —вся меланхолия отречения от себя. Впрочем, я видела эту красивую женщину всего только один раз»'. Предчувствие несчастья не оставляло эту светскую наблюдательницу и впоследствии, в декабре 1834 года она писала князю П. А. Вяземскому: «Жена его хороша, хороша, хороша! Но страдальческое выражение ее лба заставляет меня трепетать за ее будущность»64.

В двадцатых числах мая 1831 года Пушкины обосновались в Царском и стали жить «тихо и весело». Сестра Пушкина, О. С. Павлищева, жившая в это время в Петербурге, в письмах к мужу оставила немало подробностей о семейной жизни своего брата. Вот ее первые впечатления: «Они очарованы друг другом. Моя невестка прелестна, красива, изящна, умна и вместе с тем мила» («Ма belle-sceur est tout a fait charmante, jolie et belle et spirituelle avec cela bonne enfant tout a fait»). А через несколько дней О. С. Павлищева добавляла: «Моя невестка прелестна, она заслуживала бы более любезного мужа, чем Александр». Спустя 2 Уг месяца она писала: «С физической стороны они — совершенный контраст: Вулкан и Венера, Кирик и Улита и т. д. В конце концов, на мой взгляд, здесь есть женщины столь же красивые, как она: графиня Пушкина не много хуже, m-me Фикельмон не хуже, a m-me Зубова, урожденная Эйлер, говорят, лучше»65. Отличное впечатление произвели молодые и на В. А. Жуковского. «Женка Пушкина очень милое творение. C’est le mot. И он с нею мне весьма нравится. Я более и более за него радуюсь тому, что он женат. И душа, и жизнь, и поэзия в выигрыше», — писал Жуковский князю Вяземскому и А. И. Тургеневу66.

Периоду тихой и веселой жизни в Царском летом и осенью 1831 года мы придаем огромное значение для всей последующей жизни Пушкина. В это время завязались те узлы, развязать которые напрасно старался Пушкин в последние годы своей жизни. Отсюда потянулись нити его зависимости, внешней и внутренней; нити, сначала тонкие, становились с годами все крепче и опутали его вконец.

Уже в это время семейная его жизнь пошла по тому руслу, с которого Пушкин впоследствии тщетно пытался свернуть ее на новый путь. Уже в это время (жизнь в Царском и первый год жизни в Петербурге) Наталья Николаевна установила свой образ жизни и нашла свое содержание жизни.

Появление девятнадцатилетней жены Пушкина при дворе и в петербургском большом свете сопровождалось блистательным успехом. Этот успех был неизменным спутником Н. Н. Пушкиной. Создан он был очарованием ее внешности; закреплен и упрочен стараниями светских друзей Пушкина и тетки Натальи Николаевны — пользовавшейся большим влиянием при дворе престарелой фрейлины Екатерины Ивановны Загряжской. Е. И. Загряжская играла большую роль в семье Пушкиных. Она была моральным авторитетом для племянницы, ее руководительницей и советчицей в свете, наконец, материальной опорой. Гордясь своей племянницей, она облегчала тяжелое бремя Пушкина, оплачивая туалеты племянницы и помогая ей материально.

В письмах сестры Пушкина, О. С. Павлищевой, к мужу мы находим красноречивые свидетельства об успехах Н. Н. Пушкиной в свете и при дворе. В середине августа 1831 года Ольга Сергеевна писала мужу: «Моя невестка прелестна: она является предметом удивления в Царском; императрица желает, чтобы она была при дворе; а она жалеет об этом, так как она не глупа; нет, это не то, что я хотела сказать: хотя она вовсе не глупа, но она еще немного застенчива, но это пройдет, и она—красивая, молодая и любезная женщина — поладит и со Двором, и с императрицей». Немного позже Ольга Сергеевна сообщала, что Н. Н. Пушкина была представлена императрице и императрица от нее в восхищении! В письмах Ольги Сергеевны есть сообщения и о светских успехах Натальи Николаевны. Ольге Сергеевне не нравился образ жизни Пушкиных; они слишком много принимали, в особенности после переезда, в октябре месяце, в Петербург. В Петербурге Пушкина сразу стала «самою модною женщиной. Она появилась на самых верхах петербургского света. Ее прославили самой красивой женщиной и прозвали «Психеей» (Quant а та belle-sceur, c’est la femme la plus a la mode ici. Elle est dans le tres grand monde et on dit en general qu’elle est la plus belle; on l’a sumommee «Psych6e»)67. Барон М. H. Сердобин писал в ноябре 1831 года барону Б. А. Вревскому: «Жена Пушкина появилась в большом свете и была здесь отменно хорошо принята, она нравится всем и своим обращением, и своей наружностью, в которой находят что-то трогательное»68. Вот еще одно свидетельство об успехах Н. Н. Пушкиной в осенний сезон 1832 года: «Жена Пушкина сияет на балах и затмевает других», — писал 4 сентября 1832 года князь П. А. Вяземский А. И. Тургеневу69. Можно было бы привести длинный ряд современных свидетельств о светских успехах Н. Н. Пушкиной. Все они однообразны: сияет, блистает, la plus belle, поразительная красавица и т. д. Но среди десятков отзывов нет ни одного, который указывал бы на какие-либо иные достоинства Н. Н. Пушкиной, кроме красоты. Кое-где прибавляют: «мила, умна», но в таких прибавках чувствуется только дань вежливости той же красоте. Да, Наталья Николаевна была так красива, что могла позволить себе роскошь не иметь никаких других достоинств.

Женитьба поставила перед Пушкиным жизненные задачи, которые до тех пор не стояли на первом плане жизненного строительства. На первое место выдвигались заботы материального характера. Один, он мог мириться с материальными неустройствами, но молодую жену и будущую семью он должен был обеспечить. Еще до свадьбы Пушкин обещал матери своей невесты: «Я ни за что не потерплю, чтобы моя жена чувствовала какие-либо лишения, чтобы она не бывала там, куда она призвана блистать и развлекаться. Она имеет право этого требовать. В угоду ей я готов пожертвовать всеми своими привычками и страстями, всем своим вольным существованием»70. Женившись, Пушкин должен был думать о создании общественного положения, Ему, вольному поэту, такое положение не было нужно: оно было нужно его жене. Светские успехи жены обязывали Пушкина в сильнейшей степени, принуждали его тянуться изо всех сил и прилагать усилия к тому, чтобы его жена, принятая dans le tres grand monde, была на высоте положения и чтобы то место, которое она заняла по праву красоты, было обеспечено еще и признанием за ней права на это место по светскому званию или положению ее мужа. Звание поэта не имело цены в свете —и Пушкин должен был думать о службе, о придворном звании.

Если бы в обсуждении планов будущей жизни, в принятии решений Пушкин был предоставлен самому себе, быть может, он имел бы силы не ступить на тот путь, который наметился в первые же месяцы его брачной жизни, но он имел несчастие попасть в Царское Село. На его беду, в холерное лето 1831 года в Царское прибыл двор, пребывание которого там первоначально не предполагалось. Вместе с двором переехал в Царское и В. А. Жуковский. Первые месяцы своей женатой жизни по отъезде из Москвы Пушкин провел в теснейшем общении с Жуковским и подвергся длительному влиянию его личности, его политического и этического миросозерцания71. Жуковский жил по соседству с Пушкиным и часто с ним видался; немало вечеров провели они вместе у известной фрейлины

А. О. Россет, помолвленной в 1831 году с Н. М. Смирновым. Вместе с Жуковским Пушкин дышал воздухом придворной атмосферы. В том освещении, которое создавал прекраснодушный Жуковский, воспринимал Пушкин и личность императора.

В определении и разрешении жизненных задач, возникавших перед Пушкиным, Жуковский принял ближайшее участие. Он и раньше был благодетелем и устроителем внешней жизни Пушкина; таким он явился и летом 1831 года. Под его влиянием, по его советам Пушкин стал искать разрешения житейских задач и затруднений около двора и от государя. Пушкин должен был получить службу, добыть материальную поддержку. Жуковский всячески облегчал Пушкину сношения с государем; конечно, при его содействии было устроено и личное общение поэта с государем в допустимой этикетом мере. Жуковский был инициатором царских милостей и царского расположения. Он докладывал государю о Пушкине и говорил Пушкину о государе. «Царь со мною очень милостив и любезен, — писал поэт П. А. Плетневу72.— Царь взял меня в службу, но не в канцелярскую, или придворную, или военную — нет, он дал мне жалованье, открыл мне архивы с тем, чтоб я рылся там и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли? Он сказал: „Puisqu’il est marie et qu’il n’est pas riche il faut faire aller sa marmite". Ей богу, он очень со мною мил». Эти милости, это благоволение, подкрепленные личным общением с государем, обязали Пушкина навсегда чувством благодарности, и росту, укреплению этого чувства как нельзя больше содействовал Жуковский. Впоследствии боязнь оказаться неблагодарным не раз сковывала стремление Пушкина разорвать тягостные обязательства. «Я не хочу, чтобы могли меня подозревать в неблагодарности: это хуже либерализма», — писал однажды Пушкин73.

Но Жуковский мощно влиял и на политическое миросозерцание Пушкина, Если на один момент воспользоваться привычными теперь терминами, то придется сказать, что в 1831 году убеждения Пушкина достигли зенита своей правизны: после 1831 года они подвергались колебаниям, но всегда влево. Политические обстоятельства этого года дали большую пищу для политических размышлений; мысли Жуковского и Пушкина совпали удивительнейшим образом. Недаром их политические стихотворения появились в одной брошюре, и Жуковский сообщал А. И. Тургеневу: «Нас разом прорвало, и есть от чего»74. Есть указание на то, что «Клеветникам России» написано по предложению Николая Павловича, что первыми слушателями этого стихотворения были члены царской семьи. «Граф В. А. Васильев сказывал (Бартеневу), что, служа в 1831 году в лейб-гусарах, однажды летом он возвращался часу в четвертом утра в Царское Село, и, когда проезжал мимо дома Китаевой, Пушкин зазвал его в раскрытое окно к себе. Граф Васильев нашел поэта за письменным столом в халате, но без сорочки (так он привык, живучи на юге). Пушкин писал тогда свое послание «Клеветникам России» и сказал молодому графу, что пишет по желанию государя»75. Поэт отражал, несомненно, мысли и настроения тесного придворного круга. Князь Вяземский, ближайший приятель Пушкина, весьма осведомленный об эволюции его политических взглядов, был горестно поражен политическими стихотворениями Пушкина 1831 года: взгляды Пушкина были неожиданностью для Вяземского, хотя со времени разлуки, с отъезда Пушкиных из Москвы, прошло всего каких-нибудь три месяца. Читатели же и почитатели Пушкина, которым была неизвестна внутренняя жизнь Пушкина, судили несправедливо и грубо, делая выводы из фактов внешней жизни, узнавая о назначении его в службу, о близости ко двору. Близость, конечно, мнимая: Пушкин был близок к Жуковскому и, только по Жуковскому, —ко двору. Таков резкий отзыв Н. А. Мельгунова в письме к С. П. Шевыреву от 21 декабря 1831 года. А этот отзыв не единичный: «Мне досадно, что ты хвалишь Пушкина за последние его вирши. Он мне так огадился как человек, что я потерял к нему уважение даже как к поэту. Ибо одно с другим неразлучно. Я не говорю о Пушкине, творце „Годунова'* и пр.; то был другой Пушкин, то был поэт, подававший великие надежды и старавшийся оправдать их. Теперешний же Пушкин есть человек, остановившийся на половине своего поприща, который вместо того, чтобы смотреть прямо в лицо Аполлону, оглядывается по сторонам и ищет других божеств, для принесения им в жертву своего дара. Упал, упал Пушкин, и, признаюся, мне весьма жаль этого. О, честолюбие и златолюбие!»76

Нельзя отрицать того, что общие черты были и раньше в политических взглядах Жуковского и Пушкина, но полного тождества не было: оно было создано лишь подчинением Пушкина политической мысли Жуковского. Но это подчинение приводило Пушкина не только к зависимости теоретического характера, но и к зависимости чисто практической, ибо центральный объект теоретической мысли воплощался на практике в лице императора Николая Павловича. Пушкин, конечно, не мог успокоиться на безропотном подчинении; он пробовал протестовать — но являлся на сцену, как это было летом 1834 года, Жуковский и погашал протест призывом к чувству благодарности. Пушкин уходил в себя, замыкался и должен был тщательно заботиться в процессе творчества о сокрытии следов своей критической мысли. В «Медном всаднике» он так тщательно укрыл свою политическую мысль, что только путем внимательнейшего анализа ее начинают обнаруживать новейшие исследователи.

Итак, уже в первый год семейной жизни, в 1831 году, жизнь Пушкина приняла то направление, по которому она шла до самой его смерти. С годами становилось все тяжелее и тяжелее. Разноцветные нити зависимости переплелись в клубок. Уж трудно было разобрать, что от чего, с чего надо начать перемену жизни: бросить ли службу, скрыться от государственных милостей, вырвать жену и себя из светской суеты, раздостать деньги, разделаться с долгами? По временам Пушкин мог с добродушной иронией писать жене: «Какие вы помощницы или работницы? Вы работаете только ножками на балах и помогаете мужьям мотать... Вы, бабы, не понимаете счастья независимости и готовы закабалить себя навеки, чтобы только сказали про вас: „Hier madame une telle etait deciddment la plus belle et la mieux mise du ЬаГ77». Но иногда Пушкин не вьь держивал добродушного тона. Горьким воплем звучат фразы письма к жене: «Дай бог... плюнуть на Петербург, да подать в отставку, да удрать в Болдино, да жить барином! Неприятна зависимость, особенно, когда лет 20 человек был независим. Это не упрек тебе, а ропот на самого себя»78. Эти слова писаны в мае 1834 года. В этот год Пушкин ясным оком взглянул на свою жизнь и решился на резкую перемену всего строя жизни, судорожно рванулся, но тут же был остановлен в своем движении Жуковским, который просто накричал на него. Кризис не наступил, а с 1834 года петли, образовавшиеся из нитей зависимости, медленно, но непрестанно затягивались.

Наталья Николаевна не была помощницей мужа в его замыслах о перемене жизни. В том же мае 1834 года Пушкин осторожно подготовлял жену к мысли об отъезде из Петербурга: «С твоего позволения, надобно будет, кажется, выдти мне в отставку и со вздохом сложить камер-юнкерский мундир, который так приятно льстил моему честолюбию и в котором, к сожалению, не успел я пощеголять. Ты молода, но ты уже мать семейства, и я уверен, что тебе не труднее будет исполнить долг доброй матери, как исполняешь ты долг честной и доброй жены. Зависимость и расстройство в хозяйстве ужасны в семействе; и никакие успехи тщеславия не могут вознаградить спокойствия и довольства. Вот тебе и мораль»79.

Доводы Пушкина не были убедительны для Натальи Николаевны. Не покидавшая Пушкина мысль об отъезде в деревню не воспринималась его женой. Годом позже, в 1835 году, Наталья Николаевна отвергла предложение поездки в Болдино. Сестра Пушкина в характерных выражениях сообщила об этом отказе своему мужу: «Они (т. е. Пушкины) не едут больше в Нижний, как предполагал Monsieur, потому что Madame об этом и слышать не желает»80.

В процессе закрепления ните-петель, стягивавших Пушкина, Наталья Николаевна, быть может, бессознательно, не отдавая себе отчета и подчиняясь лишь своему инстинкту, играла важную роль. «Она медленно, ежеминутно терзала восприимчивую и пламенную душу Пушкина», — говорит хорошо знавшая Пушкиных современница. Никогда не изменявшая, по ее мнению, чести, Наталья Николаевна была виновна в чрезмерном легкомыслии, в роковой самоуверенности и беспечности, при которых она не замечала той борьбы и тех мучений, какие выносил ее муж81.

Но кто же, наконец, она, эта поразительная красавица? Какую душу облекла прелестная внешность? Мы уже упоминали, что почти все современные свидетельства о Наталье Николаевне Пушкиной говорят только об ее изумительной красоте и ни о чем больше: они молчат об ее сердце, ее душе, ее уме, ее вкусе. Перечтите письма князя Вяземского к А. И. Тургеневу, наполняющие огромные

-j-/с^_ &^ccsu*s ^ Л_ уи^Уs.

еЖ- *J> eSLO^^/y^s

УУ, УУУ У-—^

/

& ;

CUJ X

^ УУ УЛ^/«^ •'Ж*

у?%*<гглу4?

//fe' —-"^ УиУ^У*У■

&УУ^^~~*Ук


у / ^


^^/\^гъ*с&гяУ ^с^АУ’&и'У C&L01S?*

^и*</

уу? УУ* ' <^5»

Письмо Н. Н. Пушкиной мужу

Перевод: С трудом решаюсь написать тебе, так как ничего не имею тебе сказать и только что на днях сообщила тебе все новости через одну оказию. Maman сама хотела было передать свое письмо со следующей почтой, но побоялась, что ты испытаешь некоторое беспокойство, оставаясь некоторое время без известий. Это заставило ее превозмочь сонливость и усталость, которые ее удручают так же, как и меня, так как мы были целый день на воздухе. Ты увидишь из письма maman, что мы все чувствуем себя очень хорошо, поэтому я тебе ничего на этот счет не пишу, кончаю письмо, нежно целуя тебя, при первом случае намереваюсь написать тебе побольше.

Итак прощай, будь здоров, не забывай нас.

Письмо Н. Н. Пушкиной мужу (1834 г.).

томы «Остафьевского архива»: вы найдете в них множество сообщений о красавицах, которыми всегда интересовался Вяземский; почти всякое сообщение дает одну, другую подробность к характеристике духовной личности, почти о каждой красавице — Авроре Мусиной-Пушкиной, А. В. Киреевой, о Долли Фикельмон и т. д. — из этих писем вы узнаете что-нибудь. Но сообщения о Пушкиной, крайне немногочисленные, говорят только об ее бальных успехах. Во всех свидетельствах о ней —не только князя Вяземского, но и всех других — не приведено ни одной ее фразы, не упомянуто ни об одном ее действии, поступке. Точно она —лицо без речей в драме, и вся ее роль сводится только к блистанию и затмеванию всех своей красотой. В этом молчании современников нет ничего загадочного: молчат, потому что нечего было сказать, нечего было отметить.

Нельзя не пожалеть о том, что в нашем распоряжении нет писем Натальи Николаевны, каких бы то ни было, а в особенности к Пушкину82. В настоящее время изображение личности Натальи Николаевны мы можем только проектировать по письмам к ней Пушкина. И вот, строя проекцию, что мы можем, например, сказать о вкусах Натальи Николаевны? Писем Пушкина к ней довольно много, и ни в одном из них Пушкин не поделился с ней ни одним своим литературным замыслом. Если он и пишет о своем творчестве, так только с точки зрения количественной, материальной, — какую выгоду ему принесет то или иное произведение! Необходимость творчества оправдывается в письмах материальными потребностями. О своей творческой, художественной деятельности Пушкин мог говорить с своими друзьями — князем Вяземским, Жуковским, с А. О. Смирновой, с Е. М. Хитрово, —с дипломатами, но с женой ему нечего было говорить об этой важнейшей стороне его жизни; ей это было безразлично или непонятно. Только непонятливостью Натальи Николаевны или ее нечувствительностью к литературе можно объяснить решительное отсутствие каких-либо заметок литературного характера в письмах к ней Пушкина.

К литературе Наталья Николаевна относилась так же, как к театру. Укоряя как-то в письмах жену за праздную, ненужную поездку из имения в Калугу, Пушкин писал: «Что за охота таскаться в скверный уездный городишко, чтоб видеть скверных актеров, скверно играющих старую, скверную оперу? Что за охота останавливаться в трактире, ходить в гости к купеческим дочерям, смотреть с чернью губернской фейворок, — когда в Петербурге ты никогда и не думаешь посмотреть на Каратыгиных»83.

Точно так же ни из писем Пушкина, ни из каких-либо других источников мы ничего не узнаем об интересах Натальи Николаевны к живописи, к музыке.

Всем этим интересам неоткуда было возникнуть. Об образовании Натальи Николаевны не стоит и говорить. «Воспитание сестер Гончаровых (их было три) было предоставлено их матери, и оно, по понятиям последней, было безукоризненно, так как основами такового положены были основательное изучение танцев и знание французского языка лучше своего родного. Соблюдение строжайшей нравственности и обрядов православной церкви служило дополнением высокого идеала „московской барышни184. Обстановка детства и девичьих лет Н. Н. Пушкиной отнюдь не содействовала пополнению образовательных пробелов. Знакомства и интересы — затхлого, провинциального разбора85. «Как я не люблю,— писал Пушкин,— все, что пахнет московской барышней, все, что не comme il faut, все, что vulgar»86. Значит, московская барышня, какой и была девица Наталья Гончарова, — не comme il faut, vulgar.

В сравнении с такими представительницами высшего света, как А. О. Смирнова, Е. М. Хитрово, графиня Фикельмон или Карамзины, Наталья Николаевна была слишком проста, слишком «безобидна», по ироническому выражению Е. М. Хитрово.

Вспоминается рассказ А. О. Смирновой о жизни Пушкина в Царском87. По утрам он работал один в своем кабинете наверху, а по вечерам отправлялся читать написанное к А. О. Смирновой; здесь он толковал о литературе, развивал свои литературные планы. А жена его сидела внизу за книжкой или за рукодельем; работала что-то для П. В. Нащокина. С ней он о своем творчестве не говорил. Дочь Н. Н. Пушкиной, А. П. Арапова, в воспоминаниях о своей матери, объясняя отсутствие литературных интересов у своей матери, ссылается на то, что Пушкин сам не желал посвящать жену в свою литературную деятельность6. Но почему не желал? Потому, что не было и не могло быть отзвука. «Наталья Николаевна была так чужда всей умственной жизни Пушкина, что даже не знала названий книг, которые он читал. Прося привезти ему из его библиотеки Гизо, Пушкин объяснял ей: «4 синих книги на длинных моих полках»1.

Если из писем Пушкина к жене устранить сообщения фактического, бытового характера, затем многочисленные фразы, выражающие его нежную заботливость о здоровье и материальном положении жены и семьи, и по содержанию остающегося материала попытаться осветить духовную жизнь Н. Н. Пушкиной, то придется свести эту жизнь к весьма узким границам, к области любовного чувства на низшей стадии развития, к переживаниям, вызванным проявлениями обожания ее красоты со стороны ее бесчисленных светских почитателей. При чтении писем Пушкина, с первого до последнего, ощущаешь атмосферу пошлого ухаживания. Воздухом этой атмосферы, раздражавшей поэта, дышала и жила его жена. При скудости духовной природы главное содержание внутренней жизни Натальи Николаевны давал светско-любовный романтизм. Пушкин беспрестанно упрекает и предостерегает жену от кокетничанья, а она все время делится с ним своими успехами в деле кокетства и беспрестанно подозревает Пушкина в изменах и ревнует его. И упреки в кокетстве, и изъявления ревности —неизбежный и досадный элемент переписки Пушкиных.

Покидая свою жену, Пушкин всегда пребывал за нее в беспокойстве — не только по обыкновенным основаниям (быть может, больна; быть может, материальные дела плохи!), но и по более глубоким: не сделала ли она какого-либо ложного шага, роняющего ее и его в общем уважении? А ложные шаги она делала —и нередко; то в отсутствии Пушкина дружится с графинями, с которыми неловко было кланяться при публике, то принимает человека, который ни разу не был дома при Пушкине, то принимает приглашение на бал в дом, где хозяйка позволяет себе невнимание и неуважение. Еще сильнее волновало и беспокоило Пушкина опасение, как бы его жена не зашла далеко в своем кокетстве. «Ты кругом виновата <...> кокетничаешь со всем дипломатическим корпусом». «Смотри, женка! Того и гляди, избалуешься без меня, забудешь меня — искокетни-чаешься»... «Не стращай меня, женка, не говори, что ты искокет-ничалась»... «Не кокетничай с Соболевским»... «Не стращай меня <...> не кокетничай с царем, ни с женихом княжны Любы»... Такими фразами пестрят письма Пушкина. Один раз Пушкин подробно изложил свой взгляд на кокетство: «Ты, кажется, не путем искокет-ничалась. Смотри: не даром кокетство не в моде и почитается признаком дурного тона. В нем толку мало. Ты радуешься, что за тобою, как за сучкою, бегают кобели, подняв хвост трубочкой и понюхивая тебе задницу; есть чему радоваться! Не только тебе, но и Парасковье Петровне легко за собою приучить бегать холостых шаромыжников; стоит разгласить, что-де я большая охотница. Вот вся тайна кокетства. Было бы корыто, а свиньи будут. К чему тебе принимать мужчин, которые за тобою ухаживают? не знаешь, на кого нападешь. Прочти басню А. Измайлова о Фоме и Кузьме. Фома накормил Кузьму икрой и селедкой. Кузьма стал просить пить, а Фома не дал. Кузьма и прибил Фому, как каналью. Из этого поэт выводит следующее нравоучение: красавицы! не кормите селедкой, если не хотите пить давать; не то можете наскочить на Кузьму»88. Смягчая выражения, в следующем письме Пушкин возвращается к теме о кокетстве: «Повторю тебе помягче, что кокетство ни к чему доброму не ведет; и хоть оно имеет свои приятности, но ничто так скоро не лишает молодой женщины того, без чего нет ни семейственного благополучия, ни спокойствия в отношениях к свету: уважения»89. В кокетстве раздражала Пушкина больше всего общественная, так сказать, сторона его. Интимная же сторона, боязнь быть «кокю» не волновала так Пушкина. Эту особенность взглядов Пушкина на кокетство надо подчеркнуть и припомнить при изложении истории столкновения его с Дантесом.

У Пушкина был идеал замужней женщины, соответствие которому он желал бы видеть в Наталье Николаевне,— Татьяна замужем.

Она была не тороплива.

Не холодна, не говорлива,

Без взора наглого для всех,

Без притязаний на успех,

Без этих маленьких ужимок,

Без подражательных затей...

Все тихо, просто было в ней.

Она казалась верный снимок Du comme il faut...

С головы до ног Никто бы в ней найти не мог Того, что модой самовластной В высоком лондонском кругу Зовется vulgar.

«Кокетничать я тебе не мешаю, — обращался Пушкин к жене,— но требую от тебя холодности, благопристойности, важности — не говорю уже о беспорочности поведения, которое относится не к тону, а к чему-то уже важнейшему». И еще: «Я не ревнив, да и знаю, что ты во все тяжкое не пустишься; но ты знаешь, как я не люблю все, что пахнет московской барышнею, все, что не сотте il faut, все, что vulgar... Если при моем возвращении я найду, что твой милый, простой, аристократический тон изменился, разведусь, вот те Христос». Но, несмотря на то, что жизнь в петербургском свете сильно преобразила московскую барышню Гончарову, ей было далеко до пушкинского идеала. Ложные шаги, которые ей ставил в строку Пушкин, снисходительная податливость на всяческие ухаживания делали этот идеал для нее недостижимым.

Как бы в ответ на постоянные напоминания мужа о кокетстве, Наталья Николаевна свои письма наполняла изъявлениями ревности; где бы ни был ее муж, она подозревала его в увлечениях, изменах, ухаживаниях. Она непрестанно выражала свою ревность и к прошлому, и к настоящему. Будучи невестой, она ревновала Пушкина к какой-то княгине Голицыной; когда Пушкин оставался в Петербурге, подозревала его в увлечении А. О. Смирновой; обвиняла его в увлечении неведомой Полиной Шишковой; опасалась его слабости к Софье Николаевне Карамзиной; сердилась на него за то, что он будто бы ходит в Летний сад искать привязанностей; не доверяла доброте его отношений к Евпраксии Вульф; думала в 1835 году, что между Пушкиным и А. П. Керн что-то есть... Когда читаешь из письма в письмо о многократных намеках, продиктованных ревностью Натальи Николаевны, то испытываешь нудную скуку однообразия и останавливаешься на мысли: а ведь это даже и не ревность, а просто привычный тон, привычная форма! Ревновать в письмах значило придать письму интересность. Ревность в ее письмах — манера, а не факт. Подчиняясь тону ее писем, и Пушкин усвоил особенную манеру писать о женщинах, с которыми он встречался. Он пишет о любой женщине, как будто наперед знает, что Наталья Николаевна обвинит его в увлечениях и изменах, и он заранее ослабляет силу ударов, которые будут на него направлены. Он стремится изобразить встреченную им женщину возможно непривлекательнее как с внешней, так и с внутренней стороны. Таковы отзывы его об А. А. Фукс, об А. П. Керн и др. Справедливо говорит автор, собравший указания на ревность Н. Н. Пушкиной: «(О женщинах) Пушкин писал (в письмах к жене) н§ для себя и потомства, а для жены, и судить по ним об его истинных отношениях к людям, особенно к женщинам, не следует»90. С другой стороны, нельзя не отметить отсутствия хороших отзывов о женщинах в письмах Пушкина к жене.

Не вдаемся в разбор вопроса, каковы фактические основания для Ревности Н. Н. Пушкиной. Княгиня В. Ф. Вяземская передавала

П. И. Бартеневу, что в истории с Дантесом «Пушкин сам виноват был; он открыто ухаживал сначала за Смирновой, потом за Свис-туновою (ур. гр. Соллогуб). Жена сначала страшно ревновала, потом стала равнодушна и привыкла к неверностям мужа. Сама она оставалась ему верна, и все обходилось легко и ветрено»91. Верно, во всяком случае, то, что любовь Пушкина к жене в течение долгого времени была искреннейшим и заветнейшим чувством. А. Н. Вульф жестоко ошибся, предположив в 1830 году, что первым делом Пушкина будет развратить жену. Вульф, действительно, хорошо знал Пушкина в его отношениях к женщинам и ярко изобразил в своем дневнике полный своеобразной эротики любовный быт своих современников (или, по крайней мере, группы, кружка); примеров же и образцом он считал Пушкина92. Но Вульф не знал всего о любовном чувстве: ему была ведома феноменология пушкинской любви, но ее «вещь в себе» была для него за семью печатями. Ему была близка любовь земная и чужда любовь небесная. Вульф и в жизни остался достойным гнева и жалости эмпириком любви, а Пушкин, для которого любовь была гармонией, изведал высший восторг небесной любви. Но Пушкин с стыдливой застенчивостью скрывал свои чувства от всех и —от Вульфа. Этот «развратитель» упрашивает жену: «Не читай скверных книг дединой библиотеки, не марай себе воображения»93. Не станем приводить доказательств любви Пушкина к жене: их сколько угодно и в письмах, и в произведениях. Надо только внести поправки: с любовью к жене уживались увлечения другими женщинами, а затем в истории его чувств к жене был свой кризис.

Но, принимая к сведению свидетельства об увлечениях Пушкина, вроде рассказов княгини Вяземской, мы все-таки думаем, что чувство ревности у Н. Н. Пушкиной не возникало из душевных глубин, а вырастало из настроений порядка элементарного: увлечение Пушкина^ его предпочтение другой женщине было тяжким оскорблением, жестокой обидой ей, первой красавице, заласканной неустанным обожанием света, двора и самого государя. Итак, ревность Н. Н. Пушкиной — или манера в письмах, или оскорбленная гордость красивой женщины.

Но попробуем углубиться в вопрос об отношениях Пушкиных, попробуем измерить глубину чувства Натальи Николаевны. Пушкин имел дар строгим и ясным взором созерцать действительность в ее наготе в страстные моменты своей жизни. С четкой ясностью он оценил отношение к себе девицы Натальи Гончаровой, от первой встречи с которой у него закружилась голова. Его горькое признание в письме к матери невесты (в апреле 1830 г.) не обратило достаточного внимания биографов Пушкина, а оно —документ первоклассного значения для истории его семейной жизни. В нем нужно взвесить и оценить каждое слово: «Только привычка и продолжительная близость может доставить мне ее (Натальи Николаевны) привязанность; я могу надеяться со временем привязать ее к себе, но во мне нет ничего, что могло бы ей нравиться; если она согласится отдать мне свою руку, то я буду видеть в этом только свидетельство ее сердечного спокойствия и равнодушия»'. Пушкин сознавал, что он не нравится семнадцатилетней московской барышне, и надеялся снискать ее привязанность (не любовь!) по праву привычки и продолжительной близости. Самое согласие ее на брак было для него символом свободы ее сердца и... равнодушия к нему.

В своей великой скромности Пушкин думал, что в нем нет ничего, что могло бы понравиться блестящей красавице, и в моменты работы совести приходил к сознанию, что Наталью Николаевну отделяет от него его прошлое. В один из таких моментов создан набросок:

Когда в объятия мои Твой стройный стан я заключаю,

И речи нежные любви Тебе с восторгом расточаю —

Безмолвна, от стесненных рук Освобождая стан свой гибкий,

Ты отвечаешь, милый друг,

Мне недоверчивой улыбкой.

Прилежно в памяти храня Измен печальные преданья,

Ты без участья и вниманья —

Уныло слушаешь меня.

Кляну коварные старанья Преступной юности моей,

И встреч условных ожиданья В садах, в безмолвии ночей;

Кляну речей любовный шопот,

Стихов таинственный напев,

И ласки легковерных дев,

И слезы их, и поздний ропот...

Не прошлое Пушкина отделяло от него Наталью Николаевну. С горьким признанием Пушкина о равнодушии к нему невесты надо тотчас же сопоставить теснейшим образом к признанию примыкающее свидетельство о чувствах к нему молодой жены:

Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,

Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,

Стенаньем, криками вакханки молодой,

Когда, виясь в моих объятиях змеей,

Порывом пылких ласк и язвою лобзаний Она торопит миг последних содроганий.

О, как милее ты, смиренница моя!

О, как мучительно тобою счастлив я,

Когда, склонясь на долгие моленья,

Ты предаешься мне нежна, без упоенья,

Стыдливо-холодна, восторгу моему Едва ответствуешь, не внемлешь ничему,

И разгораешься потом все боле, боле —

И делишь наконец мой пламень поневоле.

Пытаются внести ограничения в это признание. Так, Н. О. Лернер, возражая против толкования В. Я. Брюсова94, рассуждает: «Брюсов видит здесь доказательство того, что Н. Н. Пушкина была чужда своему мужу. Между тем это признание говорит, самое большое, лишь о физиологическом несоответствии супругов в известном отношении и холодности сексуального темперамента молодой женщины»95. Неправильность этого рассуждения обнаруживается при сопоставлении признания в стихах с признанием в прозе. Если в начале любви было равнодушие с ее стороны и надежда на привычку и близость с его стороны, то откуда же возникнуть страсти? откуда быть соответствию восторгов? Да, Наталья Николаевна исправно несла свои супружеские обязанности, рожала мужу детей, ревновала, и при всем том можно утверждать, что сердце ее не раскрылось, что страсть любви не пробудилась. В дремоте было сковано ее чувство. Любовь Пушкина не разбудила ни ее души, ни ее чувства. Можно утверждать, что круг, заключавший внутреннюю жизнь Пушкина, и круг, заключавший внутреннюю жизнь Натальи Николаевны, не пересеклись и остались эксцентрическими.

Наталья Николаевна дала согласие стать женой Пушкина —и оставалась равнодушна и спокойна сердцем; она стала женой Пушкина — и сохранила сердечное спокойствие и равнодушие к своему мужу.

4.

Зимний сезон 1833—1834 года был необычайно обилен балами, раутами. В этот сезон Наталья Николаевна Пушкина получила возможность бывать на дворцовых балах. «Двору хотелось», чтобы она «танцевала в Аничкове», —и Пушкин был пожалован, в самом конце 1833 года, в камер-юнкеры. Впрочем, кончился сезон для Натальи Николаевны плохо. «Вообрази, что жена моя на днях чуть не умерла»,— писал Пушкин П. В. Нащокину в начале марта 1834 года: «Нынешняя зима была ужасно изобильна балами. На масленице танцевали уж два раза в день. Наконец настало последнее воскресенье перед великим постом. Думаю: слава богу! балы с плеч долой! Жена во дворце. Вдруг, смотрю — с нею делается дурно — я увожу ее, и она, приехав домой, выкидывает»96. 15 апреля Наталья Николаевна уехала с детьми в калужскую деревню своей матери, отчасти для поправления расстроенного здоровья, а главным образом для свидания со своими сестрами. Обе сестры, Александра и Екатерина Гончаровы, были старше Натальи Николаевны, сидели в девах, почти теряя надежду выйти замуж, и ужасно страдали от капризов своей матери, в ужасающей обстановке семейной жизни. По выражению Пушкина, мать, Наталья Ивановна, ходуном ходила около дочерей, крепко-накрепко заключенных'.

Н. Н. Пушкина, беспредельно любившая сестер, во время летнего пребывания в деревне раздумалась над устройством их судьбы и решила увезти их от матери в Петербург, пристроить во дворец фрейлинами и выдать замуж. Своими проектами она делилась с мужем, но он отнесся к ним без всякого увлечения. Он был решительно против того, чтобы его жена хлопотала о помещении своих сестер во дворец. «Подумай, что за скверные толки пойдут по свинскому Петербургу. Ты слишком хороша, мой ангел, чтоб пускаться в просительницы... Мой совет тебе и сестрам —быть подалее от двора: в нем толку мало. Вы же не богаты. На тетку нельзя вам всем навалиться»97. По поводу планов Натальи Николаевны выдать одну сестру за Хлюстина, а другую за У бри Пушкин шутливо пишет жене: «Ничему не бывать: оба влюбятся в тебя,— ты мешаешь сестрам, потому надобно быть твоим мужем, чтобы ухаживать за другими в твоем присутствии»98. Наконец, к решению жены взять сестер в Петербург Пушкин отнесся отрицательно: «Эй, женка, смотри... Мое мнение: семья должна быть одна под одной кровлей: муж, жена, дети, покамест малы; родители, когда уж престарелы, а то хлопот не оберешься, и семейственного спокойствия не будет»99.

Доводы Пушкина не убедили Наталью Николаевну, и осенью 1834 года сестры ее —Азинька и Коко — появились в Петербурге и поселились под одной кровлей с Пушкиными. Мать Пушкина сообщала дочери Ольге Сергеевне об этом событии 7 ноября 1834 года: «Натали тяжела, ее сестры вместе с нею, нанимают пополам с ними очень хороший дом. Он (Пушкин) говорит, что в материальном отношении это его устраивает, но немного стесняет, так как он не любит, чтобы расстраивались его хозяйские привычки»100. Сестры, несомненно, способствовали заполнению досугов Натальи Николаевны, тотчас же по приезде вошли в круг ее жизни и вместе с нею стали выезжать в свет101.

Красота Натальи Николаевны рядом с сестрами казалась еще ослепительнее. Вот впечатления Ольги Сергеевны Павлищевой: «Александр представил меня своим женам: теперь у него целых три. Они красивы, его невестки, но они ничто в сравнении с Натали, которую я нашла очень похорошевшей. У нее теперь прекрасный цвет лица и она чуть пополнела: единственное, чего ей не хватало»102.

Старшая — Екатерина Николаевна, «высокая, рослая»103, «далеко не красавица, представляла собою довольно оригинальный тип скорее южанки с черными волосами»'. Вскоре по приезде в Петербург, 6 декабря 1834 года, она была взята, по желанию Н. К. Загряжской, фрейлиной ко двору104.

Средняя — Александра Николаевна105, по словам А. П. Араповой, «высоким ростом и безукоризненным сложением подходила к Наталье Николаевне, но черты лица, хотя и напоминавшие правильность гончаровского склада, являлись как бы карикатурою. Матовая бледность кожи Натальи Николаевны переходила у нее в некоторую желтизну, чуть приметная неправильность глаз, придающая особую прелесть вдумчивому взору младшей сестры, перерождалась у ней в несомненно косой взгляд, — одним словом, люди, видевшие обеих сестер рядом, находили, что именно это предательское сходство служило в явный ущерб Александре Николаевне»106. Это свидетельство

А. П. Араповой находит полное подтверждение во впечатлениях баронессы Е. Н. Вревской, которая видела двух сестер — Наталью и Александру —в декабре 1836 года: «Пушкина в полном смысле слова восхитительна, но зато ее сестра (Александра) показалась мне такой безобразной, что я разразилась смехом, когда осталась одна в карете с моей сестрой»107. Княгиня Вяземская говорила П. И. Бартеневу, что Александра Николаевна должна была заняться хозяйством и детьми, так как выезды и наряды поглощали все время ее сестер. Пушкин, по словам княгини, подружился с ней... Анна Николаевна Вульф 12 февраля 1836 года сообщала своей сестре Евпраксии, со слов сестры Пушкина, Ольги Сергеевны, что Пушкин очень сильно волочится за своей невесткой Александрой и что жена стала отъявленной кокеткой108.

Сама Наталья Николаевна в 1834—1835 годах была в апогее своей красоты. Даем место двум восторженным отзывам современников, пораженных ее красотой. Один из них встретил Наталью Николаевну в салоне князя В. Ф. Одоевского, и эта встреча навсегда врезалась в его память. «Вдруг — никогда этого не забуду — входит дама, стройная, как пальма, в платье из черного атласа, доходящем до горла (в то время был придворный траур). Это была жена Пушкина, первая красавица того времени. Такого роста, такой осанки я никогда не видывал — ineessu dea patebat! Благородные, античные черты ее лица напоминали мне Евтерпу Луврского музея, с которой я хорошо был знаком»109.

Другой отзыв принадлежит графу В. А. Соллогубу: «Много видел я на своем веку красивых женщин, много встречал женщин еще обаятельнее Пушкиной, но никогда не видывал я женщины, которая соединяла бы в себе такую законченность классически правильных черт и стана. Ростом высокая; с баснословно тонкой талией, при роскошно развитых плечах и груди, ее маленькая головка, как лилия на стебле, колыхалась и грациозно поворачивалась на тонкой шее; такого красивого и правильного профиля я не видел никогда более, а кожа, глаза, зубы, уши! Да, это была настоящая красавица, и недаром все остальные, даже из самых прелестных женщин, меркли как-то при ее появлении. На вид она была сдержанна до холодности и мало вообще говорила. В Петербурге... она бывала постоянно и в большом свете, и при дворе, но ее женщины находили несколько странной. Я с первого же раза без памяти в нее влюбился; надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который бы тайно не вздыхал по Пушкиной; ее лучезарная красота рядом с этим магическим именем всем кружила головы; я знал очень многих молодых людей, которые серьезно были уверены, что влюблены в Пушкину, не только вовсе с нею незнакомых, но чуть ли никогда собственно ее даже не видевших»110.

И такие невинные обожатели, как юный граф В. А. Соллогуб, привлекали раздраженное внимание Пушкина: в начале 1836 года Пушкин посылал вызов и ему. Но опытные светские ловеласы были, конечно, страшнее: для них само имя Пушкина не имело значения. Ведь Пушкин был какой-то там сочинитель и не чиновный камер-юнкер! Впрочем, в этом взгляде сходилась с ними и жена Пушкина. По заключению недружелюбно настроенного наблюдателя, барона М. А. Корфа, «прелестная жена, любя славу своего мужа более для успехов своих в свете, предпочитала блеск и бальную залу всей поэзии в мире и —по странному противоречию, — пользуясь всеми плодами литературной известности Пушкина, исподтишка немножко гнушалась тем, что она, светская женщина par excellence, привязана к мужу homme de lettres, — эта жена с семейственными и хозяйственными хлопотами привила к Пушкину ревность»...111

Самое близкое участие в семейной жизни Пушкиных принимала родная тетка сестер — Екатерина Ивановна Загряжская, фрейлина высочайшего двора (род. в 1799 году, умерла в 1842 году)112. Она была самым близким лицом в доме Пушкиных и в развитии дуэльного недоразумения в ноябре 1836 года играла видную роль, а потому нелишне сказать о ней несколько слов. Тетушка заменила племянницам мать, устраивала их положение при дворе и в свете, оказывала им материальную поддержку, была для них моральным авторитетом, руководительницей и советчицей — и пользовалась огромным влиянием. Особенно она любила Наталью Николаевну, баловала ее, платила за ее наряды. Как-то взгрустнув о своем материальном положении, Пушкин писал (21 сентября 1835 г.) жене: «У нас ни гроша верного дохода, 3 верного расхода 30000. Все держится на мне да на тетке. Но ни я, ни тетка не вечны». Наталья Николаевна платила тетке такою любовью и преданностью, что мать ее, Наталья Ивановна Гончарова, ревновала свою дочь к своей сестре'. Если судить по письмам Пушкина к жене, он хорошо относился к Екатерине Ивановне за ее любовь к своей жене. Он доверялся Загряжской и оставлял жену на тетку, когда уезжал из Петербурга. В письмах он не забывает переслать ей почтительный поклон, поцеловать с ермоловской нежностью ручку и поблагодарить ее за заботы о жене. Вот несколько отрывков из писем Пушкина к жене, рисующих отношения Пушкиных к Екатерине Ивановне Загряжской: «К тебе пришлют для подписания доверенность. Катерина Ивановна научит тебя, как со всем этим поступить» (3 октября 1832 г.). «Благодари мою бесценную Катерину Ивановну, которая не дает тебе воли в ложе. Целую ей ручки и прошу, ради бога, не оставлять тебя на произвол твоих обожателей» (21 октября 1833 г.). «А Катерина Ивановна? как это она тебя пустила на божию волю» (30 октября

1833 г.). Когда уезжала Наталья Николаевна в калужскую деревню, тетка тревожилась и постоянно справлялась о ней у Пушкина. «Она тебя очень целует и по тебе хандрит» (22 апреля 1834 г.). «Целые девять дней от тебя не было известий. Тетка перепугалась» (28 апреля

1834 г.). «Зачем ты тетке не пишешь? Какая ты безалаберная!» (И июня 1834 г.). «Тетка заезжала вчера ко мне и беседовала со мною в карете; я ей жаловался на свое житье-бытье, а она меня утешала» (И июля 1834 г.). Любовь Загряжской к Наталье Николаевне была хорошо известна в свете и при дворе. Когда Пушкин представлялся императрице Александре Федоровне, императрица спросила у него о здоровье уехавшей жены и добавила: ,,Sa tante est bien impatiente de la voir a bonne sante, la fille de son cceur, sa fille d’adoption”...113. О близком участии Загряжской в семейных делах Пушкиных дает определенное свидетельство сестра Пушкина, Ольга Сергеевна. «Загряжская бывала всякий день в доме Пушкиных, делала из Натальи Николаевны все, что хотела, имела большое влияние на Пушкина»114.

Так складывались обстоятельства семейной жизни Пушкина с зимы 1834—1835 года. Но еще до женитьбы своей, будучи женихом, Пушкин, отвечая Плетневу на его замечания о свете, писал 29 сентября 1830 года: «Все, что ты говоришь о свете, справедливо; тем справедливее опасения мои, чтоб тетушки да бабушки, да сестрицы не стали кружить голову молодой жене моей пустяками. Она меня любит, но посмотри, Алеко Плетнев, как гуляет вольная луна etc.»115. Пушкин вспоминает те оправдания женской неверности, которые он вложил в «Цыганах» в уста старику, утешающему Алеко:

Утешься, друг; она дитя;

Твое унынье безрассудно;

Ты любишь горестно и трудно,

А сердце женское — шутя.

Взгляни: под отдаленным сводом Гуляет вольная луна:

На всю природу мимоходом

Равно сиянье льет она; Заглянет в облако любое,

Его так пышно озарит,

И вот, уж перешла в другое,

И то недолго посетит.

Кто место в небе ей укажет, Примолвя: там остановись! Кто сердцу юной девы скажет: Люби одно, не изменись? Утешься...

Дантес прибыл в Петербург в октябре 1833 года, в гвардию был принят в феврале 1834 года. По всей вероятности, тотчас же по приезде (а может быть, только по зачислении в гвардию), при содействии барона Геккерена, Дантес завязал светские знакомства и появился в высшем свете.

Если Дантес не успел познакомиться с Н. Н. Пушкиной зимой 1834 года до наступления великого поста, то в таком случае первая встреча их приходится на осень этого года, когда Наталья Николаевна блистала своей красотой в окружении старших сестер'. Почти с этого же времени надо вести историю его увлечения2.

Ухаживания Дантеса были продолжительны и настойчивы. Впоследствии барон Геккерен в письме к своему министру иностранных дел от 30 января 1837 года сообщал: «Уже год, как мой сын отличает в свете одну молодую и красивую женщину, г-жу Пушкину». Сам Пушкин упоминает о двухлетнем постоянстве, с которым Дантес ухаживал за его женой'.

Встретили ли его ухаживания какой-либо отклик или остались безответными? Решения этого вопроса станем искать не у врагов Пушкина, а у него самого, у его друзей, наконец, в самих событиях.

В письме к барону Геккерену Пушкин пишет: «Я заставил вашего сына играть столь плачевную роль, что моя жена, пораженная такой плоскостью, не была в состоянии удержаться от смеха, и чувство, которое она, быть может, испытывала к этой возвышенной страсти, угасло в презрении»...116. Уже намек, содержащийся в подчеркнутых строках, приводит к заключению, что Н. Н. Пушкина не осталась глуха и безответна к чувству Дантеса, которое представлялось ей возвышенною страстью. В черновике письма к Геккерену Пушкин высказывается еще решительнее и определеннее: «Поведение вашего сына было мне хорошо известно.., но я довольствовался ролью наблюдателя с тем, чтобы вмешаться, когда сочту это удобным. Я знал, что хорошая фигура, несчастная страсть, двухлетнее постоянство всегда произведут в конце концов впечатление на молодую женщину, и тогда муж, если он не дурак, станет вполне естественно доверенным своей жены и хозяином ее поведения. Я признаюсь вам, что несколько беспокоился»117. Князь Вяземский, упоминая в письме к великому князю Михаилу Павловичу об объяснениях, которые были у Пушкина с женой после получения анонимных писем, говорит, что невинная, в сущности, жена «призналась в легкомыслии и ветрености, которые побуждали ее относиться снисходительно к навязчивым ухаживаниям молодого Геккерена»118. Можно из этих слов заключить, что Наталья Николаевна «увлеклась» красивым и модным кавалергардом, — но как сильно было ее увлечение, до каких степеней страсти оно поднялось? Что оно не было только данью легкомыслия и ветрености, можно судить по ее отношению к Дантесу после тяжелого инцидента с дуэлью в ноябре месяце, после сватовства и женитьбы Дантеса на сестре Натальи Николаевны. Наталья Николаевна знала гневный и страстный характер своего мужа, видела его страдания и его бешенство в ноябре 1836 года; казалось бы, всякое легкомыслие и всякая ветреность при таких обстоятельствах должны были исчезнуть навсегда. И что же? Вяземский, озабоченный охранением репутации Натальи Николаевны, все-таки не нашел в себе силы обойти молчанием ее поведение после свадьбы Дантеса: «Она должна бы удалиться от света и потребовать того же от мужа. У нее не хватило характера,— и вот она опять очутилась почти в таких же отношениях с молодым Геккереном, как и до его свадьбы; тут не было ничего преступного, но было много

непоследовательности и беспечности»119. Ясно, кажется, что сила притяжения, исходившего от Дантеса, была слишком велика, и ее не ослабили ни страх перед мужем, ни боязнь сплетен, ни даже то, что чувственные симпатии Дантеса, до сих пор отдававшиеся ей всецело, оказались поделенными между ней и • ее сестрой. Дантес взволновал Наталью Николаевну так, как ее еще никто не волновал. «II Га trouble»,—сказал Пушкин о Дантесе и своей жене120. Любовный пламень, охвативший Дантеса, опалил и ее, и она, стыдливо-холодная красавица, пребывавшая выше мира и страстей, покоившаяся в сознании своей торжествующей красоты, потеряла свое душевное равновесие и потянулась к ответу на чувство Дантеса. В конце концов, быть может, Дантес был как раз тем человеком, который был ей нужен. Ровесник по годам, он был ей пара по внешности своей, по внутреннему своему складу, по умственному уровню. Что греха таить: конечно, Дантес должен был быть для нее интереснее, чем Пушкин. Какой простодушной искренностью дышат ее слова княгине В. Ф. Вяземской в ответ на ее предупреждения и на ее запрос, чем может кончиться вся эта история с Дантесом! «Мне с ним (Дантесом) весело. Он мне просто нравится, будет то же, что было два года сряду»121. Княгиня В. Ф. Вяземская объяснила, что Пушкина чувствовала к Дантесу род признательности за то, что он постоянно занимал ее и старался быть ей приятным122.

Итак, сердца Дантеса и Натальи Николаевны Пушкиной с неудержимой силой влеклись друг к другу. Кто же был прельстителем и кто завлеченным? Друзья Пушкина единогласно выдают Наталью Николаевну за жертву Дантеса. Этому должно было бы поверить уже и потому, что она не была натурой активной. Но были, вероятно, моменты, когда в этом поединке флирта доминировала она, возбуждая и завлекая Дантеса все дальше и дальше по опасному пути. Можно поверить, по крайней мере, барону Геккерену, когда он позднее, после смерти Пушкина, предлагал допросить Н. Н. Пушкину и, не имея возможности предвидеть, что подобные расспросы не будут допущены, заявлял: «Она (Пушкина) сама может засвидетельствовать, сколько раз предостерегал я ее от пропасти, в которую она летела; она скажет, что в своих разговорах с нею я доводил свою откровенность до выражений, которые должны были ее оскорбить, но вместе с тем и открыть ей глаза; по крайней мере, я на это надеялся»123.

Какую роль играл в сближении Дантеса и Пушкина голландский посланник барон Геккерен, ставший с лета 1836 года приемным отцом француза? Был ли он сводником, старался ли он облегчить своему приемному сыну сношения с Пушкиной и привести эпизод светского флирта к вожделенному концу? Пушкин, друзья его и император Николай Павлович отвечали на этот вопрос категорическим да. У всех них единственным источником сведений о роли Геккерена было свидетельство Натальи Николаевны. «Она раскрыла мужу,—писал князь Вяземский великому князю Михаилу Павловичу, — все поведение молодого и старого Геккеренов по отношению к ней; последний старался склонить

ее изменить своему долгу и толкнуть ее в пропасть»124. «Хотя никто не мог обвинять жену Пушкина, — сообщал император Николай I своему брату, — столь же мало оправдывали поведение Дантеса, а в особенности гнусного его отца... Порицание поведения Геккерена справедливо и заслуженно; он точно вел себя, как гнусная каналья. Сам сводничал Дантесу в отсутствии Пушкина, уговаривая жену его отдаться Дантесу, который будто умирал к ней любовью... Жена Пушкина открыла мужу всю гнусность поведения обоих»...125 Пушкин самому Геккерену так характеризовал его роль: «Вы, представитель коронованной особы,— вы были отеческим сводником вашего побочного сына... Все его поведение, вероятно, было направлено вами: вы, вероятно, нашептывали ему те жалкие любезности, в которых он рассыпался, и те пошлости, которые он писал. Подобно развратной старухе, вы отыскивали по всем углам мою жену, чтобы говорить ей о любви вашего сына, и, когда он, больной в с<ифилисе>, оставался дома, принимая лекарства, вы уверяли, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: „отдайте мне моего сына"»...126

На личности барона Геккерена мы уже останавливались, но согласимся сейчас с самыми худшими о нем отзывами, согласимся в том, что барон Геккерен был человек низких нравственных качеств; согласимся, что он не остановился бы ни перед какой гадостью, раз она была средством к известной цели. Но все, что мы о нем знаем, не дает нам права на заключение, что он совершал гадости ради них самих. Спрашивается, какой для него был смысл в сводничестве своему приемному сыну? Еще до усыновления он мог бы секретно оказывать Дантесу свое содействие, свое посредничество, но, связав с ним свое имя, он не стал бы рисковать своим именем и положением. Светский скандал был неизбежен, все равно — завершился бы флирт Дантеса тайной связью и он увез бы Наталью Николаевну за границу, или же Дантес и его приемный отец добились бы развода и второго брака для Н. Н. Пушкиной. Второе предположение, конечно, чистая утопия; разводы были в то время очень затруднены, и Николай Павлович не был их покровителем. Но в том или другом случае барон Геккерен, полномочный нидерландский министр, представитель интересов своего государства, подвергал не только словесному сраму, но и серьезному риску всю свою карьеру. Надо признать, что в жизненные расчеты барона Геккерена отнюдь не могло входить поощрение любовных ухаживаний Дантеса. А если мы приложим к барону Геккерену ту мерку, с которой подходили к нему многие из обвинявших его в сводничестве, и если на минуту согласимся с ними в том, что любовь Геккерена к Дантесу заходила далеко за пределы отцовской и была любовью мужчины к мужчине, то тогда обвинение в сводничестве станет невероятным. И если Геккерен был действительно человек извращенных нравов, то, ревнуя Н. Н. Пушкину к Дантесу, не сводить его с ней он был должен, а разлучать во что бы то ни стало.

До нас дошли оправдания Геккерена как раз против обвинений в сводничестве. Защищаясь он них, он ссылается на признания Пушкиной и на свидетельства лиц посторонних. «Я будто бы подстрекал моего сына к ухаживаниям за г-жею Пушкиной. Обращаюсь к ней самой по этому поводу. Пусть она покажет под присягой, что ей известно, и обвинение падет само собой... Если г-жа Пушкина откажет мне в этом признании, то я обращусь к свидетельству двух высокопоставленных дам, бывших поверенными всех моих тревог, которым я день за днем давал отчет во всех моих усилиях порвать эту несчастную связь»127. Трудно допустить, чтобы Геккерен писал эти признания графу Нессельроде на ветер, заранее будучи уверен, что ни Пушкину, ни высокопоставленных дам не спросят: ведь он знал, что его письма к графу Нессельроде будут известны императору Николаю, и должен был считаться с возможностью того, что император возьмет да и прикажет расспросить всех указанных им свидетельниц по делу! Наконец, Геккерен в своем оправдании указывает на один любопытный факт, остающийся невыясненным для нас и по сей день: «Мне скажут, что я должен был бы повлиять на сына? Г-жа Пушкина и на это могла бы дать удовлетворительный ответ, воспроизведя письмо, которое я потребовал от сына, — письмо, адресованное к ней, в котором он заявлял, что отказывается от каких бы то ни было видов на нее. Письмо отнес я сам и вручил его в собственные руки»128. Если поверить Геккерену, то этот факт с письмом заставляет многое в истории Дантеса и Н. Н. Пушкиной отнести за ее счет. К вышеприведенным словам Геккерен делает ехидное добавление: «Г-жа Пушкина воспользовалась им, чтобы доказать мужу и родне, что она никогда не забывала своих обязанностей». Итак, следуя соображениям здравого смысла, мы более склонны думать, что барон Геккерен не повинен в сводничестве: скорее всего, он действительно старался о разлучении Дантеса и Пушкиной. Вспоминается одна фраза из письма Геккерена к Дантесу, написанного из Петербурга после высылки последнего за границу: «Боже мой, Жорж, что за дело оставил ты мне в наследство! А все недостаток доверия с твоей стороны. Не скрою от тебя, меня огорчило это до глубины души; не думал я, что заслужил от тебя такое отношение»129. Отношения, зачерченные в этих строках, не позволяют принять огульно утверждение о своднической роли барона Геккерена.

Ухаживанья Дантеса за Н. Н. Пушкиной стали сказкой города. Об них знали все и с пытливым вниманием следили за развитием драмы130. Свет с зловещим любопытством наблюдал и ждал, чем разразится конфликт. Расцвет светских успехов Натальи Николаевны больно поражал сердце поэта. В марте 1836 года Пушкина была в наибольшей моде в петербургском свете, а Пушкин внимательным и близким наблюдателям казался все более и более скучным и эгоистичным'. В октябре того же года, т. е. накануне рассылки пасквилей, в Петербурге говорили о Пушкиной гораздо больше, чем о ее муже. Анна Николаевна Вульф признавала, что о Пушкине в Тригорском больше говорили, чем в Петербурге131. И никто из видевших не подумал о том, что надо помочь Пушкину, надо предупредить возможный роковой исход. «Вашему императорскому высочеству, — писал после смерти поэта князь Вяземский Михаилу Павловичу,— небезызвестно, что молодой Геккерен ухаживал за г-жею Пушкиной. Это неумеренное и довольно открытое ухаживание порождало сплетни в гостиных и мучительно озабочивало мужа»132. Михаилу же Павловичу писал то же после смерти поэта император Николай: «Давно ожидать должно было, что дуэлью кончится их неловкое положение»133. И этот монарх, считавший для себя все позволенным, не сделал ровно ничего к предупреждению рокового исхода. П. И. Бартенев слышал от графа В. Ф. Адлерберга о его попытке устранить столкновение Пушкина с Дантесом: «Зимой 1836—1837 гг., на одном из бывших вечеров, граф В. Ф. Адлерберг увидел, как стоявший позади Пушкина молодой князь П. В. Долгорукий кому-то указывал на Дантеса и при этом подымал вверх пальцы, растопыривая их рогами... Находясь в постоянных дружеских сношениях с Жуковским, восхищаясь дарованием Пушкина, он тревожился мыслью о сем последнем. Ему вспомнилось, что кавалергард Дантес как-то выражал желание проехаться на Кавказ и подраться с горцами. Граф Адлерберг поехал к великому князю Михаилу Павловичу (который тогда был Главнокомандующим Гвардейским корпусом) и, сообщив ему свои опасения, говорил, что следовало бы хоть на время удалить Дантеса из Петербурга. Но остроумный француз-красавец пользовался большим успехом в обществе. Его считали там украшением балов. Он подкупал и своим острословием, до которого великий князь был большой охотник, и меру, предложенную графом Адлербергом, не успели привести в исполнение»134.

«Неумеренное и довольно открытое ухаживание Дантеса за Н. Н. Пушкиной порождало сплетни в гостиных»135. Дантес и Пушкина встречались на балах, в великосветских гостиных. Местом встреч был также и дом ближайших друзей Пушкина, князей Вяземских. Хозяйка дома, обязанная принимать и Дантеса и Пушкина, была поставлена в двусмысленное положение. «Н. Н. Пушкина бывала очень часто, и всякий раз, как она приезжала, являлся и Геккерен, про которого уже знали, да и он сам не скрывал, что Пушкина очень ему нравится. Оберегая честь своего дома, княгиня-мать напрямик объявила нахалу-французу, что она просит его свои ухаживания за женою Пушкина производить где-нибудь в другом доме. Через несколько времени он опять приезжает вечером и не отходит от Натальи Николаевны. Тогда княгиня ска-jajia ему, что ей остается одно — приказать швейцару, коль скоро у подъезда их будет несколько карет, не принимать г-на Геккерена. После этого он прекратил свои посещения, и свидания его с Пушкиной происходили уже у Карамзиных»136.

У Карамзиных Дантес был принят наилучшим образом. В особенно аружеских отношениях он был с Андреем Николаевичем Карамзиным: после смерти Пушкина А. Н. Карамзин должен был употребить усилие, дабы не стать вновь на такую же дружескую ногу, как было раньше137.

Мы уже говорили о том, что обвинения Геккерена в сводничестве зряд ли имеют под собой почву. Но были добровольцы, принявшие на себя эту гнусную обязанность. К таковым молва упорно причисляет йдалию Григорьевну Полетику, незаконную дочь графа Григория Александровича Строганова. «Она была известна», говорит один современник, князь А. В. Мещерский, «в обществе как очень умная женщина, но с весьма злым языком, в противоположность своему мужу, которого называли „Божьей коровкой”»138. «Она олицетворяла тип обаятельной женщины не столько миловидностью лица, как складом блестящего ума, веселостью и живостью характера, доставлявшими ей всюду постоянный несомненный успех»139. С этой Идалией подружилась Наталья Николаевна; сближению сильно содействовало то обстоятельство, что отец Идалии, граф Г. А. Строганов, был двоюродным братом матери Пушкиной, Натальи Ивановны Гончаровой, рожденной Загряжской. Муж Полетики —в то время ротмистр Кавалергардского полка — был приятелем Дантеса. Идалия Полетика дожила до преклонной старости (умерла в' 1889 году) и до самой смерти питала совершенно исключительное чувство ненависти к самой памяти Пушкина140.

Причины этой ненависти нам неизвестны и непонятны. Редкие упоминания о Полетике в письмах Пушкина к жене рисуют довольно Фужественные отношения Пушкиных к Идалии. Но Идалия не платила им той же монетой. Княгиня В. Ф. Вяземская обвиняла Идалию Полетику в том, что она сводила Дантеса с Натальей Николаевной и предоставляла свою квартиру для свиданий141. В последней главе истории дуэли мы еще встретимся с Полетикой.

Своеобразной пособницей Дантесу и Пушкиной явилась, по словам княгини В. Ф. Вяземской, и сестра Натальи Николаевны, девица Екатерина Гончарова. Она была влюблена в Дантеса и нарочно устраивала свидания своей сестры с Дантесом, чтобы только, в качестве наперсницы, повидать лишний раз предмет своей тайной страсти142.

Пушкин знал об ухаживаниях Дантеса; он наблюдал, как крепло и росло увлечение Натальи Николаевны. До получения анонимных писем в ноябре он, по-видимому, не пришел к определенному решению, как ему поступить в таких обстоятельствах. Вяземский писал впоследствии: «Пушкин, будучи уверен в привязанности к себе своей жены и в чистоте ее помыслов, воспользовался своей супружеской властью, чтобы вовремя предупредить последствия этого ухаживания, которое и привело к неслыханной катастрофе»

Сам Пушкин в письме к Геккерену пишет, что поведение его сына было ему давно известно и что он не мог оставаться равнодушным; но до поры, до времени он довольствовался ролью наблюдателя, откладывая свое вмешательство до удобного момента. В Пушкине сидел человек XVIII века, рационалист, действующий по известным максимам, которых было так много в этот век. Он теоретически верил тому, что при нарастании любовного конфликта жены с третьим человеком муж в определенный момент и может, и должен стать доверенным своей жены и взять в свои руки управление поведением жены. Но этот принцип, удобный теоретически, на практике оказался неудобоприме-нимым. Из письма Пушкина к барону Геккерену видно, что он только по получении анонимных писем счел момент подходящим для того, чтобы стать доверенным своей жены и хозяином ее поведения, но из дальнейших событий ясно, что Пушкин упустил момент: доверенность жены не оказалась полной, и полновластным хозяином поведения молодой женщины он уже не мог стать. Несмотря на свою пассивность, робость, Наталья Николаевна не имела сил подчиниться исключительно воле мужа и противостоять сладкому влиянию Дантеса.

6.

«4-го ноября по утру,— писал Пушкин в неотправленном письме к Бенкендорфу, — я получил три экземпляра анонимного письма, оскорбительного для моей чести и чести моей жены»...143 После некоторых справок и розысков Пушкин узнал, что «в тот же день семь или восемь лиц также получили по экземпляру того же письма, в двойных конвертах, запечатанных и адресованных на мое имя. Почти все, получившие эти письма, подозревая какую-нибудь подлость, не отослали их ко мне»144. Нам известно, что такие письма получили князь П. А. Вяземский, граф М. Ю. Виельгорский, тетка графа

В. А. Соллогуба — г-жа Васильчикова, Е. М. Хитрово. «4 ноября,— писал князь Вяземский великому князю Михаилу Павловичу, — моя жена вошла ко мне в кабинет с запечатанной запиской, адресованной Пушкину, которую она только что получила в двойном конверте по городской почте. Она заподозрила в ту же минуту, что здесь крылось что-либо оскорбительное для Пушкина. Разделяя ее подозрения и воспользовавшись правом дружбы, которая связывала меня с ним, я решился распечатать конверт и нашел в нем документ. Первым моим движением было бросить бумагу в огонь, и мы с женой дали друг другу слово сохранить все это в тайне. Вскоре мы узнали, что тайна эта далеко не была тайной для многих лиц, получивших подобные письма, и даже Пушкин не только сам получил такое же, но и два других подобных, переданных ему друзьями, не знавшими их содержания и поставленными в такое же положение, как и мы»145. «В первых числах ноября 1836 г., —читаем мы в воспоминаниях графа В. А. Соллогуба, — тетка моя Васильчикова, у которой я жил тогда на Большой Морской, велела однажды утром меня позвать к себе и сказала: «Представь себе, какая странность! Я получила сегодня пакет на мое имя, распечатала и нашла в нем другое, запечатанное письмо с надписью: Александру Сергеевичу Пушкину. Что мне с этим делать?» Говоря так, она вручила мне письмо, на котором было действительно написано кривым лакейским почерком: Александру Сергеевичу Пушкину. Мне тотчас же пришло в голову, что в этом письме что-нибудь написано о моей прежней личной истории с Пушкиным, что, следовательно, уничтожить его я не должен, а распечатать не вправе. Затем я отправился к Пушкину и, не подозревая нисколько содержания приносимого мною гнусного пасквиля, передал его Пушкину. Пушкин сидел в своем кабинете, распечатал конверт и тотчас сказал мне: «Я уж знаю, что такое; я такое письмо получил сегодня же от Близ. Мих. Хитрово: это мерзость против жены моей. Впрочем, понимаете, что безымянным письмом я обижаться не могу. Если кто-нибудь сзади плюнет на мое платье, так это дело моего камердинера вычистить платье, а не мое. Жена моя —ангел, никакое подозрение коснуться ее не может. Послушайте, что я по сему предмету пишу г-же Хитрово». Тут он прочитал мне письмо, вполне сообразное с его словами»146.

В конце концов, анонимные письма, которым нередко приписывают гибель Пушкина, явились лишь случайным возбудителем. Не будь их, — все равно раньше или поз^е настал бы момент, когда Пушкин вышел бы из роли созерцателя любовной интриги его жены и Дантеса. В сущности, зная страстный и нетерпеливый характер Пушкина, надо Удивляться лишь тому, что он так долго выдерживал роль созерцателя. Отсутствие реакции можно приписать тому состоянию оцепенения, в которое его в 1836 г. повергали все его дела: и материальные, и литературные, и иные. О состоянии Пушкина в последние месяцы жизни следовало бы сказать особо и подробно.

Анонимные письма были толчком, вытолкнувшим Пушкина из колеи созерцания. Чести его была нанесена обида, и обидчики должны были понести наказание. Обидчиками были те, кто подал повод к самой мысли об обиде, и те, кто причинил ее, кто составил и распространил пасквиль.

Повод был очевиден: ухаживания Дантеса. Лица, с которыми Пушкин говорил по этому поводу, по его собственным словам, «пришли в негодование от неосновательного и низкого оскорбления». «Все, повторяя, что поведение моей жены безукоризненно, говорили, что поводом к этой клевете послужило слишком явное ухаживание за нею Дантеса»,— писал Пушкин в письме к Бенкендорфу147. Произошли объяснения с женой, которые, конечно, только утвердили общую молву. Наталья Николаевна, передавая мужу об ухаживаниях Дантеса, подчеркивала его навязчивость, а заодно указала и на то, что старый

Геккерен старался склонить ее к измене своему долгу; о себе она призналась только в том, что, по легкомыслию и ветрености, слишком снисходительно отнеслась к приставаниям Дантеса. Ее объяснения, если верить словам Вяземского и самого Пушкина, оставили в Пушкине впечатление полной ее невиновности и решительной гнусности ее соблазнителей. «Пушкин, — говорит Вяземский, — был тронут ее доверием, раскаянием и встревожен опасностью, которая ей угрожала, но, обладая горячим и страстным характером, не мог отнестись хладнокровно к положению, в которое он с женой был поставлен; мучимый ревностью, оскорбленный в самых нежных, сокровенных своих чувствах, в любви к своей жене, видя, что честь его задета чьей-то неизвестной рукой, он послал вызов молодому Геккерену, как единственному виновнику, в его глазах, в двойной обиде, нанесенной ему в самое сердце»148. «Я не мог допустить, — писал Пушкин в письме к Бенкендорфу,— чтобы в этой истории имя моей жены было связано клеветою с именем кого бы то ни было. Я просил сказать об этом г. Дантесу»149.

4 ноября Пушкин получил анонимные письма и на другой день, 5 ноября150, отправил вызов Дантесу на квартиру его приемного отца барона Геккерена. Как раз в этот день Дантес находился дежурным по дивизиону151, дома не был, и вызов попал в руки барона Геккерена. Со слов К. К. Данзаса сообщалось в свое время, что «Пушкин послал вызов Дантесу через офицера Генерального штаба К. О. Россета»152.

Вряд ли это сообщение верно. Вызов был письменный. Когда графу Соллогубу пришлось позднее выступить в роли секунданта, д’Аршиак, секундант Дантеса, желая ознакомить его с обстоятельствами дела, предъявил ему документы и среди них «вызов Пушкина Дантесу». По всей вероятности, вызов был просто послан, а не передан кем-либо, ибо попасть не по назначению он мог только в том случае, если он был послан, и ни один секундант в мире не позволил бы себе лередать вызов кому-либо иному, а не вызываемому. Вызов Пушкина не был мотивирован.

Вызов Пушкина застал барона Г еккерена врасплох. О его замешательстве, о его потрясении свидетельствуют и дальнейшее его поведение, и сообщения Жуковского в письмах к Пушкину. Он в тот же день отправился к Пушкину, заявил, что он принимает вызов за своего сына, и просил отложить окончательное решение на 24 часа —в надежде, что Пушкин обсудит еще раз все дело спокойнее и переменит свое решение. Через 24 часа, т. е. 6 ноября, Геккерен снова был у Пушкина и нашел его непоколебимым. Об этом его свидании с Пушкиным князь Вяземский рассказывает в письме к великому князю Михаилу Павловичу следующее: «Геккерен рассказывал Пушкину о своем критическом положении и затруднениях, в которые его поставило это дело, каков бы ни был его исход; он говорил ему о своих отеческих чувствах к молодому человеку, которому он посвятил всю свою жизнь с целью обеспечить ему благосостояние. Он прибавил, что видит здание всех своих надежд разрушенным до основания в ту самую минуту, когда считал свой труд доведенным до конца. Чтобы приготовиться ко всему, могущему случиться, он попросил новой отсрочки на неделю. Принимая вызов от лица молодого человека, т. е. своего сына, как он его называл, он тем не менее уверял, что тот совершенно не подозревает о вызове, о котором ему скажут в последнюю минуту. Пушкин, тронутый волнением и слезами отца, сказал: «Если так, то не только неделю —я вам даю две недели сроку и обязуюсь честным словом не давать никакого движения этому делу до назначенного дня и при встречах с вашим сыном вести себя так, как если бы между нами ничего не произошло»1. Пушкин в письме к Бенкендорфу излагает кратко историю отсрочки: «Барон Геккерен является ко мне — и принимает вызов за г. Дантеса, прося отсрочки поединка на 15 дней»153.

7.

Геккерену удалось отсрочить поединок и выиграть таким образом время. Теперь надо было употребить все старания к тому, чтобы устранить самое столкновение с возможным роковым исходом. Эта забота легла на сердце не одному Геккерену. Переполошилась, конечно, прежде всего Наталья Николаевна, а за нею — ее сестры и тетушка, покровительница всех сестер Гончаровых, — фрейлина Екатерина Ивановна Загряжская. Вызов был сделан; срам, грозил ее любимой (fille- de son coeur, sa fille d’adoption) племяннице, так хорошо принятой при дворе, и, конечно, ей самой, опекавшей и охранявшей сестер Гончаровых. Надо было сделать все, что только возможно, чтобы предупредить скандал, устранить дуэль, затушить дело. Ни Наталья Николаевна, ни ее сестры, конечно, ничего тут не могли сделать, и надо было действовать самой Загряжской. Она так и поступила и приняла деятельнейшее участие в развитии дальнейших событий. 6 ноября молодой Гончаров, брат Натальи Николаевны, съездил в Царское Село к Жуковскому, и в тот же день Жуковский бьш уже в Петербурге. Жуковский был другом, которого Пушкин слушался в мирских делах; Жуковский любил Пушкина и был миролюбив, и Гончаровы поступили правильно, вызвав его и вмешав в разыгравшиеся события.

Пушкин отправил вызов. Надо было убедить его отказаться от вызова. Над вопросом, как это сделать, ломали голову барон Геккерен, Е. И. Загряжская и Жуковский.

6 ноября Жуковский, по вызову Гончарова, приехал в Петербург и направился к Пушкину. В то время, как он находился у него, явился Геккерен. Это было второе посещение Пушкина Геккереном, когда он добился двухнедельной отсрочки. Жуковский оставил Пушкина и спустя некоторое время снова вернулся к нему. Конец дня Жуковский провел у графа Виельгорского и князя Вяземского. Очевидно, разговор шел о деле Пушкина. Вечером Жуковский получил письмо от Е. И. Загряжской.

На другой день, утром 7 ноября, Жуковский был уже у Загряжской. «От нее к Геккерену» —кратко гласит конспективная записка Жуковского, которою мы в дальнейшем изложении будем пользоваться; она является важнейшим источником для истории ноябрьского столкновения Пушкина с Дантесом; к сожалению, многие заметки в записке Жуковского слишком конспективны, писаны были про себя и толкованию не поддаются'.

«Поутру у Загряжской. От нее к Геккерену. (Mes antecedents -неизвестное <незнание. — Я. Л.> совершенное прежде бывшего)». Эти краткие указания нетрудно развернуть. Загряжская обратилась к Жуковскому с просьбой о содействии и помощи при разрешении конфликта и рассказала остававшиеся ему неизвестными обстоятельства, происшедшие до вызова. Эти «antecedents» мы не можем выяснить ни по заметкам Жуковского, ни по другим источникам. А что-то было действительно! На это есть намеки и в разорванном черновике письма Пушкина к Геккерену2. От Загряжской Жуковский поехал к Геккерену. Ясно, что посещение Геккерена было продиктовано Жуковскому именно Загряжскою. Во всяком случае, сообщение Вяземского о том, что барон Геккерен бросился к Жуковскому и Михаилу Виельгорскому с уговорами о посредничестве, неверно, по крайней мере, по отношению к Жуковскому. Если Геккерен искал помощи в Жуковском и других, го и они, в свою очередь, искали его содействия. Неясно, было ли внушенное Загряжскою посещение Жуковским Геккерена первым опытом ее сношений с Геккереном, или они обменялись встречами еще до наступления этого момента и Жуковский явился официальным посредником? Неясен, по связи с только что поставленным, и следующий вопрос: был ли у Загряжской уже определенный (но пока не сообщенный Жуковскому) план предотвращения беды, или она отправила Жуковского к Геккерену только поговорить и посмотреть, нельзя ли что-лцСр сделать?

У ГеккереТ^-ЖуковсКого ждали «открытия»: «о любви сына к Катерине; открытие о родстве; о предполагаемой свадьбе». По поводу первого открытщГЖуковский в скобках заметил: «моя ошибка насчет имени». Дело, кажется, надо представлять себе так. Геккерен сказал Жуковскому, что его сын любит не m-me Пушкину, а ее сестру. Жуковский назвал Александрину и ошибся. Второе открытие Геккерена невразумительно: о каком родстве мог открыться Геккерен? О,родстве с Дантесом? Но об этом говорили только сплетни, а в действительности его не было. Быть может, Геккерен говорил о далеком родстве или, вернее, свойстве Дантеса с Пушкиными?э

Итак, уже 7 ноября, через 48 часов после вызова, была пущена в Оборот мысль об ошибочных подозрениях Пушкина и о предполагавшейся свадьбе Дантеса и Екатерины Гончаровой. Как, у кого возникла эта мысль? Жуковский услышал ее впервые от Геккерена, но это не значит, что эта мысль его создание. Обычное представление таково: Геккерены так перепугались вызова и были в таком смятении, что готовы были пойти на все, что открывало просвет среди темных и тревожных обстоятельств. Прежде всего подставили вместо Натальи Николаевны Катерину Николаевну и заявили, что чувства Дантеса относились к последней. Ну, а если такое заявление поведет к женитьбе? Не беда: можно и Жениться, но только бы не драться, толькс бы не подставлять грудь под выстрел Пушкина! Такое обычное представление должно признать несоответствующим действительности. Проект сватовства Дантеса к Катерине Гончаровой существовал до вызова. Жуковский в одном из «дуэльных» писем к Пушкину упоминает о бывшем в его руках и полученном от Геккерена материальном доказательстве, что «дело, о коем теперь идут толки (т. е. женитьба Дантеса), затеяно было еще гораздо прежде вызова». Геккерен в письме к Загряжской от 13 ноября тоже говорит о том, что проект свадьбы Екатерины Гончаровой и Дантеса существует уже давно и что сам он отрицательно относился к этому проекту по мотивам, известным Загряжской. В переписке отца Пушкина с дочерью, Ольгой Сергеевной, есть упоминания о возможном браке т-11е Гончаровой и Дантеса еще в письме от 2 ноября 1836 года. В этот день Ольга Сергеевна писала из Варшавы своему отцу: «Вы мне сообщаете новость о браке Гончаровой». А Сергей Львович Пушкин жил в то время в Москве, и, следовательно, по крайней мере во второй половине октября в Москву уже дошли слухи о возможной женитьбе1.

Итак, мысль о женитьбе Дантеса на Гончаровой существовала до вызова. В каких реальных формах нашла выражение эта мысль, определить затруднительно. Было ли Геккеренами только брошено на ветер слово о возможности брака Екатерины Гончаровой и Дантеса, или мысль эта дебатировалась подробно, неизвестно. Нам представляется наиболее вероятным, что и в самый момент возникновения проект женитьбы на Гончаровой уже представлялся средством отвести глаза Пушкину и скрыть от него истинный смысл ухаживаний Дантеса. Мысль была высказана не только между Дантесом и Геккереном, но пошла, как мы видели, и дальше и, следовательно, не могла быть чуждой и Загряжской с ее племянницами. Геккерен в свое время отринул проект женитьбы, но произошли новые события, Пушкин прислал вызов; надо было отбиться от поединка,— и вот отверженная мысль становится спасительной. Но ведь точно так же, как Геккерен, и Загряжская, не менее Геккерена желавшая потушить все дело, могла схватиться за отброшенную в свое время мысль о женитьбе как за якорь спасения. Как ни была мимолетна эта мысль, она тотчас же всплыла на поверхность, лишь только грянул гром и Пушкин послал свой вызов. Геккерен заметался, ища выхода, ища спасения от дуэли, а Дантес, лишь только осведомился о вызове, сейчас же принял позу.

В объяснениях своих перед русским министром иностранных дел графом Нессельроде и перед нидерландским правительством Геккерен определенно говорит о том, что Дантес решился на брак с исключительной целью не компрометировать дуэлью m-me Пушкину. «Сын мой, — писал Геккерен своему министру барону Верстолку, — понимая хорошо, что дуэль с г. Пушкиным уронила бы репутацию жены последнего и скомпрометировала бы будущность его детей, счел за лучшее дать волю своим чувствам и попросил у меня разрешения сделать предложение сестре г-жи Пушкиной, молодой и хорошенькой особе, жившей в доме супругов Пушкиных; этот брак, вполне приличный с точки зрения света, так как девушка принадлежала к лучшим фамилиям страны, спасал все: репутация г-жи Пушкиной оставалась вне подозрений, муж, разуверенный в мотивах ухаживания моего сына, не имел бы поводов считать себя оскорбленным (повторяю, клянусь честью, что он им никогда и не был), и, таким образом, поединок не имел бы уже смысла. Вследствие этого я полагал своей обязанностью дать согласие на этот брак»154. В письме к графу Нессельроде Геккерен выражается еще резче, еще определеннее. Опровергая предположение, выставлявшее Дантеса автором подметных писем, Геккерен пишет: «С какою целью? Разве для того, чтобы заставить ее броситься в его объятия, не оставив ей другого исхода, как погибнуть в глазах света и отвергнутой мужем? Но подобное предположение плохо вяжется с тем высоконравственным чувством, которое заставило моего сына закабалить себя на всю жизнь, чтобы спасти репутацию любимой женщины. Или он хотел вызвать тем поединок, надеясь на благоприятный исход? Но три месяца тому назад он рисковал тем же; однако, будучи далек от подобной мысли, он предпочел безвозвратно себя связать с единственной целью — не компрометировать г-жу Пушкину»155. Прусский посланник Либерман, доносивший после смерти Пушкина об истории дуэли и почерпавший свои сведения, по всей вероятности, от самого Геккерена,— по поводу брака Дантеса сообщил, между прочим: «Чтобы положить конец поднявшемуся по поводу этого дела шуму, молодой барон. Геккерен совершенно добровольно решился жениться на сестре m-me Пушкиной, которой он также оказывал большое внимание. Хотя девушка не имела никакого состояния, приемный отец молодого человека дал свое согласие на брак»156.

Каковы были психологические мотивы решимости Дантеса «закабалить» себя браком на немилой женщине? Действительно ли для него на первом плане стояло счастье любимой женщины, и для того лишь только, чтобы не омрачить его, он, как рыцарь, приносил в жертву своей любви счастье своей жизни? Или же он попросту испугался поединка и ради устранения его, ради устранения возможного рокового исхода предпочел «закабалить» себя на всю жизнь? Такие вопросы ставил себе в 1842 году, значит, через пять лет после смерти Пушкина, его приятель Н. М. Смирнов. И не мог их разрешить. «Что понудило Дантеса вступить в брак с девушкою, которой он не мог любить, трудно определить; хотел ли он, жертвуя собою, успокоить сомнения Пушкина и спасти женщину, которую любил, от нареканий света, или надеялся он, обманув этим ревность мужа, иметь, как брат, свободный доступ к Наталье Николаевне; испугался ли он дуэли,— это неизвестно»157. Прежде чем ответить на эти вопросы, приведем любопытные рассуждения князя Вяземского в письме к великому князю Михаилу Павловичу: «Говоря по правде, надо сказать, что мы все, так близко следившие за развитием этого дела, никогда не предполагали, чтобы молодой Геккерен решился на этот отчаянный поступок, лишь бы избавиться от поединка. Он сам был, вероятно, опутан темными интригами своего отца. Он приносил себя ему в жертву. Я его, по крайней мере, так понял. Но часть общества захотела усмотреть в этой свадьбе подвиг высокого самоотвержения ради спасения чести г-жи Пушкиной. Но, конечно, это только плод досужей фантазии. Ничто ни в прошлом молодого человека, ни в его поведении относительно нее не допускает мысли о чем-либо подобном»1. В рассуждениях Вяземского следует отметить, что он и другие друзья Пушкина не решались приписать поступка Дантеса побуждению трусливого характера. Очень темны сообщения Вяземского о темных интригах Геккерена, которые будто бы вызвали Дантеса на такой поступок. Не согласнее ли с истиной вещей признать, что решение Дантеса, как и большинство человеческих решений, не является следствием одного какого-либо мотива, а есть результат взаимодействия мотивов? Остается, во всяком случае, фактом то, что он был влюблен в Наталью Николаевну, желал ее, тянулся к ней через все препятствия, не останавливаясь и перед смертельной опасностью. После всего того, что случилось в ноябре, не удержался же он от соблазна новых сближений с ней в январе после своей свадьбы! Чего достигал он, объявляя о своих матримониальных намерениях и вступая в брак? Да, конечно, прежде всего он мог питать надежду, что его решение отведет гнев Пушкина от головы Натальи Николаевны и охранит ее репутацию, ослабив светское злословие и светские сплетни. Но были и еще выгоды. Поединок оторвал, отдалил бы его навсегда от Пушкиной, а брак на ее сестре, наоборот, приблизил бы, облегчил бы возможность встреч, сближений под покровом родственных отношений и чувств. Стоило только бракосочетанию совершиться, как Дантес сейчас же стал пользоваться такой возможностью. О том, что между ними станет третий человек — Екатерина Гончарова, Дантес, по всей вероятности, и не думал: он слишком был легок для таких долгих мыслей и слишком победитель женских сердец. Екатерина Гончарова была вся в его власти, ибо она была страстно влюблена в него и, зная, конечно, об отношениях Дантеса к сестре, об его влюбленности в нее, ни на минуту не задумалась соединить свою руку с рукой Дантеса. «Согласие Екатерины Гончаровой и все ее поведение в этом деле непонятны, если только загадка эта не объясняется просто ее желанием во что бы то ни стало выйти из разряда старых дев»,— писал князь Вяземский, забывая добавить, что к этому, вполне законному, желанию присоединялось и страстное увлечение Геккереном. Припомним и рассказ княгини Вяземской о том, как Екатерина Николаевна содействовала свиданиям сестры с Дантесом, чтобы лишний раз насладиться лицезрением предмета своей страсти. А затем, как бы ни было сильно чувство любви Дантеса к Н Н. Пушкиной, выливавшееся, главным образом, в стремлении к обладанию, оно не исключало возможности любовных достижений у других женщин. И даже перед Натальей Николаевной Дантес мог бы выиграть своим решением,— она должна была оценить самоотвержение, с каким он бросился в кабалу. И такое рассуждение могло быть у Дантеса, когда он решался объявить свое намерение жениться на Екатерине Гончаровой.

8.

Возвратимся к Жуковскому, выслушавшему «открытия» Геккерена. По рассказу князя Вяземского, «Геккерен уверял Жуковского, что Пушкин ошибается, что сын его влюблен не в жену его, а в свояченицу, что уже давно сын его умоляет своего отца согласиться на их брак, но что тот, находя брак этот неподходящим, не соглашался, но теперь, видя, что дальнейшее упорство с его стороны привело к заблуждению, грозящему печальными последствиями, он, наконец, дал свое согласие»1. Свои действия и свое впечатление Жуковский отметил в конспективной записке кратко: «Мое слово.— Мысль все остановить». «Слово» Жуковского, по всей вероятности, верно передано в воспоминаниях со слов К. К. Данзаса: «Жуковский советовал барону Геккерену, чтобы сын его сделал как можно скорее предложение свояченице Пушкина, если он хочет прекратить все враждебные отношения и неосновательные слухи»2. Рассказ Геккерена открыл умственным очам Жуковского ранее не существовавшую возможность расстроить дуэль, внушил «мысль все остановить». Все оказывалось таким простым: стоило сказать Пушкину, что он ошибся, что Дантес желал в действительности не его жену, а Екатерину Гончарову,— и дело образуется.

Но сделать это было не легко. Геккерен открылся Жуковскому в своих планах, но потребовал от него строжайшего сохранения всего им сказанного в величайшей тайне от всех, и от Пушкина в том числе, представляя Жуковскому положение вещей в таком виде. Обстоятельства складывались в пользу брака, он сам дает свое разрешение, брак мог бы осуществиться, но теперь его осуществлению мешает вызов Пушкина, ибо теперь в свете скажут, что угроза поединка заставила Дантеса неожиданно и против воли жениться на Гончаровой; а такое мнение — мало того, что оно неверно, — оскорбительно и Геккеренами не может быть допущено. Но в то же время, раз их действительные желания таковы и раз вообще действительность такова, какою рисуют ее они, а не Пушкин, то поединок явно нелеп и должен быть устранен. Об этом уж пусть заботятся друзья Пушкина. А Дантес исполнит то, что велит ему долг: он принял вызов, примет и поединок и после поединка объявит о сватовстве своем к Екатерине Гончаровой. Поединок мог бы быть устранен, по мнению Геккеренов, в том случае, если бы Пушкин взял свой вызов обратно и притом отнюдь не на основании предполагаемой возможности брака: Геккерены не приняли бы вожделенного отказа от вызова, если бы он был мотивирован именно таким образом. Выходило так, что действительным основанием для прекращения дуэли была мысль о женитьбе Дантеса на Гончаровой, но Пушкин должен был взять обратно свой вызов на ином, мнимом основании, а не действительном. Жуковскому предстояло вести тонкую двойную игру. То, что Геккерен открыл ему под великим секретом, он должен был передать Пушкину под таким же секретом. Пушкин внутри себя должен был Решать в зависимости от узнанного под секретом, а вне, в рассуждениях с другими, он не мог опираться на внутренние основания.

1 «Пушкин», 315.

3 Аммосов, назв. соч., 11.

Вслед за словами «мысль все остановить» в конспективной записке следуют краткие, но выразительные фразы: «Возвращение к Пушкину. Les revelations. Его бешенство». Revelations — это, конечно, те открытия, которые только что выслушал Жуковский от Геккерена. Открытия эти возмутили Пушкина до крайней степени, до степени «бешенства». Простодушному Жуковскому можно было отвести глаза, можно было внушить, что предметом исканий Дантеса была не жена Пушкина, а ее сестра! Но как можно было убедить в этом Пушкина, как можно было пытаться говорить об этом Пушкину, когда об ухаживаниях Дантеса за Натальей Николаевной, об его влюбленности в нее он знал от нее самой! Она сама созналась в легкомысленной снисходительности к ухаживаниям Дантеса; наконец, Пушкин видел, что «красивая наружность, несчастная страсть и двухлетнее постоянство» произвели уже действие на сердце его жены. Смешно было убеждать Пушкина в противном, и потому нетрудно представить «бешенство» Пушкина в ответ на открытия Жуковского и Геккерена. В упоминании о проекте женитьбы он увидел низкую и трусливую попытку увильнуть от дуэли. Пушкин способен был на бешеное излияние своих страстей, но он был прямой человек. И если, вызывая Дантеса, он мог думать, что тот по-своему, но все-таки искренне увлечен Натальей Николаевной, то теперь этот, так легко отрекающийся от любимой им женщины человек показался ему неизмеримо низким, ничтожным и вдобавок презренным трусом, готовым ускользнуть от выстрела противника в немилые объятия. Не имея решительно никакой возможности поверить в свою ошибку (жена вместо свояченицы), Пушкин не поверил и серьезности намерения Дантеса сочетаться браком с Екатериной Николаевной Гончаровой: он думал, что Геккеренам было важно лишь добиться с его стороны отказа от вызова и сорвать поединок. Для этого надо было пустить мысль о браке, а потом можно было и отложить ее осуществление навеки.

Итак, предстояла тяжелая задача —переубедить Пушкина. Время было лучшим помощником.

Непоколебимость Пушкина в своем решении о дуэли нужно было сломить не натиском, а продолжительной и настойчивой осадой. Эту осаду повели Жуковский, Геккерен, Загряжская. Начались переговоры, в которые был вовлечен и Пушкин. Цель их была, с одной стороны, вывести Геккеренов из области слов о предложении, о свадьбе к определенным действиям теперь же, до наступления момента дуэли: с другой стороны — освоить Пушкина с мыслью о браке Гончаровой и Дантеса и убедить его в непременном осуществлении этой мысли.

Под 7 ноября Жуковский отметил еще следующие события: «свидание с Геккерном. Извещение его Вьельгорским. Молодой Геккерн у Вьельгорского». День 8 ноября был посвящен переговорам. «Геккерн у Загряжской», — пометил Жуковский. Тут, очевидно, разговор сводился к убеждению Геккеренов поскорее выявить свои намерения. Жуковский был у Пушкина. «Большое спокойствие. Его слезы. То, что я говорил о его отношениях». Под 9 ноября Жуковский занес опять неясное слово «les revelations de Нескегп». Какие разоблачения сделал на этот раз Геккерен, остается неизвестным. Но в результате их Жуковский предложил посредничество. «Мое предложение посредничества. Сцена втроем с отцом и сыном. Мое предложение свидания». Чтобы понять эту запись Жуковского, надо вспомнить двойственность его игры. Официально о предполагаемой женитьбе Дантеса Жуковский не мог говорить, ибо Геккерен взял с него слово держать это в тайне. Неофициальная попытка воздействовать на Пушкина не только была безуспешна, но и чрезмерно раздражила его. Таким образом, дело не подвинулось ни на шаг. Оставался путь официальный, требовавший в данном случае особого дипломатического такта, и Жуковский предложил себя в посредники по переговорам. Мало того, он наметил и первый пункт своей посреднической программы. По его мысли, необходимо было устроить свидание Дантеса с Пушкиным. В этом свидании Пушкин должен был играть роль человека, официально ни о чем не знающего, и пойти на выяснение мотивов своего немотивированного

вызова. Затем вступал в дело Дантес и, очевидно, излагал свой настоящий взгляд насчет женитьбы. В результате Пушкин должен был взять вызов обратно. Таков был замысел Жуковского. Ему принадлежит инициатива посредничества и свидания, но для Пушкина эта инициатива должна была исходить от самого Геккерена. Официальная версия: именно Геккерен обратился к Жуковскому с просьбой о посредничестве. Так Геккерен и поступил. 9 ноября он написал Жуковскому следующее письмо:’

9/21 ноября 1836 года.

Милостивый государь!

Навестив т-11е Загряжскую, по ее приглашению, я узнал от нее самой, что она посвящена в то дело, о котором я вам сегодня пишу. Она же передала мне, что подробности вам одинаково хорошо известны; поэтому я могу полагать, что не совершаю нескромности, обращаясь к вам в этот момент. Вы знаете, милостивый государь, что вызов г-на Пушкина был передан моему сыну при моем посредничестве, что я принял его от его имени, что он одобрил это принятие и что все было решено между г-м Пушкиным и мною. Вы легко поймете, как важно! для моего сына и для меня, чтоб эти факты были установлены непре) рекаемым образом: благородный человек, даже если он несправедливо вызван другим почтенным человеком, должен прежде всего заботитьсй о том, чтобы ни у кого в мире не могло возникнуть ни малейшего подозрения по поводу его поведения в подобных обстоятельствах.

Раз эта обязанность исполнена, мое звание отца налагает на меня другое обязательство, которое представляется мне не менее священным.

Как вам также известно, милостивый государь, все происшедшее по сей день совершилось без вмешательства третьих лиц. Мой сын принял вызов; принятие вызова было его первой обязанностью, но, по меньшей мере, надо объяснить ему, ему самому, по каким мотивам его вызвали. Свидание представляется мне необходимым, обязательным,— свидание между двумя противниками, в присутствии лица, подобного вам, которое сумело бы вести свое посредничество со всем авторитетом полного беспристрастия и сумело бы оценить реальное основание подозрений, послуживших поводом к этому делу. Но после того, как обе враждующие стороны исполнили долг честных людей, я предпочитаю думать, что вашему посредничеству удалось бы открыть глаза Пушкину и сблизить двух лиц, которые доказали, что обязаны друг другу взаимным уважением. Вы, милостивый государь, совершили бы таким образом почтенное дело, и если я обращаюсь к вам в подобном положении, то делаю это потому, что вы один из тех людей, к которым я особливо питал чувства уважения и величайшего почтения, с каким я имею честь быть ваш, милостивый государь, покорнейший слуга барон Г еккерен».

С письмом Г еккерена в руках Жуковский пришел к Пушкину и предложил ему устроить свидание с Дантесом. «Дантес хотел бы видеться и говорить с Пушкиным», — сказал Пушкину Жуковский. Как Жуковский объяснял положение вещей, как он мотивировал желание Дантеса, с каким дипломатическим подходом подошел он к Пушкину, обо всем этом ясное представление дают его письма к Пушкину, которые теперь уже можно датировать. Предложение свидания Жуковский сделал 9 ноября; Пушкин, очевидно (если судить по письмам Жуковского), отнесся резко-определенно к предложению Жуковского, столь резко-определенно, что Жуковский не успел даже развить перед ним всю силу своей дипломатической аргументации и был вынужден убеждать Пушкина письменно. В тот же день, 9 ноября, Жуковский отправил Пушкину следующую записку: «Я не могу еще решиться почитать наше дело конченным. Еще я не дал никакого ответа старому Геккерну; я сказал ему в моей записке, что не застал тебя дома и что, не видавшись с тобою, не могу ничего отвечать. Итак есть еще возможность все остановить. Реши, что я должен отвечать. Твой ответ невозвратно все кончит. Но ради бога одумайся. Дай мне счастие избавить тебя от безумного злодейства, а жену твою от совершенного посрамления. Я теперь у Вьельгорского, у которого обедаю»'.

Вечером 9 ноября Пушкин был у Вьельгорского, и разговоры его с Жуковским на тему о дуэли продолжались здесь. Придя к Вьельгор-скому, Пушкин увидел, что Вьельгорский знает о дуэли, и взволновался: ему показалось, что слухи о дуэли распространяются слишком быстро, а недостает только того, чтобы о дуэли узнали жандармские власти. На другой день утром Жуковский написал новое письмо Пушкину. Он успокаивал Пушкина и убеждал его в том, что тайна сохранится. Но главная задача письма была не в этом. «Пишу это, однако, не для того только, чтобы тебя успокоить на счет сохранения тайны. Хочу, чтобы ты не имел никакого ложного понятия о том участии, какое принимает в этом деле молодой Геккерн. Вот его история. Тебе уж известно, что было с первым твоим вызовом, как он не попался в руки сыну, а пошел через отца, и как сын узнал о нем только по истечении 24 часов, т. е. после вторичного свидания отца с тобою. В день моего приезда, в то время, когда я у тебя встретил Геккерна, сын был в карауле и возвратился домой на другой день, в час. За какую-то ошибку он должен был дежурить три дня не в очередь. Вчера он в последний раз был в карауле и нынче в час пополудни будет свободен. Эти обстоятельства изъясняют, почему он лично не мог участвовать в том, что делал его б&дный отец, силясь отбиться от несчастья, которого одно ожидание сводит его с ума. Сын, узнав положение дел, хотел непременно видеться с тобою, но отец, испугавшись свидания, обратился ко мне. Не желая быть зрителем, или актером в трагедии, я предложил свое посредство, то есть хотел предложить его, написав в ответ отцу то письмо, которого брульон тебе показывал, но которого не послал и не пошлю. Вот все. Нынче поутру скажу старому Геккерну, что не могу взять на себя никакого посредства, ибо из разговоров с тобою вчера убедился, что посредство ни к чему не послужит, почему я и не намерен никого подвергать неприятности отказа. Старый Геккерн таким образом не узнает, что попытка моя с письмом его не имела успеха. Это письмо будет ему возвращено, и мое вчерашнее официальное свидание с тобою может считаться не бывшим.

Все это я написал для того, что счел святейшею обязанностью засвидетельствовать перед тобою, что молодой Геккерн во всем том, что делал его отец, был совершенно посторонний, что он также готов драться с тобою, как и ты с ним, и что он также боится, чтобы тайна не была как-нибудь нарушена. И отцу отдать ту же справедливость. Он в отчаянии, но вот что мне сказал: «Я приговорен к гильотине, я прибегаю к милости; если мне это не удастся — придется взойти на гильотину. И я взойду, так как люблю честь моего сына так же, как и его жизнь». — Этим свидетельством роля, весьма жалко и неудачно сыгранная, оканчивается»..Л

Но Пушкин был непреклонен, и Жуковскому пришлось поступить так, как он хотел: он вернул Геккерену его письмо. Это письмо хранится до сего дня в архиве барона Дантес-Геккерена. В своем конспекте событий под 10 ноября Жуковский записал: «Молодой Геккерн у меня. Я отказываюсь от свидания. Мое письмо к Геккерну. Его ответ. Мое свидание с Пушкиным».

Пушкин не пошел ни на какие компромиссы, и роль Жуковского, весьма жалко и неудачно сыгранная, закончилась. Дружеское воздействие Жуковского не принесло желанных результатов и уступило место воздействию родственному. В дело вступила Екатерина Ивановна Загряжская, а отказавшийся Жуковский играл роль ее пособника. В его конспективных записках читаем помету: «Посылка ко мне Е. И. Что

Пушк. сказал Александрине». Слова Пушкина Александрине, очевидно) заключали в себе что-то значительное, но что именно, сказать мы сейчаё не можем, да и вряд ли будем иметь возможность. Но, очевидно, р& зультатом посещения Жуковским Загряжской было отмеченное им в записке его «посещение Геккерна». У Геккерена Жуковский, конечна, говорил все о том же —как уладить дело. Если бы Геккерены привей в исполнение свой матримониальный проект, то Пушкин взял бы вызов обратно —в этом, очевидно, и Жуковский, и Загряжская были убеждены. Но Г еккерен упирался и говорил, что невозможно приступить к осуществлению этого проекта до тех пор, пока Пушкин не возьмет вызова, ибо в противном случае в свете намерение Дантеса жениться на Гончаровой приписали бы трусливому желанию избежать дуэли. Упомянув в конспекте о посещении Геккерена, Жуковский записывает: «Его требование письма». Путь компромисса был указан, и инициатива замирения, по мысли Геккерена, должна была исходить от Пушкина. Он, Пушкин, должен был послать Геккерену письмо с отказом от вызова. Этот отказ устраивал бы господ Геккеренов. Но Пушкин не пошел и на это. «Отказ Пушкина. Письмо, в котором упоминает о сватовстве», — записывает в конспекте Жуковский. Эта запись легко поддается комментарию. Пушкин соглашался написать письмо с отказом от вызова, но такое письмо, в котором было упомянуто о сватовстве как о мотиве отказа. Пушкин хотел сделать то, что Геккерену было всего неприятнее. Есть основания утверждать, что такое письмо было действительно написано Пушкиным и вручено Геккерену-отцу158. Но, оно, конечно, оказалось неприемлемым для Геккеренов.

12 ноября произошло новое совещание Геккерена с Загряжской, на котором выработан новый план воздействия на Пушкина. Загряжская должна была лично переговорить с Пушкиным и утверждать, что инициатива брака Дантеса и Гончаровой исходит от нее, что старый Геккерен долго не соглашался на этот брак, но теперь согласился, и брак состоится сейчас же после дуэли. Сколько правды в этих заявлениях Загряжской и сколько дипломатии, которою надо было опутать Пушкина, сказать трудно. Я выше указывал на то, что слухи о женитьбе Дантеса на Гончаровой существовали гораздо раньше 4 ноября. Содержание той беседы, которую должна была иметь Загряжская с Пушкиным, можно узнать из неизданного письма Геккерена к Загряжской, которое он написал ей 13 ноября утром:

«После беспокойной недели я был так счастлив и спокоен вечером, что забыл просить вас, сударыня, сказать в разговоре, который вы будете иметь сегодня, что намерение, которым вы заняты, о К. и моем сыне существует уже давно, что я противился ему по известным вам причинам, но, когда вы меня пригласили прийти к вам, чтобы поговорить, я вам заявил, что дальше не желаю отказывать в моем согласии, с условием, во всяком случае, сохранять все дело в тайне до окончания^ дуэли, потому что с момента вызова П. оскорбленная честь моего сына обязывала меня к молчанию. Вот в чем главное, так как никто не может желать обесчестить моего Жоржа, хотя, впрочем, и желание было бы напрасно, ибо достигнуть этого никому не удалось бы. Пожалуйста, сударыня, пришлите мне словечко после вашего разговора, страх опять охватил меня, и я в состоянии, которое не поддается описанию.

Вы знаете тоже, что с Пушкиным не я уполномачивал вас говорить, что это вы делаете сами по своей воле, чтобы спасти своих».

Читая это письмо, чувствуешь, что Геккерен боится, как бы Загряжская чего не напутала, не сбилась, и, простившись с ней накануне, спешит послать к ней подробнейшее наставление.

В какой мере Пушкин был убежден речами Загряжской, мы не знаем, но он, во всяком случае, согласился на свидание с Геккереном у Загряжской, которое и состоялось, может быть, уже 13 ноября или же 14 ноября. Очевидно, Пушкин тут, уже в несколько официальной обстановке, в присутствии Загряжской и Геккерена, выслушал сообщение о предполагаемой свадьбе Дантеса и Гончаровой, и тут же с него было взято слово, что все сообщенное ему останется тайной. К этому именно свиданию относится упоминание Жуковского в письме к Пушкину: «Все это очень хорошо, особливо после обещания, данного тобою Геккерну в присутствии твоей тетушки (которая мне о том сказывала), что все происшедшее останется тайною»’. Выслушав официальное заявление, Пушкин нашел возможным пойти на уступки и согласился взять свой вызов обратно. Старший Геккерен должен был передать отказ Пушкина своему приемному сыну.

Пушкин дал слово держать в тайне сообщенный ему проект бракосочетания Дантеса и Гончаровой, но, кажется, он не считал себя особо связанным им. Тут были особые причины. Ведь он-то знал, что все симпатии Дантеса были на стороне Натальи Николаевны и что проект женитьбы на Екатерине Николаевне есть только отвод глаз; не верил он в искренность и действительность желаний Дантеса и укрепился в убеждении, что все это делается с исключительным намерением избежать дуэли. Этот образ действий ему был противен, и он в некоторой степени афишировал низость Дантеса, рассказывая, правда в ближайшем кругу, о матримониальных планах Дантеса. От нескромности Пушкина трепетал Жуковский, который все боялся, что разглашение тайны Пушкиным станет известно Геккеренам, они откажутся от брака и, следовательно, дуэли не миновать. До нас дошло два длиннейших письма Жуковского к Пушкину, в которых он выговаривает поэту за его нескромность. Он с необыкновенным жаром ратует за Геккеренов, за чистоту их намерений. Письма Жуковского столь характерны, что я позволю себе привести их почти целиком159.

«Ты поступаешь весьма неосторожно, невеликодушно и даже против меня несправедливо. Зачем ты рассказал обо всем Екатерине Андреевне и Софье Николаевне?160 Чего ты хочешь? Сделать невозможным то, что теперь должно кончиться для тебя самым наилучшим образом. Думав Долго о том, что ты мне вчера говорил, я нахожу твое предположение совершенно невероятным и имею причину быть уверенным, что во всем том, что случилось для отвращения драки, молодой Г<еккерн> нимало не участвовал. Все есть дело отца и весьма натурально, чтобы он на все решился, дабы отвратить свое несчастие. Я видел его в таком положении, которого нельзя выдумать и сыграть как роль. Я остаюсь в полном убеждении, что молодой Г<еккерн> совершенно в стороне^ и на это вчера еще имел доказательство. Получив от отца Г. доказательство материальное, что дело, о коем теперь идут толки, затеяно было еще гораздо прежде твоего вызова, я дал ему совет поступить так, как он и поступил, основываясь на том, что, если тайна сохранится, то никакого бесчестия не падет на его сына, что и ты сам не можешь предполагать, чтобы он хотел избежать дуэля, который им принят, именно потому, что не он хлопочет, а отец о его отвращении. В этом последнем я уверен, вчера еще более уверился и всем готов сказать, что молодой Г. с этой стороны совершенно чист. Это я сказал и Карамзиным, запретив им крепко-накрепко говорить о том, что слышали от тебя, и уверив их, что вам непременно надобно будет драться, если тайна теперь или даже после откроется. И так требую от тебя уже собственно для себя, чтобы эта тайна у вас умерла навсегда. Говорю для себя вот почему; полагая, что все обстоятельства, сообщенные мне отцом Геккерном, справедливы (в чем я не имел причины и нужды сомневаться), я сказал, что почитаю его, как отца, в праве и даже обязательно предупредить несчастие открытием дела как оно есть; что это открытие будет в то же время и репарациею того, что было сделано против твоей чести перед светом. Хотя я не вмешан в самое дело, но совет мною дан. Не могу же я согласиться принять участие в посрамлении человека, которого честь пропадает, если тайна будет открыта. А эта тайна хранится теперь между нами; нам ее должно и беречь. Прошу тебя в этом случае беречь и мою совесть. Если что-нибудь откроется и я буду это знать, то уже мне по совести нельзя будет утверждать того, что неминуемо должно нанести бесчестие. Напротив, я должен буду подать совет противный. Избавь меня от такой горестной необходимости. Совесть есть человек: не могу же находить приличным другому такого поступка, который осрамил бы самого меня на его месте. И так требую тайны теперь и после. Сохранением этой тайны ты также обязан и самому себе, ибо в этом деле и с твоей стороны есть много такого, в чем должен ты сказать: виноват! Но более всего ты должен хранить ее для меня: я в это дело замешан невольно и не хочу, чтобы оно оставило мне какое-нибудь нарекание; не хочу, чтобы кто-нибудь имел право сказать, что я нарушил доверенность, мне оказанную. Я увижусь с тобою перед обедом. Дождись меня».

Это письмо не подействовало на Пушкина, и он продолжал совершать нескромности. Жуковский вновь писал ему: «Вот что приблизительно ты сказал княгине третьего дня, уже имея в руках мое письмо: „Я знаю автора анонимных писем, и через неделю вы услышите, как будут говорить о мести, единственной в своем роде; она будет полная, совершенная; она бросит человека в грязь; громкие подвиги Раевского — детская игра перед тем, что я намерен сделать", и тому подобное».

Но Жуковский не считался с Пушкиным, не принимал во внимание его взглядов на виновников события и только, как завороженный, продолжал твердить об одном: о том, что надо хранить тайну и что несохранение тайны компрометирует его, Жуковского. «Все это очень хорошо, — продолжал в письме Жуковский,— особливо после обещания, данного тобою Геккерну в присутствии твоей тетушки (которая мне о том сказывала), что все происшедшее останется тайною. Но скажи мне, какую роль во всем этом я играю теперь и какую должен буду играть после перед добрыми людьми, как скоро все тобою самим обнаружится и как скоро узнают, что и моего тут меду капля есть? И каким именем и добрые люди, и Геккерн, и сам ты наградите меня, если, зная предварительно о том, что ты намерен сделать, приму от тебя письмо, написанное Геккерну, и, сообщая его по принадлежности, засвидетельствую, что все между вами кончено, что тайна сохранится и что каждого честь останется неприкосновенною. Хорошо, что ты сам обо всем высказал и что все это мой добрый Гений дрвел до меня заблаговременно. Само по себе разумеется, что я ни о чем случившемся не говорил княгине. Не говорю теперь ничего и тебе; делай что хочешь. Но булавочку свою беру из игры вашей, которая теперь с твоей стороны жестоко мне не нравится. А если Геккерн вздумает от меня потребовать совета, то не должен ли я по совести сказать ему: остерегитесь? Я это и сделаю».

9.

Дело все же казалось слаженным. Как бы то ни было, а Пушкин все-таки согласился отказаться от вызова. Но тут пришла новая беда — с совершенно противоположной стороны. На сцену явилось действующее лицо, которое до сих пор выступало без слов. Это—Дантес.

До сих пор о нем говорили, за него высказывались, за него принимали решения — теперь начал действовать он сам. По существу, дело было очевидное: женитьба на Екатерине Гончаровой была компромиссной сделкой, средством избежать дуэли (пусть так было для Геккерена) или охранить репутацию Натальи Николаевны (пусть так было для Дантеса). Для Дантеса было ясно, что так понимал дело Пушкин. Наступил момент ликвидировать дело, и тут, когда Дантес остался наедине с самим собой, перед его умственным взором осветилась вдруг вся закулисная действительность, заговорили голоса чести и благородства, и он сделал неожиданный ход, который, конечно, был принят без ведома Геккерена и который чуть было не спутал все карты в этой игре. Об этом движении души Дантеса, неведомом для биографов поэта, мы узнаем впервые из найденных нами материалов.

В архиве барона Геккерена хранится листок, писанный Дантесом. На этом листке изложены следующие размышления Дантеса:

«Я не могу и не должен согласиться на то, чтобы в письме находилась фраза, относящаяся к т-11е Гончаровой: вот мои соображения, и я думаю, что г. Пушкин их поймет. Об этом можно заключить по той форме, в которой поставлен вопрос в письме.

„Жениться или драться". Так как честь моя запрещает мне принимать условия, то эта фраза ставила бы меня в печальную необходимость принять последнее решение. Я еще настаивал бы на нем, чтобы доказать, что такой мотив брака не может найти места в письме, так как я уже предназначил себе сделать это предложение после дуэли, если только судьба будет мне благоприятна. Необходимо, следовательно, определенно констатировать, что я сделаю предложение т-11е Екатерине не из-за соображений сатисфакции или улажения дела, а только потому, Что она мне нравится, что таково мое желание и что это решено еДинственно моей волей»’.

Эти размышления набросаны Дантесом сейчас же вслед за такой за-меткой, им же написанной вверху листка:

87

' Напечатано впервые в нашей книге. 1-е изд., стр. 175.

«В виду того, что г. барон Жорж де Геккерен принял вызов на дуэль, отправленный ему при посредстве барона Геккерена, я прошу г. Ж. де Г. благоволить смотреть на этот вызов, как на несуществовавший, убедившись, случайно, по слухам, что мотив, управлявший поведением г. Ж. де Г., не имел в виду нанести обиду моей чести — единственное основание, в силу которого я счел себя вынужденным сделать вызов»161.

Это, очевидно, составленный самим Дантесом проект письма, которое должен был бы написать Пушкин и которое было бы приемлемо для Геккеренов.

От размышлений Дантес перешел к делу. Он возмутился и написал примечательное письмо к Пушкину, также впервые появившееся среди наших материалов. Прежде чем привести это письмо, необходимо остановиться на недоумении, вызываемом первыми его строками. «Барон Геккерен сообщил ему, что он уполномочен уведомит^ его, что все те основания, по которым он был вызван Пушкиным, перестали существовать и что посему он может смотреть на этот поступок как на не имевший места» —вот слова Дантеса. Выходит, как будто барон Геккерен не сообщил Дантесу о письме Пушкина с упоминанием о сватовстве и будто он словесно передал об отказе Пушкина от поединка без каких бы то ни было мотивов. А в записке, писанной про себя, Дантес даже говорит о форме, в которой поставлен вопрос; значит, о письме не только знал, но и читал. В объяснение этого разноречия приходится сделать ссылку на двойственность, проникающую все поступки действующих в истории дуэли лиц: официально — одно, неофициально — другое; все играют роли, перед одними одну, перед другими другую, иногда прямо противоположного амплуа! Официально обращаясь к Пушкину, Дантес хотел бы убедить его в том, что о письме его он не знает и отказ Пушкина от поединка дошел до него совершенно немотивированным. Дантес писал Пушкину:’

«Милостивый государь.

Барон Геккерен сообщил мне, что он уполномочен г-ном162 уведомить меня, что все те основания, по которым вы вызвали меня, перестали существовать и что посему я могу смотреть на этот ваш поступок как на не имевший места.

Когда вы вызвали меня без объяснения причин, я без колебаний принял этот вызов, так как честь обязывала меня это сделать. В настоящее время вы уверяете меня, что вы не имеете более оснований желать поединка. Прежде, чем вернуть вам ваше слово, я желаю знать, почему вы изменили свои намерения, не уполномочив никого представить вам объяснения, которые я располагал дать вам лично. Вы первый согласитесь с тем, что прежде, чем взять свое слово обратно, каждый из нас должен представить объяснения для того, чтобы впоследствии мы могли относиться с уважением друг к другу».

Письмо это передано было Пушкину. Одновременно или почти одновременно Дантес сделал еще один «рыцарский» ход, отправив к Пушкину секунданта Аршиака с заявлением, что срок двухнедельной отсрочки кончился, и он, Дантес, к услугам Пушкина. Напрашивается предположение, не было ли письмо передано именно Аршиаком и не являлся ли составленный Дантесом проект письма от имени Пушкина руководственным указанием того, чего должен был добиваться Арши-ак. Дантес не жаждал, очевидно, кровавой встречи; он надеялся на мирное разрешение вопроса с непременным условием соблюдения приличий. Мы знаем теперь, что у Пушкина в это время уже был определенный взгляд на лица и дела: брачный проект Дантеса казался ему низким и его роль —жалкой (pitoyable), а о Геккерене он знал достоверно, что он был автором подметных писем. Можно себе представить, какое впечатление произвела на Пушкина выходка Дантеса, предпринятая с «благородными» намерениями! В конспективных заметках Жуковского читаем выразительную строчку, не требующую никаких пояснений:

«Письмо Дантеса к Пушкину и его бешенство»163.

10.

Обращение Дантеса к Пушкину с письмом и с предложением своих услуг по части дуэли произвело эффект, на который он уж никак не рассчитывал: Пушкин пришел в ярость, и Дантесу пришлось спасаться от его гнева. Вслед за упоминанием о «бешенстве» Пушкина в конспективных заметках Жуковский записал:

«Снова дуэль. Секундант. Письмо Пушкина».

Эти фразы расшифровать нетрудно. Участником событий, очерченных в этих пяти словах, был «секундант» граф В. А. Соллогуб, оставивший воспоминания, в общем своем содержании весьма достоверные и ошибочные лишь в частностях. Предоставим слово этому очевидцу и участнику, попутно указывая неточности его рассказа164.

Мы уже знаем, что граф В. А. Соллогуб доставил Пушкину присланный в конверте на его имя пасквиль. При встрече с поэтом через несколько дней Соллогуб спросил его, не добрался ли он до составителя подметных писем. Пушкин отвечал, что не знает, но подозревает одного человека. Граф В. А. Соллогуб предложил Пушкину свои услуги в качестве секунданта. Пушкин сказал: «Дуэли никакой не будет: но я, может быть, попрошу вас быть свидетелем одного объяснения, при котором присутствие светского человека <...> мне желательно для надлежащего заявления, в случае надобности». Этот разговор происходил до получения письма Дантеса и до истечения двухнедельной отсрочки дуэли. По-видимому, сам Пушкин уже пришел к заключению, что дуэли не будет, но получение письма Дантеса изменило его настроение. Граф Соллогуб рассказывает:

«У Карамзиных праздновался день рождения старшего сына165. Я сидел за обедом подле Пушкина. Во время общего веселого разговора он вдруг нагнулся ко мне и сказал скороговоркой: „Ступайте завтра к д’Аршиаку. Условьтесь с ним только на счет материальной стороны дуэли. Чем кровавее, тем лучше. Ни на какие объяснения не соглашайтесь". Потом он продолжал шутить и разговаривать, как бы ни в чем не бывало. Я остолбенел, но возражать не осмелился. В тоне Пушкина была решительность, не допускавшая возражений». В этом описании Соллогуба чувствуются отголоски того «бешенства», картину которого наблюдал Жуковский.

Вечером 16 ноября граф Соллогуб поехал на большой раут к графу Фикельмону, австрийскому посланнику. К этому рауту относится, надо думать, темная для нас запись Жуковского в конспекте: «Записка Н. Н. ко мне и мой совет. Это было на (бале) рауте Фикельмона». Запись свидетельствует, несомненно, о тянущемся, неопределенном положении. Не только прямым участникам, но и лицам, ближайшим к действующим, было известно, что Дантес собирается жениться, а официально дело все не получало соответственного разрешения; и неизвестная нам записка Натальи Николаевны Пушкиной к Жуковскому, по всей вероятности, была вызвана побуждением ликвидировать дело.

«На рауте, — вспоминает граф Соллогуб,— все дамы были в трауре, по случаю смерти Карла X. Одна Катерина Николаевна Гончарова, сестра Натальи Николаевны Пушкиной (которой на рауте не было), отличалась от прочих белым платьем. С ней любезничал Дантес-Гекке-рен. Пушкин приехал поздно, казался очень встревожен, запретил Катерине Николаевне говорить с Дантесом и, как узнал я потом, самому Дантесу высказал несколько более чем грубых слов. С д’Аршиа-

ком, статным молодым секретарем французского посольства, мы выразительно переглянулись и разошлись, не будучи знакомы. Дантеса я взял в сторону и спросил его, что он за человек. „Я человек честный, — отвечал он,— и надеюсь это скоро доказать". Затем он стал объяснять, что не понимает, чего от него Пушкин хочет; что он поневоле будет с ним стреляться, если будет к тому принужден; но никаких ссор и скандалов не желает. Ночь я, сколько мне помнится, не мог заснуть: я понимал, какая лежала на мне ответственность перед всей Россией. Тут уже было не то, что история со мной166. Со мной я за Пушкина не боялся. Ни у одного русского рука на него бы не поднялась; но французу русской славы жалеть было нечего.

На другой день2 погода была страшная — снег, мятель. Я поехал сперва к отцу моему, жившему на Мойке, потом к Пушкину, который повторил мне, что я имею только условиться насчет материальной стороны самого беспощадного поединка, и наконец, с замирающим сердцем, отправился к д’Аршиаку. Каково же было мое удивление, когда с первых слов д’Аршиак объявил мне, что он всю ночь не спал: что он, хотя не русский, но очень понимает, какое значение имеет Пушкин для русских, и что наша обязанность сперва просмотреть все документы, относящиеся до порученного нам дела. Затем он мне показал:

1. Экземпляр ругательного диплома на имя Пушкина.

2. Вызов Пушкина Дантесу, после получения диплома.

3. Записку посланника барона Геккерена, в которой он просил, чтоб поединок был отложен на две недели3.

4. Собственноручную записку Пушкина, в которой он объявлял, что берет свой вызов назад, на основании слухов, что г. Дантес женится на его невестке К. Н. Гончаровой'.

Я стоял пораженный, как будто свалился с неба. Об этой свадьбе я ничего не слыхал, ничего не ведал и только тут понял причину вчерашнего белого платья167, причину двухнедельной отсрочки, причину ухаживания Дантеса. Все хотели остановить Пушкина. Один Пушкин того не хотел168.

«Вот положение дела,— сказал д’Аршиак.— Вчера кончился двухнедельный срок,169 и я был у г. Пушкина с извещением, что мой друг Дантес готов к его услугам. Вы понимаете, что Дантес желает жениться, но не может жениться иначе, как если г. Пушкин откажется просто от своего вызова без всякого объяснения, не упоминая о городских слухах. Г. Дантес не может допустить, чтоб о нем говорили, что он был принужден жениться и женился во избежание поединка. Уговорите г. Пушкина безусловно отказаться от вызова. Я вам ручаюсь, что Дантес женится, и мы предотвратим, может быть, большое несчастие». Этот д’Аршиак был необыкновенно симпатичной личностью и сам скоро потом умер насильственной смертью на охоте. Мое положение было самое неприятное: я только теперь узнавал сущность дела; мне предлагали самый блистательный исход, — то, что я и требовать и ожидать бы никак не смел, а между тем я не имел поручения вести переговоры. Потолковав с д’Аршиаком, мы решились съехаться в три ч^са у самого Дантеса. Тут возобновились те же предложения, но в разговорах Дантес не участвовал, все предоставив секунданту».

Секундантам, действительно, было над чем поломать голову. Дантес не соглашался принять отказ Пушкина от вызова, так как отказ этот был мотивирован дошедшими до Пушкина «слухами» о намерении Дантеса жениться. В письме к Пушкину Дантес сделал вид, что этот мотив ему даже неизвестен, что отказ передан ему без всяких мотивов, и наивно требовал от Пушкина, чтобы тот объяснился с ним, дабы впоследствии они «могли относиться с уважением друг к другу».

Пушкин, ответивший новым вызовом на выходку Дантеса, был в таком состоянии, что убеждать его в необходимости вступить в объяснения с Цантесом или изменить мотивы отказа от первого вызова было бы делом прямо невозможным. И если в этом столкновении одна из сторон должна была в чем-то поступиться, то такой стороной мог быть только Дантес —так смотрели на дело секунданты; и потому в разговорах, происходивших без участия Дантеса, они решились принести в жертву его интересы. Быть может, они решились на это потому, что видели, что и Дантесу хотелось только одного: закончить дело без скандалов и поединков, и были уверены, что Дантес посмотрит сквозь пальцы на отступления от его воли, которые собирались допустить секунданты.

В результате переговоров граф Соллогуб написал Пушкину записку. В «Воспоминаниях» своих граф Соллогуб приводит по памяти эту записку, добавляя: «точных слов я не помню, но содержание верно». Записка Соллогуба после смерти Пушкина была найдена в бумагах Пушкина и передана на хранение в III Отделение. Опубликована только в самое последнее время170. Приводим текст записки в переводе с французского подлинника.

«Я был, согласно Вашему желанию, у г. д’Аршиака, чтобы условиться о времени и месте. Мы остановились на субботе, так как в пятницу я не могу быть свободен, в стороне Парголова, ранним утром, на 10 шагов расстояния. Г. д’Аршиак добавил мне конфиденциально, что барон Г еккерен окончательно решил объявить о своем брачном намерении, но удерживаемый опасением показаться желающим избежать дуэли, он может сделать это только тогда, когда между вами все будет кончено и Вы засвидетельствуете словесно передо мной или г. д’Аршиаком, что Вы не приписываете его брака расчетам, недостойным благородного человека.

Не имея от Вас полномочия согласиться на то, что я одобряю от всего сердца, я прошу Вас, во имя Вашей семьи, согласиться на это предложение, которое примирит все стороны. Нечего говорить о том, что г. д’Аршиак и я будем порукой Геккерена. Будьте добры дать ответ тотчас»2.

Записка Соллогуба заключала минимум желаний, с которыми можно было обратиться к Пушкину. В то же время, по содержанию своему, она не соответствовала вожделениям Дантеса; они остались пренебреженными, и текст записки не был сообщен Дантесу. Надо отметить, что

Соллогуб просил у Пушкина не письменного, а словесного заявления об уверенности в благонамеренности поступка Дантеса.

«Д’Аршиак, — рассказывает Соллогуб,— прочитал внимательно записку, но не показал ее Дантесу, несмотря на его требование, а передал мне и сказал: „Я согласен. Пошлите". Я позвал своего кучера, отдал ему в руки записку и приказал везти на Мойку, туда, где я был утром. Кучер ошибся и отвез записку к отцу моему, который жил тоже на Мойке и у которого я тоже был утром. Отец мой записки не распечатал, но, узнав мой почерк и очень встревоженный, выглядел условия о поединке. Однако он отправил кучера к Пушкину, тогда как мы около двух часов оставались в мучительном ожидании. Наконец, ответ был привезен. Он был в общем смысле следующего содержания: „Прошу гг. секундантов считать мой вызов недействительным, так как по городским слухам (par le bruit public) я узнал, что г. Дантес женится на моей свояченице. Впрочем, я готов признать, что в настоящем деле он вел себя честным человеком" ».

Это письмо Пушкина, переданное Соллогубом по памяти, хранится в архиве барона Геккерена171; впервые оно стало нам известным по копии в военно-судном деле, изданном в 1900 году172. Приводим подлинный текст в переводе.

«Я не колеблюсь написать то, что я могу заявить словесно173. Я вызвал г. Ж. Геккерена на дуэль, и он принял ее, не входя ни в какие объяснения. Я прошу господ свидетелей этого дела соблаговолить

рассматривать этот вызов, как не существовавший, осведомившись, по слухам, что г. Жорж Геккерен решил объявить свое решение жениться на т-11е Гончаровой после дуэли. Я не имею никакого основания приписывать его решение соображениям, недостойным благородного человека. Я прошу Вас, граф, воспользоваться этим письмом по Вашему усмотрению».

В этом письме Пушкин не сделал никакой уступки. Он опять повторил, что берет вызов назад только потому, что, по слухам, узнал о намерении Дантеса жениться после дуэли. Совершенно механически он добавил только, по просьбе Соллогуба, что не приписывает брачного проекта неблагородным побуждениям. Такое письмо не могло бы удовлетворить самолюбие Дантеса, но секунданты не посчитались с ним.

Соллогуб рассказывает, как было встречено письмо Пушкина. «Этого достаточно,— сказал д’Аршиак, ответа Дантесу не показал и поздравил его женихом. Тогда Дантес обратился ко мне со словами: «Ступайте к г. Пушкину и поблагодарите его, что он согласен кончить нашу ссору. Я надеюсь, что мы будем видаться как братья». Поздравив, с своей стороны, Дантеса, я предложил д’Аршиаху лично повторить эти слова Пушкину и поехать со мной. Д’Аршиак и на это согласился. Мы застали Пушкина за обедом. Он вышел к нам несколько бледный и выслушал благодарность, переданную ему д’Аршиаком. «С моей стороны,— продолжал я,— я позволил себе обещать, что вы будете обходиться со своим зятем как с знакомым». — «Напрасно, — воскликнул запальчиво Пушкин.—Никогда этого не будет. Никогда между домом Пушкина и домом Дантеса ничего общего быть не может!» Мы грустно переглянулись с д’Аршиаком. Пушкин затем немного успокоился. «Впрочем,— добавил он,— я признал и готов признать, что г. Дантес действовал, как честный человек». «Больше мне и не нужно», — подхватил д’Аршиак и поспешно вышел из комнаты.

Вечером на бале С. В. Салтыкова свадьба была объявлена, но Пушкин Дантесу не кланялся. Он сердился на меня, что, несмотря на его приказание, я вступил в переговоры. Свадьбе он не верил. „У него, кажется, грудь болит,— говорил он,— того гляди, уедет за границу. Хотите биться об заклад, что свадьбы не будет. Вот у вас тросточка. У меня бабья страсть к этим игрушкам. Проиграйте мне ее“. — А вы проиграете мне все ваши сочинения. — Хорошо. — (Он был в это время как-то желчно весел)»174.

Как бы там ни было, женитьба Дантеса была оглашена, и дело на этот раз было слажено. С чувством облегчения после всех передряг писала тетушка невесты, Е. И. Загряжская, Жуковскому: «Слава богу, кажется все кончено. Жених и почтенной его Батюшка были у меня с предложением. К большому счастию за четверть часа перед ними приехал из Москвы старшой Гончаров и он объявил им Родительское согласие, и так, все концы в воду. Сегодня жених подает просбу по форме о позволении женидьбы и завтре от невесте поступать к императрице175. Теперь позвольте мне от всего моего сердца принести вам мою благодарность и простите все мучении, которые вы претерпели во все сие бурное время, я бы сама пришла к вам, чтоб от благодарить, но право сил нету». Жуковский кратко отметил этот момент в своем конспекте: «Сватовство. Приезд братьев».

Весть о женитьбе Дантеса на Е. Н. Гончаровой вызвала огромное удивление у всех, кто не был достаточно близок, чтобы знать историю этой помолвки, и в то же время не был достаточно далек, чтобы не знать о бросавшемся в глаза ухаживании Дантеса за Н. Н. Пушкиной. Приведем несколько современных свидетельств.

Вот что писал Андрей Николаевич Карамзин своей матери, узнав о предстоящей свадьбе из ее письма, посланного из Петербурга 20 ноября. «Не могу придти в себя от свадьбы, о которой мне сообщает Софья176. И когда я думаю об этом, я, как Екатерина Гончарова, спрашиваю себя, не во сне ли я, или, по меньшей мере, не во сне ли сделал свой/ход Дантес; и если брачное счастье есть что-то иное, чем сон, то я боюсь, как бы оно навсегда не исчезло из сферы достижения. Этим я был очень огорчен, потому что я люблю их обоих. Какого черта хотели этим сказать? Когда мне нечего делать и я курю свою трубку, потягивая свой кофий, я всегда думаю об этом и не подвинулся дальше, чем был в первый день. Это было самоотвержение (devouement)...»177. Андрей Карамзин принадлежал, очевидно, к той части общества, которая, по словам князя Вяземского,/захотела усмотреть в, этой свадьбе подвиг высокого самоотвержения ради спасения чести Пушкиной.

В письме сестры Пушкина, Ольги Сергеевны, к отцу из Варшавы от 24 декабря 1836 года находится любопытнейшее сообщение по поводу новости о предстоящем бракосочетании Дантеса и Е. Н. Гончаровой. «По словам Пашковой, которая пишет своему отцу, эта новость удивляет весь город и пригород не потому, что один из самых красивых кавалергардов и один из наиболее модных мужчин, имеющий 70000 рублей ренты, женится на т-11е Гончаровой, — она для этого достаточно красива и достаточно хорошо воспитана, — но потому, что его страсть к Наташе не была ни для кого тайной. Я прекрасно знала об этом, когда была в

Петербурге, и я довольно потешалась по этому поводу; поверьте мне, что тут должно быть что-то подозрительное, какое-то недоразумение и что, может быть, было бы очень хорошо, если бы этот брак не имел места»178.

Анна Николаевна Вульф писала из Петербурга своей сестре, баронессе Евпраксии Вревской, 28 ноября: «Вас заинтересует городская новость: фрейлина Гончарова выходит замуж за знаменитого Дантеса, о котором вам Ольга, наверное, говорила, и способ, которым, говорят, устроился этот брак, восхитителен». 22 декабря Анна Николаевна Вульф сообщала подробности: «Про свадьбу Гончаровой так много разного рассказывают и так много, что я думаю лутче тебе ето расказать при свиданее. Entre autres choses on pretend que Pouchkine a requ par la petite poste un diplome avec des comes en or, souscrit par les personnes les plus marquants de la haute societe ct reconnus de la confrerie, qui lui ecrivent qu'ils sont tout fiers d’avoir un homme aussi celebre dans leur categorie et qu’ils s’empressent de lui envoyer ce diplome comme a un membre de leur societe, и что с радостью они принимают в свое общество et qu’a la suite de cela s’est arrange le mariage de M-lle Gontcharoff. Pour les autres versions je les garde pour avoir quelque chose a vous raconter quand nous nous reverrons»179. Умалчивая о подробностях,

A. H. Вульф верно передает основной факт: женитьба Дантеса на Гончаровой была средством отвести глаза, но общество, или свет, оценило этот брак надлежащим образом.

Приведем еще не лишенный интереса отрывок из письма барона П. А. Вревского к брату. Барон П. А. Вревский жил в декабре месяце в Ставрополе и встречался здесь с братом Пушкина, Львом Сергеевичем, который и явился источником его сведений. 23 декабря 1836 года барон Вревский писал: «Знаете ли вы, что старшая из его кузин, которая напоминает нескладную дылду или ручку у метлы — сравнения кавказской вежливости! — вышла замуж за барона Геккерена, бывшего Дантеса... Влюбленный в жену поэта, Дантес, выпровоженный, вероятно, из Сен-Сирской школы, должно быть, пожелал оправдать свои приставания в глазах света»180.

Сам Пушкин был доволен, что история с Дантесом так кончилась и что положение, в которое он поставил Дантеса, было не из почетных. «Случилось, — резюмировал Пушкин события в письме к Бенкендорфу, — что в продолжение двух недель г. Дантес влюбился в мою свояченицу, Гончарову, и просил у нее руки. Молва меня предупредила — и я просил передать г. д’Аршиаку, секунданту г. Дантеса, что я отказываюсь от своего вызова»181. А в письме к Геккерену Пушкин писал: «Я заставил вашего сына играть столь жалкую роль, что моя жена, удивленная такою низостию и плоскостию его, не могла воздержаться от смеха, и ощущение, которое бы она могла иметь к этой сильной и высокой страсти, погасло в самом холодном презрении и заслуженном отвращении»^ Таким образом Пушкину представлялось, что нападение на его честь, произведенное по вине Дантеса, отражено извне и внутри — как в недрах семейных, так и в свете. Знаменательно упоминание о том, что в цели Пушкина входило и намерение произвести определенное впечатление на свою жену, показать ей Дантеса разоблаченного и тем погасить ее чувство к нему. Показать своим друзьям и знакомым Дантеса до нелепости смешным, заставив его под угрозою дуэли жениться на Е. Н. Гончаровой, — значило для Пушкина подорвать его репутацию в обществе. Но всякая психология имеет два конца. Вышло так, что вскоре обнаружился другой конец, которым ударило по Пушкину.

11.

Отойдем от эпизода с Дантесом. Пока длилась двухнедельная отсрочка, данная Пушкиным Геккерену, и пока разыгрывались вокруг Дантеса все рассказанные нами события, в представлении Пушкина центр тяжести всей этой истории постепенно перемещался. Пушкин начал с Дантеса,.как главного виновника, давшего повод к обиде подметных писем, но ему было важно разыскать и составителей пасквиля и под-метчиков. По «Воспоминаниям» графа Соллогуба, передавшего Пушкину экземпляр пасквиля в день его получения, выходит, что в первый момент Пушкин заподозрил в составлении диплома на звание рогоносца одну даму, которую он и назвал графу Соллогубу. Но Пушкин в непосланном письме к Бенкендорфу дает иные сведения: «4 ноября я получил три экземпляра анонимного письма... По бумаге, по слогу письма и по манере изложения я удостоверился в ту же минуту, что оно от иностранца, человека высшего общества, дипломата». Князь Вяземский сообщал великому князю Михаилу Павловичу, что, как только были получены анонимные письма, Пушкин заподозрил в их сочинении старого Геккерена и умер с этой уверенностью. «Мы так никогда и не узнали, на чем было основано это предположение...»'. В черновых набросках письма к Геккерену Пушкин напрямик объявляет Геккерена автором писем. В этих обрывках нам многое неясно и в высшей степени возбуждает наш интерес, но обвинение Г еккерена из них можно извлечь без всякого труда. «2 ноября вы полагали, что сын ваш вследствие... <много> удовольствия. Он сказал вам... что моя жена... безыменное письмо... <у нее голова пошла кругом>... нанести решительный удар... сочиненное вами и <три экэемпл>яра <безыменного письма>... роздали ... Смастерили с.... на .... беспокоился более. Действительно, не прошло и трех дней в розысках, как я узнал, в чем дело. Если дипломатия ничто иное, как искусство знать о том, что делается у других, и разрушать их замыслы, то вы отдадите мне справедливость, сознаваясь, что сами потерпели поражение на всех пунктах...»182. Позволяем себе еще раз привести уже цитированный нами в своем месте отрывок из письма Жуковского: «Вот что приблизительно ты сказал княгине третьего дня, уже имея в руках мое письмо: „Я знаю автора анонимных писем, и через неделю вы услышите, как будут говорить о мести, единственной в своем роде; она будет полная, совершенная; она бросит человека в грязь; громкие подвиги Раевского — детская игра перед тем, что я намерен сделать"», и т.д.

Заявления Пушкина княгине Вяземской совершенно разъясняют нам, почему Пушкин не считал нужным прилагать усилия к охранению тайны Геккеренов, о чем так убедительно просил его Жуковский; он пришел к твердому убеждению, что автором анонимных писем был барон Геккерен. А уверившись в этом, он пришел к какому-то определенному плану действий, плану, который, по его расчету, должен был окончательно уничтожить репутацию Геккерена и повергнуть его в прах. Приведение этого плана он откладывал на неделю. Кажется, будет верным предположение, что, откладывая на неделю свою месть, Пушкин ждал окончания им самим данной Геккерену отсрочки на две недели. Но вот вопрос о дуэли с Дантесом был решен 17 ноября: быть может, Пушкин так легко согласился исполнить просьбу Соллогуба именно потому, что в это время Дантес его уже не интересовал так сильно, а все его внимание перешло на Геккерена. Уместно дать слово теперь опять графу Соллогубу. Через несколько дней после 17 ноября он был у Пушкина. Если принять указанную дальше в его рассказе субботу за ближайшую к событиям и, следовательно, приходившуюся на 21 ноября, то получим точную дату этого посещения Пушкина — 21 ноября. Произошел следующий разговор:

— Послушайте, — сказал он мне через несколько дней,— вы были более секундантом Дантеса, чем моим; однако я не хочу ничего делать без вашего ведома. Пойдемте в мой кабинет.

Он запер дверь и сказал: «Я прочитаю Вам мое письмо к старику Геккерну. С сыном уже покончено.... Вы мне теперь старичка подавайте».

Тут он прочитал мне всем известное письмо к голландскому посланнику. Губы его задрожали, глаза налились кровью. Он был до того страшен, что только тогда я понял, что он действительно африканского происхождения. Что мог я возразить против такой сокрушительной страсти? Я промолчал невольно, и так как это было в субботу (приемный день князя Одоевского), то поехал к князю Одоевскому. Там я нашел Жуковского и рассказал ему про то, что слышал. Жуковский испугался и обещал остановить отсылку письма. Действительно, это ему удалось; через несколько дней он объявил мне у Карамзиных, что дело он уладил, и письмо послано не будет. Пушкин точно не отсылал письма, но сберег его у себя на всякий случай!»

Когда граф В. А. Соллогуб писал свои воспоминания о поединке Пушкина, документы по истории дуэли были опубликованы Аммосовым в 1863 году по оригиналам, принадлежавшим К. К. Данзасу; среди этих Документов было напечатано впервые ходившее до тех пор в списках известное письмо Пушкина к барону Геккерену, от 26 января 1837 года. Граф В. А. Соллогуб утверждает, что это письмо—то же самое, которое Пушкин прочел ему в ноябре месяце: «только прежнее было, если не ошибаюсь, длиннее и, как оно ни покажется невероятным, еще оскорбительнее». С легкой руки графа Соллогуба многие из биографов повторяют, что письмо Геккерену, написанное в ноябре, Пушкин в январе только переписал и отправил по адресу. Редактор же переписки •Ушкина в академическом издании печатает это письмо дважды: и в ноябре (по снимку, сделанному Аммосовым с подлйнного пушкинского автографа, бывшего у К. К. Данзаса), и в январе (по копии военносудного о дуэли дела, тоже с подлинного пушкинского автографа, доставленного в военно-судную комиссию Геккереном). Но к этому сообщению графа В. А. Соллогуба надо отнестись с величайшей осторожностью. И сам Соллогуб высказывается за тождество ноябрьского и январского писем с оговоркой, да и действительно трудно, не имея перед глазами подлинников, утверждать тождество двух документов, к тому же весьма однообразных по содержанию, ибо задача и ноябрьского] и январского писем была одна и та же: нанести возможно более резкое' и тяжкое оскорбление Геккерену. Трудно предположить, что Пушкин так долго хранил неотправленное в ноябре письмо к Геккерену, что Пушкин, пережив 25—26 января сильнейшую вспышку гнева и негодования, не излил свои чувства набросанным тут же злым письмом, а порылся в своем столе, достал оттуда документ и отправил его Геккерену. Наконец, и по содержанию своему январское письмо не могло быть написано в ноябре183.

Не признавая январское письмо Геккерену тождественным тому письму, которое Пушкин прочел графу Соллогубу в ноябре или точнее,— если наше предположение верно,— именно 21 ноября, мы не отрицаем реального содержания в его сообщении: по нашему мнению, оно намечает еще одну стадию в истории ноябрьских событий—ту стадию, намек на которую заключается в цитированном отрывке из письма

В. А. Жуковского. Пушкин думал над осуществлением плана какого-то необычайного отомщения Геккерену. Может быть, план был таков, как рассказывает граф Соллогуб, может быть, иной. Осуществление части этого плана мы находим в известном письме к графу А. X. Бенкендорфу, датированном 21 ноября 1836 года: «Я вправе и думаю даже, что обязан довести до сведения вашего сиятельства о случившемся в моем семействе»—так начинается это письмо. Изложив кратко историю событий до отказа своего от вызова Дантесу, Пушкин пишет: «Между тем я убежден, что анонимное письмо было от г. Геккерна, о чем считаю обязанностью довести до сведения правительства и общества. Будучи единственным судьею и хранителем моей чести и чести моей жены — почему и не требую ни правосудия, ни мщения, — не могу и не хочу представлять доказательств кому бы то ни было в том, что я утверждаю»184.

Итак, задача этого письма — обличение Геккерена-старшего, составителя анонимного пасквиля, и таким образом сильнейшая компрометация посланника европейской державы. По всей вероятности и по показаниям традиции, письмо это осталось непосланным и план неслыханной мести Геккерену остался не осуществленным ни в целом, ни в части.

Но у Пушкина создалось уже не покидавшее его глубокое убеждение в том, что главный его оскорбитель — Геккерен-старший, а Геккерен-младший —лицо второстепенное.

12.

В фамильном архиве баронов Г'еккерен-Дантесов сохранилось несколько писем Дантеса-жениха к своей невольной невесте Екатерине Гончаровой. Эта письменная идиллия показывает нам, что Дантес с добросовестностью отнесся к задаче, возложенной на него судьбой, и попытался в исполнение обязанностей невольного жениха внести тон искреннего увлечения. Вот письмо, писанное, очевидно, в самом начале жениховства:

«Завтра я не дежурю, моя милая Катенька, но я приду в двенадцать часов к тетке, чтобы повидать вас. Между ней и бароном условлено, что я могу приходить к ней каждый день от двенадцати до двух, и, конечно, мой милый друг, я не пропущу первого же случая, когда мне позволит служба; но устройте так, чтобы мы были одни, а не в той комнате, где сидит милая тетя. Мне так много надо сказать Вам, я хочу говорить о нашем счастливом будущем, но этот разговор не допускает свидетелей. Позвольте мне верить, что Вы счастливы, потому что я так счастлив сегодня утром. Я не мог говорить с Вами, а сердце мое было полно нежности и ласки к Вам, так как я люблю вас, милая Катенька, и хочу вам повторять об этом сам с той искренностью, которая свойственна моему характеру и которую вы всегда во мне встретите. До свидания, спите крепко, отдыхайте спокойно: будущее Вам улыбается. Пусть все это заставит Вас видеть меня во сне... Весь Ваш, моя возлюбленная».

Вот еще два письма, весьма стильных для Дантеса: по этим немногим строкам можно схватить характерные черты его личности.

«Если бог, производя на свет два существа, которые вы называете вашими статс-дамами, хотел доказать своему созданию, что он может сделать его уродливым и безобразным, сохраняя ему дар речи, я готов преклониться и признать его всемогущество; во всю мою жизнь я не видел ничего менее похожего на женщину, чем та из вашей свиты, которая говорит по-немецки.

...P. S. Я писал сегодня утром моему отцу и передал ему от вашего имени миллион нежностей. Я думаю, что это доставит удовольствие виновнику моего существования».

Вот письмо поздравительное:

«Мой дорогой друг, я совсем забыл сегодня утром поздравить Вас с завтрашним праздником. Вы мне сказали, что это не завтра; однако я имею основание не поверить Вам на этот раз; так как я испытываю всегда большое удовольствие, высказывая пожелания Вам счастья, то не могу решиться упустить этот случай. Примите же, мой самый дорогой друг, мои самые горячие пожелания; Вы никогда не будете так счастливы, как я этого хочу Вам, но будьте уверены, что я буду работать изо всех моих сил, и надеюсь, что при помощи нашего прекрасного друга185 я этого достигну, так как Вы добры и снисходительны. Там, увы, где я не достигну, Вы будете, по крайней мере, верить в мою добрую волю и простите меня. — Безоблачношаше будущее, отгоняйте всякую боязнь, а главное—не сомневайтесь во мне никогда; все равно, кем бы мы ни были окружены, я вижу и буду видеть всегда только Вас; я — Ваш, Катенька, Вы монете положиться на меня, и, если Вы не верите словам моим, поведение мое докажет Вам это».

Последние слова этого письма свидетельствуют о том ревнивом чувстве, с которым следила Екатерина Николаевна за своим женихом. В число тех, кто мог бы окружать чету Дантесов, входила, конечно, и Наталья Николаевна.

Не менее стилен ответ Дантеса своей невесте на ее просьбу о портрете. Екатерина Николаевна желала иметь портрет любимого ею человека, и любимый отвечал следующим письмом:

«Милая моя Катенька, я был с бароном186, когда получил Вашу записку. Когда просят так нежно и хорошо — всегда уверены в удовлетворении; но, мой прелестный друг, я менее красноречив, чем Вы: единственный мой портрет принадлежит барону и находится на его письменном столе. Я просил его у него. Вот его точный ответ. „Скажите Катеньке, что я отдал ей „оригинал", а копию сохраню себе"».

Еще одна записочка, последняя в коллекции писем Дантеса-жениха, сохранившейся в фамильном архиве баронов Геккеренов-Дантесов.

«Моя милая и дорогая Катенька, единственный мой ответ на Ваше письмо: я говорю Вам, что Вы —большой ребенок, если так благодарите меня. Цель моей жизни— доставить Вам удовольствие, и если я достиг этого, то я уже слишком счастлив. До завтра от всего сердца...»

Нельзя отказать в известной искренности этим куртуазным письмам, но Дантес, по-видимому, тщетно боролся с самим собой, если только боролся, и со своими чувствами к Наталье Николаевне.

Пушкин в конце декабря 1836 года писал своему отцу: «У нас свадьба. Моя свояченица Катенька выходит замуж за барона Геккерена, племянника и приемного сына посланника короля голландского. Это un tres beau et bon garcon fort a la mode, богатый и моложе своей невесты на 4 года. Приготовление приданого очень занимает и забавляет мою жену и ее сестер, но выводит меня из себя, так как мой дом похож на модную и бельевую лавку»187.

1 января 1837 года в приказе по Кавалергардскому ее величества полку было отдано о разрешении поручику барону Геккерену вступить в законный брак с фрейлиною двора Екатериной Гончаровой, а через два дня, 3 января, приказом по полку было предписано: «Выздоровевшего г. поручика барона де Геккерена числить налицо, которого по случаю женитьбы его не наряжать ни в какую должность до 18 сего января, т. е. в продолжение 15 дней»188. Бракосочетание было совершено 10 января по католическому обряду —в римско-католической церкви св. Екатерины и по православному — в Исаакиев-ском соборе. Свидетелями при бракосочетании расписались: барон Геккерен, граф Г. А. Строганов, ротмистр Кавалергардского полка Августин Бетанкур, виконт д’Аршиак, л.-гв. Гусарского полка поручик Иван Гончаров и полковник Кавалергардского полка Александр Полетика.

Екатерина Николаевна вошла в семью Геккеренов-Дантесов и стала жить их жизнью.

Вот ее первое письмо своему свекру.

«Милый папа, я очень счастлива, что, наконец, могу написать Вам, чтобы благодарить от всей глубины моего сердца за то, что Вы удостоили дать Ваше согласие на мой брак с Вашим сыном, и за благословение, которое Вы прислали мне и которое, я не сомневаюсь, принесет мне счастье. Наша свадьба состоялась в последнее воскресенье, 22 текущего месяца, в 8 часов вечера, в двух церквах — католической и греческой. Моему счастию недостает возможности быть около Вас, познакомиться лично с Вами, с моим братом и сестрами и заслужить Вашу дружбу и расположение. Между тем это счастие не может осуществиться в этом году, но барон обещает нам наверное, что будущий год соединит нас в Зульце. Я была бы очень рада, если бы, в виду этого, моя сестра Нанина вступила со мной в переписку и давала мне сведения о Вас, милый папа, и о Вашей семье. С своей стороны, я беру на себя держать Вас в курсе всего, что мелеет Вас здесь интересовать, а ей я дам те мелкие подробности интимной переписки, какие получаются с радостию, когда близких разделяет такое большое расстояние. Мое счастие полно, и я надеюсь, что мой муж так же счастлив, как и я; могу Вас уверить, что посвящу всю мою жизнь любви к нему и изучению его привычек и когда-нибудь представлю Вам картину нашего блаженства и нашего домашнего счастия. Я ограничусь теперь очень нежным поцелуем, умоляя Вас дать мне Вашу дружбу. До свидания, милый папа, будьте здоровы, любите немного Вашу дочь Катю и верьте нежному и почтительному чувству, которое она всегда питает к Вам».

Читая любовные письма Дантеса-жениха и это идиллическое письмо, прямо не можешь себе и представить ту трагедию, которая разыгрывалась около баронессы Дантес-Геккерен и которой, кажется, только она одна в своей ревнивой влюбленности в мужа не хотела заметить или понять. Она ни в чем не винила своего мужа и во всем виноватым считала Пушкина, до такой степени, что, покидая после смерти Пушкина Россию, имела дерзкую глупость сказать: «Я прощаю Пушкину»189.

13.

Между тем ни помолвка, ни совершившийся брак не внесли радикальных перемен в положение действующих лиц трагедии. Сам Пушкин на свадьбе Дантеса не был. Он только по показанию Дантеса впоследствии, в военно-судной комиссии, «прислал жену к Дантесу в дом на его свадьбу». Отсутствие Пушкина и присутствие одной Пушкиной на свадьбе, по мнению Дантеса, «вовсе не означало, что все наши сношения должны были прекратиться». На самом деле такого заключения Дантес не имел права делать: оно соответствовало всего-навсего только его желанию видеть действительность такой, чтобы возможность его сношений с Натальей Николаевной продолжалась. Но Пушкин «непременным» условием требовал от Геккерена, чтобы не было «никаких сношений между семействами»190. Геккерены, действительно, стремились к восстановлению мирных отношений. По рассказу Данзаса, Дантес приезжал к Пушкину с свадебным визитом, но не был принят. Данзас прибавляет, что Дантес пытался писать Пушкину, но он возвратил письмо старшему Геккерену непрочитанным. О сцене, разыгравшейся при возвращении письма, скажу дальше. Нам понятно, почему Дантес стремился к примирению, но почему этого же добивался Геккерен, не совсем ясно. Желание, чтобы хотя по внешности все представлялось высокоприличным, играло тут, конечно, большую роль.

Геккерены не бывали у Пушкиных, но сношения не только не прекратились после бракосочетания, но участились, сделались, как кажется, легче, интимнее. Дантес ведь стал родней Пушкиным. Встречалась Пушкина с Дантесом у своей тетушки, Е. И. Загряжской, на вечерах, на балах, которых в январе 1837 года было особенно много. Ухаживания Дантеса сейчас же обратили общее внимание. Н. М. Смирнов через пять лет после событий следующим образом описывал положение дел после свадьбы: поведение Дантеса «после свадьбы дало всем право думать, что он точно искал в браке не только возможности приблизиться к Пушкиной, но также предохранить себя от гнева ее мужа узами родства. Он не переставал волочиться за своею невесткою; он откинул даже всякую осторожность, и казалось иногда, что насмехается над ревностью не примирившегося с ним мужа. На балах он танцевал и любезничал с Натальею Николаевною, за ужином пил за ее здоровье, словом, довел до того, что все снова стали говорить про его любовь. Барон же Геккерен стал явно помогать ему, как говорят, желая отмстить Пушкину за неприятный ему брак Дантеса»191.

В одном современном дневнике под 22 января 1837 года записана следующая любопытная сцена, которую наблюдала на балу романтически настроенная девица192.

«На балу я танцевала. Было слишком тесно.

В мрачном молчании я восхищенно любовалась г-жею Пушкиной. Какое восхитительное создание!

Дантес провел часть вечера неподалеку от меня. Он оживленно беседовал с пожилою дамою, которая, как можно было заключить из долетевших до меня слов, ставила ему в упрек экзальтированность его поведения.

Действительно — жениться на одной, чтобы иметь некоторое право любить другую, в качестве сестры своей жены, — боже, для этого нужен порядочный запас смелости (courage)...

Я не расслышала слов, тихо сказанных дамой. Что же касается Дантеса, то он отвечал громко, с оттенком уязвленного самолюбия:

— Я понимаю то, что вы хотите дать мне понять, но я совсем не уверен, что сделал глупость!

— Докажите свету, что вы сумеете быть хорошим мужем... и что ходящие слухи неосновательны.

— Спасибо, но пусть меня судит свет.

Минуту спустя я заметила проходившего А. С. Пушкина. Какой урод! (Quel monstre!).

Рассказывают, — но как дерзать доверять всему, о чем болтают?! — Говорят, что Пушкин, вернувшись как-то домой, застал Дантеса tete-a-tete с своею супругою.

Предупрежденный друзьями, муж давно уже искал случая проверить свои подозрения; он сумел совладать с собою и принял участие в разговоре. Вдруг у него явилась мысль потушить лампу. Дантес вызвался снова ее зажечь, на что Пушкин отвечал: „Не беспокойтесь, мне, кстати, нужно распорядиться насчет кое-чего...“

Ревнивец остановился за дверью, и через минуту до слуха его долетело нечто похожее на звук поцелуя.;.

Впрочем, о любви Дантеса известно всем. Ее якобы видят все.

Однажды вечером я сама заметила, как барон, не отрываясь, следил взорами за тем углом, где находилась она. Очевидно, он чувствовал себя слишком влюбленным для того, чтобы, надев маску равнодушия, рискнуть появиться с нею среди танцующих».

И Дантеса, и Наталью Николаевну вновь неодолимо потянуло друг к другу. Победа над Екатериной Николаевной не могла особенно льстить самолюбию Дантеса: достиженья были легки. Не то с Натальей Николаевной, желанной ему и трудно достижимой. Брак не насытил любовного жара Дантеса, и когда он оказался на положении родственника Натальи Николаевны, то частые встречи с нею у Е. И. Загряжской, на балах раздразнили вновь его любовные стремления к Наталье Николаевне. Если он, из любви к Наталье Николаевне, принес себя в жертву и женился на женщине, которая не была для него особливо желанной, то должен же он был вознаградить себя за воздержание и за жертву и добиться достижений. Он возобновил свои нападения на Наталью Николаевну, и любовная схватка началась. Пушкина так сильно потянулась к своему бо-фреру, что впечатления этой любви вытеснили из области ее памяти и сознания тяжелые ноябрьские переживания. Атмосфера сгустилась. Князь Вяземский в письме к великому князю Михаилу Павловичу нарисовал следующими чертами картину положения после бракосочетания Дантеса:

«Это новое положение, эти новые отношения мало изменили сущность дела. Молодой Геккерен продолжал, в присутствии своей жены, подчеркивать свою страсть к г-же Пушкиной. Городские сплетни возобновились, и оскорбительное внимание общества обратилось с удвоенной силою на действующих лиц драмы, происходящей на его глазах. Положение Пушкина сделалось еще мучительнее; он стал озабоченным, взволнованным, на него тяжело было смотреть. Но отношения его к жене от того не пострадали. Он сделался еще предупредительнее, еще нежнее к ней. Его чувства, в искренности которых невозможно было сомневаться, вероятно, закрыли глаза его жене на положение вещей и его последствия. Она должна была бы удалиться от света и потребовать того же от мужа. У нее не хватило характера, и вот она опять очутилась почти в таких же отношениях с молодым Геккереном, как и до его свадьбы; тут не было ничего преступного, но было много непоследовательности и беспечности».

Нельзя не отметить, что из всех свидетельств о последней дуэли Пушкина, оставленных друзьями Пушкина и редактированных в духе строгой охраны чести вдовы Пушкина, приведенные слова князя Вяземского являются единственным свидетельством, несущим осуждение поведению Натальи Николаевны. В письме к А. Я. Булгакову от 9 февраля 1837 года, предназначенном для разглашения в обществе, тот же князь Вяземский почти в тех же самых выражениях рисует положение дел после брака, так же характеризует поведение Дантеса и отношение Пушкина, но... опускает сообщение, касающееся Пушкиной. «Отношения к жене не пострадали», говорит князь П. А. Вяземский в этом письме к А. Я. Булгакову, «и стали еще нежнее».

Конспективные заметки, набросанные Жуковским, не позволяют нам принять утверждение Вяземского за истинное. В действительности отношения Пушкина к жене были очень сложны. Прежде всего, неровны. «После свадьбы. Два лица. Мрачность при ней. Веселость за ее спиной» — записал Жуковский. Что значит эта двойственность в отношениях Пушкина: при жене мрачен, без нее весел?

За только что приведенной заметкой следует в заметках Жуковского совершенно нерасшифрованная запись «des revelations d’Alexan-drine». Какие разоблачения и кому сделала старшая из трех сестер, Александрина? Кому? —Кажется, по контексту надо думать: Жуковскому. Вслед за этой загадочной записью Жуковский заносит: «При тетке ласка к жене, при Александрине и других, кои могли бы рассказать, — des brusqueries. Дома же веселость и большое согласие». В этой заметке все неясно. При тетке Пушкин ласков к жене, при других, кто мог бы рассказать, грубоват. Кому рассказать? Дантесу, что ли? Если Дантесу, то почему же Пушкину нужно, чтобы до Дантеса дошли сведения не о том, что он ласков с женой, а о гом, что он с ней груб? Последняя фраза записи «дома же веселость и большое согласие» как будто противоречит приведенной раньше записи: «Мрачность при ней. Веселость за ее спиной». Слишком скудны заметки Жуковского, не дают они ответа на бесчисленные вопросы, не дают представления о том, что же было? Они бросают намеки, тревожат наше воображение и остаются немыми. Все, кто занимается Пушкиным, кто любит его, будут склоняться в тревожном раздумье над записями Жуковского, и их жадная и раздражительная пытливость вряд ли будет удовлетворена. И будут ли разрешены когда-либо загадки, заключенные в словах и фразах, набросанных для памяти Жуковским? Вот последние три строки во втором листке конспективных заметок Жуковского:

История кровати

Le gaillard tresbien193

Vous m’avez porte bonheur.

Любопытство читателя возбуждено до крайности. История кровати?.. Какое значение играла эта история в событиях последних дней жизни поэта? Но помета «история кровати» связывается невольно в нашем уме с тем рассказом, который приводит в своих воспоминаниях

А. П. Арапова, дочь Н. Н. Пушкиной. Пушкин вошел в интимное общение с сестрой своей жены, Александриной, — Азинькой, как звали ее в семье. Случай будто бы обнаружил эту связь. «Раз как-то, — рассказывает А. П. Арапова в своих воспоминаниях, — Александра Николаевна заметила пропажу шейного креста, которым она очень дорожила. Всю прислугу поставила на ноги, чтобы его отыскать. Тщетно перешарив комнаты, уже отложили надежду, когда камердинер, постилая на ночь кровать Александра Сергеевича,—это совпало с родами его жены,— нечаянно вытряхнул искомый предмет. Этот случай должен был неминуемо породить много толков, и хотя Других данных обвинения няня не могла привести, она с убеждением повторяла мне: „Как вы там ни объясняйте, это ваша воля, а по-моему, — грешна была тетенька перед вашей маменькой!14».

И вот Жуковский, как нечто примечательное для истории последних дней Пушкина, отмечает «историю кровати», а строчкой выше — не комментированный им факт «les revelations d’Alexandrine». Создается навязчивая ассоциация, но соответствует ли она в какой-либо мере действительности? Ответить на этот вопрос нет возможности.

А Александрина Гончарова знала много: недаром из всех домочадцев Пушкина ей одной было известно о том, что Пушкин послал 26 января письмо Геккерену.

Итак, на виду у всего света Дантес недвусмысленно ухаживал за Пушкиной. Не мог не видеть этого и Пушкин. Он узнавал об ухаживаниях из тех же источников —от жены и из анонимных писем. Жена передавала ему плоские остроты Дантеса и рассказывала о той игре, которую вел Дантес, и об участии в ней Геккерена-старшего. Приходится думать, что Пушкину в этом новом сближении роль Натальи Николаевны не казалась активной. Ее соблазняли, и она была жертвой двух Геккеренов. Недалеко от правды предположение, что после всего происходившего в ноябре Пушкин не считал искренним и сколько-нибудь серьезным увлечение Дантеса Натальей Николаевной. Наоборот, новая игра в любовь со стороны Дантеса должна была представляться Пушкину сознательным покушением не на верность его жены, а на его честь, обдуманным, отмщением за то положение, в которое были поставлены Геккерены им, Пушкиным. Само собой разумеется, в своих рассказах мужу Наталья Николаевна не выдвигала своей активности и, конечно, во всем винила Геккеренов, в особенности старшего. Иного она не могла рассказать своему мужу. В ноябрьском столкновении Пушкин на момент почувствовал некий романтизм в страсти Дантеса; теперь же романтизм исчез бесследно, и осталась одна грубая проза житейских отношений. Мотивы действий противников были обнажены для Пушкина, и положение стало безмерно тягостнее, чем прежде. Гораздо острее почувствовалась роль «света». Он не мог не сознавать, что он и его жена — притча во языцех, предмет злорадства многих и многих светских людей, у которых было немало своих причин негодовать на Пушкина. Князь П. А. Вяземский в письме к великому князю Михаилу Павловичу изображает душевное состояние Пушкина:

«Когда друзья Пушкина, желая его успокоить, говорили ему, что не стоит так мучиться, раз он уверен в невинности своей жены, и уверенность эта разделяется всеми его друзьями и всеми порядочными людьми общества, то он им отвечал, что ему недостаточно уверенности своей собственной, своих друзей и известного кружка, что он принадлежит всей стране и желает, чтобы имя его оставалось незапятнанным везде, где его знают. За несколько часов до дуэли он говорил д’Аршиаку, секунданту Геккерена, объясняя причины, которые заставляли его драться: „Есть двоякого рода рогоносцы; одни носят рога на самом деле; те знают отлично, как им быть; положение других, ставших рогоносцами по милости публики, затруднительнее. Я принадлежу к последним”. Вот в каком настроении он был, когда приехали его соседки по имению, с которыми он часто виделся во время своего изгнания. Должно быть, он спрашивал их о том, что говорят в провинции об его истории, и, вероятно, вести были для него неблагоприятны. По крайней мере, со времени приезда этих дам он стал еще раздражительнее, тревожнее, чем прежде. Бал у Воронцовых, где, говорят, Геккерен был сильно занят г-жей Пушкиной, еще увеличил его раздражение. Жена передала ему остроту Геккерена, на которую Пушкин намекал в письме к Геккерену-отцу, по поводу армейских острот. У обеих сестер был общий мозольный оператор, и Геккерен сказал г-же Пушкиной, встретив ее на вечере: ,,Je sais maintenant que votre cor est plus beau, que celui de ma femme”194. Вся эта болтовня, все эти мелочи растравляли рану Пушкина. Его раздражение должно было выйти из границ».

Вот еще рассказ о каламбуре Дантеса по воспоминаниям княгини

В. Ф. Вяземской, записанным П. И. Бартеневым: «На одном вечере Гекерн, по обыкновению, сйдел подле Пушкиной и забавлял ее собою. Вдруг муж, следивший за ними, заметил, что она вздрогнула. Он немедленно увез ее домой и дорогою узнал от нее, что Гекерн, говоря о том, что у него был мозольный оператор, тот самый, который обрезывал мозоли Наталье Николаевне, прибавил: „II т’а dit que le cor de madame Pouchkine est plus beau que le mien”. Пушкин сам передавал об этой наглости княгине Вяземской»195.

О степени раздражения Пушкина рассказывают современники. Так, со слов княгини В. Ф. Вяземской передает П. И. Бартенев: «Накануне Нового года у Вяземских был большой вечер. В качестве жениха Гекерн явился с невестою. Отказывать ему от дому не было уже повода. Пушкин с женою был тут же, и француз продолжал быть возле нее. Графиня Наталья Викторовна Строганова говорила княгине Вяземской, что у него такой страшный вид, что, будь она его женой, она не решилась бы вернуться с ним домой. Наталья Николаевна с ним была то слишком откровенна, то слишком сдержанна.

На разъезде с одного бала Гекерн, подавая руку жене своей, громко сказал, так что Пушкин слышал: „Alloris, ша legitime”»196.

В воспоминаниях А. О. Россета сохранился следующий случай: «В воскресенье (перед поединком Пушкина) (значит, 24 января) Россет пошел в гости к князю П. И. Мещерскому (зятю Карамзиной, они жили в д. Вьельгорских) и из гостиной прошел в кабинет, где Пушкин играл в шахматы с хозяином. „Ну что, — обратился он к Россету,—вы были в гостиной: он уж там, возле моей жены?" Даже не назвал Дантеса по имени. Этот вопрос смутил Россета, и он отвечал, запинаясь, что Дантеса видел. Пушкин был большой наблюдатель физиономий, — он стал глядеть на Россета, наблюдал линии его лица и что-то сказал ему лестное. Тот весь покраснел, и Пушкин стал громко хохотать над смущением 23-летнего офицера»197.

Данзас рассказывает один эпизод из этого периода, рисующий степень раздражения Пушкина. Мне кажется, что в рассказе Данзаса не все соответствует действительности, но он может объяснить, почему вызов был направлен не Дантесу, а Геккерену.

Геккерен «заставлял сына своего писать к нему письма, в которых Дантес убеждал его забыть прошлое и помириться. Таких писем Пушкин получил два, одно еще до обеда, бывшего у графа Строганова, на которое и отвечал за этим обедом барону Геккерену на словах, что он не желает возобновлять с Дантесом никаких отношений. Несмотря на этот ответ, Дантес приезжал к Пушкину с свадебным визитом, но Пушкин его не принял. Вслед за этим визитом, который Дантес сделал Пушкину, вероятно, по совету Геккерена, Пушкин получил второе письмо от Дантеса. Это письмо Пушкин, не распечатывая, положил в карман и поехал к бывшей тогда фрейлине г-же Загряжской, с которою был в родстве. Пушкин через нее хотел возвратить письмо Дантесу, но, встретясь у ней с бароном Геккереном, он подошел к нему и, вынув письмо из кармана, просил барона возвратить его тому, кто писал его, прибавив, что не только читать писем Дантеса, но даже и имени его он слышать не хочет.

Верный принятому им намерению постоянно раздражать Пушкина, Геккерен отвечал, что так как письмо это писано было к Пушкину, а не к нему, то он и не может принять его.

Этот ответ взорвал Пушкина, и он бросил письмо в лицо Геккерену со словами: ,,Tu la recevras, gredin"».

Ну, конечно, последняя фраза не была сказана. Как ни смотреть на Геккерена, нельзя, конечно, не признать, что, выслушав такое оскорбление, Геккерен тотчас же должен был вызвать Пушкина. Недопустимо, чтобы он смолчал.

Ближайший повод рассказан дочерью Пушкиной (от П. П. Ланского)—А. П. Араповой в ее воспоминаниях. В них личность Пушкина изображена темными красками, и ей трудно верить в очень многих сообщениях о Пушкине, но в том рассказе, который я сейчас приведу, ей можно и должно поверить, ибо это говорит дочь о матери198,

«Геккерен, окончательно разочарованный в своих надеждах, так как при редких встречах в свете Наталья Николаевна избегала, как

огня, всякой возможности разговоров, хорошо проученная их последствиями, прибегнул к последнему средству.

Он написал ей письмо, которое было —вопль отчаяния с первого до последнего слова.

Цель его была добиться свидания. Он жаждал только возможности излить ей всю свою душу, переговорить только о некоторых вопросах, одинаково важных для обоих, заверял честью, что прибегает к ней единственно, как к сестре его жены, и что ничем не оскорбит ее достоинства и чистоту. Письмо, однако же, кончалось угрозою, что если она откажет ему в этом пустом знаке доверия, он не в состоянии будет пережить подобное оскорбление. Отказ будет равносилен смертному приговору, а может быть, даже и двум. Жена в своей безумной страсти способна последовать данному им примеру, и, загубленные в угоду трусливому опасению, две молодые жизни вечным гнетом лягут на ее бесчувственную душу».

«Года за три перед смертью, — пишет в своих воспоминаниях А. П. Арапова,— она рассказала во всех подробностях разыгравшуюся драму нашей воспитательнице, женщине, посвятившей младшим сестрам и мне всю свою жизнь и внушавшей матери такое доверие, что на смертном одре она поручила нас ее заботам, прося не покидать дом до замужества последней из нас. С ее слов я узнала, что, дойдя до этого эпизода, мать, со слезами на глазах: „Видите, дорогая Констанция, сколько лет прошло с тех пор, а я не переставала строго допытывать свою совесть, и единственный поступок, в котором она меня уличает, это согласие на роковое свидание... Свидание, за которое муж заплатил своей кровью, а я —счастьем и покоем всей своей жизни. Бог свидетель, что оно было столь же кратко, сколько невинно. Единственным извинением мне может послужить моя неопытность на почве сострадания. Но кто допустит его искренность?*'

Местом свидания была избрана квартира Идалии Григорьевны Полетики, в Кавалергардских казармах, 'так как муж ее состоял офицером этого полка... Чтобы предотвратить опасность возможных последствий, Полетика сочла нужным посвятить в тайну предполагавшейся встречи своего друга, влюбленного в нее кавалергардского ротмистра П. П. Ланского (впоследствии второго мужа Пушкиной), поручив ему, под видом прогулки около здания, зорко следить за всякой подозрительной личностью». Когда Наталье Николаевне пришлось давать объяснения по поводу свидания своему мужу, получившему анонимное уведомление об этом событии, она так рассказала (в передаче ее дочери) о том, что происходило во время этого свидания: «Она не только не отперлась, но с присущим ей прямодушием поведала ему смысл полученного послания, причины, повлиявшие на ее согласие, и созналась, что свидание ее не имело того значения, которое она предполагала, а было лишь хитростью влюбленного человека. Этого открытия было достаточно, чтобы возмутить ее до глубины души, и тотчас же, прервав беседу, своей таинственностьйз одинаково оскорбляющую мужа и сестру, она твердо заявила Геккерену, что останется навек глуха к его мольбам и заклинаниям и что это первое его угрозами вынужденное свидание непреклонною ее волею станет и последним».

А. П. Арапова окружает свой рассказ роем психологических и моральных соображений. Мы можем оставить их без внимания и взять только одно утверждение о факте свидания. Да, на квартире у Идалии Григорьевны Полетики состоялось свидание Дантеса с Натальей Николаевной.

Об этом свидании мы знаем и из другого источника — из рассказов княгини В. Ф. Вяземской, записанных П. И. Бартеневым: «Madame N. N., по настоянию Гекерна, пригласила Пушкину к себе, а сама уехала из дому. Пушкина рассказывала княгине Вяземской и мужу, что, когда она осталась с глазу на глаз с Гекерном, тот вынул пистолет и грозил застрелиться, если она не отдаст ему себя. Пушкина не знала, куда ей деваться от его настояний; она ломала себе руки и стала говорить как можно громче. По счастию, ничего не подозревавшая дочь хозяйки дома явилась в комнату, и гостья бросилась к ней»199.

Наталья Николаевна, передававшая мужу всякие волновавшие его пустые подробности своих отношений к Дантесу, на этот раз не сочла нужным рассказать ему о столь выдающемся и столь компрометирующем событии, как свидание наедине с Дантесом, и Пушкин узнал о свидании, по рассказу А. П. Араповой, на другой же день из анонимного письма. Носило ли свидание в Кавалергардских казармах тот характер, какой стремилась придать ему Н. Н. Пушкина, или иной, гораздо более обидный для ее женской чести,— все равно чаша терпения Пушкина была переполнена, и раздражению уже не могло быть положено никакого предела. Оно стремительно вышло из границ. Пушкин решил — быть поединку.

В своем решении он открылся накануне вызова давнишней своей приятельнице из Тригорского, дочери П. А. Осиповой, Зине Вульф. Впрочем, в это время она уже не была «Зиной Вульф», а была замужем и звалась баронессой Евпраксией Николаевной Вревской. За несколько дней до дуэли, в январе 1837 года, она приехала в Петербург к жившей здесь сестре своей Аннете Вульф и видалась с Пушкиным. Пушкин был очень близок с П. А. Осиповой и ее дочерьми; с ними он мог говорить совершенно откровенно и просто, говорить так, как он, пожалуй, ни с кем в Петербурге не мог говорить. И действительно, надо думать, что он имел с Вульф значительный разговор. В письме к брату Николаю Ивановичу от 28 февраля 1837 г. Александр Иванович Тургенев пишет: «Теперь узнаем, что Пушкин накануне открылся одной даме, дочери той Осиповой, у коей я был в Тригорском, что он будет драться. Она не умела или не могла помешать, и теперь упрек жены, которая узнала об этом, на них падает»200. Когда Тургенев, отвозивший тело Пушкина в Святогорский монастырь, навестил Тригорское, Осипова рассказывала ему о разговоре дочери своей с Пушкиным и впоследствии писала о том же. По поводу ее письма Тургенев писал ей 24 февраля: «Умоляю вас написать мне все, что вы умолчали и о чем только намекнули в письме вашем,— это важно для истории последних дней Пушкина. Он говорил с вашей милой дочерью почти накануне дуэли; передайте мне верно и обстоятельно слова его; их можно сообразить с тем, что он говорил другим, — и правда объяснится. Если вы потребуете тайны, то обещаю вам ее; но для чего таить то, на чем уже лежит печать смерти!»201. Письма Осиповой к Тургеневу до нас не дошли, и неизвестно, ответила ли она на запрос Тургенева. Есть еще одно свидетельство о разговоре Пушкина с сестрами Вульф. Муж Евпраксии Николаевны, барон Б. А. Вревский, писал 28 февраля 1837 года мужу сестры Пушкина, Н. И. Павлищеву: «Евпраксия Николаевна была с покойным Александром Сергеевичем все последние дни его жизни. Она находит, что он счастлив, что избавлен эгих душевных страданий, которые так ужасно его мучили последнее время его существования»202. Очевидно, задушевные беседы Пушкина с григорскими приятельницами имели влияние на его душу, что-то выяснили, были значительными. Недаром и князь Вяземский отмегил факт разговора Пушкина с сестрами Вульф: «Должно быть, он спрашивал их о том, что говорят в провинции об его истории, и, верно, вести были для него неблагоприятны. По крайней мере, со времени приезда этих дам он стал еще раздраженнее и тревожнее, чем прежде». До последних дней в памяти князя и княгини Вяземских сохранилось впечатление о том, что беседа с дочерьми П. А. Осиповой имела какое-то решительное значение в истории поединка. По позднейшим их рассказам, записанным П. И. Бартеневым, «в Петербург приехали девицы Осиповы, тригор-ские приятельницы поэга; их расспросы, что значат ходившие слухи, тревожили Пушкина. Между тем он молчал, и на этот раз никто из друзей его ничего не подозревал»203. Но почему Осипова не передала

Тургеневу всего, что говорил Пушкин ее дочерям? Что он сказал им такого, что Осипова не сочла возможным сообщить Тургеневу? Ясно, во всяком случае, что ее сообщения далеко не соответствовали той версии истории дуэли, которую распространяли друзья Пушкина, — той версии, которая тщательно умалчивала об интимных событиях в семье Пушкина. В прямую связь с тем обстоятельством, что Осипова и ее дочери знали о дуэли Пушкина больше того, что хотели бы оповестить о ней друзья Пушкина, надо поставить их отрицательное отношение к Наталье Николаевне. А. И. Тургенев опасался даже, что П. А. Осипова окажет плохой прием Наталье Николаевне. 31 мая 1837 года он писал князю П. А. Вяземскому: «Не пошлешь ли ты Осиповой выписки из своего письма к Давыдову всего, что ты говоришь о вдове Пушкина. Не худо ее вразумить прежде, нежели Пушкина приедет к ней»204. Евпраксия Николаевна писала 25 апреля 1837 года своему брату А. Н. Вульфу: «Недавно читали мы из Сенатских Ведомостей приговор Дантеса: разжаловать в солдаты и выслать из России с жандармом за то, что он дерзким поступком с женою Пушкина вынудил последнего написать обидное письмо отцу и ему, а он за это вызвал Пушкина на дуэль. Тут жена не очень приятную играет роль во всяком случае. Она просит у маменьки позволение приехать отдать последний долг бедному Пушкину — так она его называет. Какова?»205.

Вообще в семействе Осиповых-Вульф Пушкин оставил по себе долгую память. Проходили годы, а Пушкин все еще оставался живым в преданиях этой семьи, в разговорах, письмах. С этим культом Пушкина хочется сопоставить отношение к Пушкину и его памяти со стороны Гончаровых. И если неприязнь П. А. Осиповой и ее дочерей, любивших Пушкина и осведомленных в истории последних месяцев его жизни, является лишь косвенным свидетельством о степени прикосновенности Натальи Николаевны к трагическим событиям, преждевременно лишившим нас Пушкина, то таким же косвенным доказательством может послужить отношение Гончаровых к памяти Пушкина. Вот их-то память оказалась чрезвычайно коротка. Пушкин умер для них 29 января 1837 года и не был забыт окончательно лишь по той простой причине, что с его памятью была крепко связана материальная жизнь его вдовы, его детей. Никакого культа Пушкина у Натальи Николаевны не оказалось, да и не могло оказаться, и не прошло 4 лет, как Наталья Николаевна, выйдя замуж за П. П. Ланского, вошла в тихую и счастливую жизнь, заставившую ее забыть о годах первого своего замужества. Даже малонаблюдательный старик Пушкин, отец поэта, повидав Наталью Николаевну осенью 1837 года, нашел, что сестра ее Александра Николаевна «более ее огорчена потерею ее мужа»206. А о других Гончаровых и говорить нечего. Разговоры о том, будто общение между Гончаровыми и Дантесами было порвано, действительностью не оправдываются: в архиве Дантесов-Геккеренов сохранилось немало пространных и задушевных писем Н. И. Гончаровой и ее сыновей к Екатерине Николаевне и ее мужу Дантесу. Эта переписка с очевидностью говорит нам о том, что деяние Жоржа Дантеса не диктовало Гончаровым никакой сдержки в отношениях к убийце Пушкина207. Следовательно, его поведение не встречало с их стороны отрицательной оценки. Воздерживалась от переписки с сестрой и ее мужем только Наталья Николаевна, а объяснения ее воздержания, данные ее братом Д. Н. Гон-чаровым в письме к Екатерине Николаевне, весьма любопытны: «Вы спрашиваете меня, по какой причине Nathalie Вам не пишет; честное слово, не знаю, но думаю, что нет никаких других причин, кроме опасения скомпрометировать перепиской с Вами свое достоинство или скорее свое положение в свете»208. Итак, между Пушкиной и Дантесами стояла всего лишь боязнь скомпрометировать себя в свете — и больше ничего.

Еще одно косвенное доказательство против Пушкиной имеется в весьма категорическом указании Геккерена-старшего. В своих объяснениях графу Нессельроду барон Геккерен возложил ответственность за случившееся на Наталью Николаевну. «Я якобы подстрекал моего сына к ухаживаниям за г-жею Пушкиной. Обращаюсь к ней самой по этому поводу. Пусть она покажет под присягой, что ей известно, и обвинение падет само собой. Она сама сможет засвидетельствовать, сколько раз предостерегал я ее от пропасти, в которую она летела; она скажет, что в своих разговорах с нею я доводил свою откровенность до выражений, которые должны были ее оскорбить, но вместе с тем и открыть ей глаза; по крайней мере, я на это надеялся». Известно, что следственная комиссия не нашла возможным обращаться с какими-либо вопросами к Наталье Николаевне Пушкиной209.

Дантес не считал себя виновным и утверждал, что доказательства его невиновности находятся в руках Натальи Николаевны. Летом 1837 года в Баден-Бадене Дантес встретился с Андреем Николаевичем Карамзиным, — и вот как описывал эту встречу А. Н. Карамзин в письме к матери от 28 июня 1837 года: «Вечером на гулянии увидал я Дантеса с женой: они оба пристально на меня по,].зядели, но не кланялись; я подошел к ним первый, и тогда Дантес a la lettre бросился ко мне и протянул мне руку. Я не могу выразить смешения чувств, которые тогда толпились у меня в сердце при виде этих двух представителей прошедшего, которые так живо напоминали мне и то, что было, и то, что уж нет и не будет. Обменявшись несколькими обыкновенными фразами, я отошел и пристал к другим: русское чувство боролось у меня с жалостью и каким-то внутренним голосом, говорящим в пользу Дантеса. Я заметил, что Дантес ждет меня, и в самом деле он скоро опять пристал ко мне и, схватив меня за руку, потащил в пустые аллеи.

Не прошло двух минут, что он уже рассказывал мне со всеми подробностями свою несчастную историю и с жаром оправдывался в моих обвинениях, которые я дерзко ему высказывал. Он мне показывал копию с страшного пушкинского письма, протокол ответов в военном суде 210 и клялся в совершенной невиновности. Всего более и всего сильнее отвергал он малейшее отношение к Наталье Николаевне после обручения с сестрою ее и настаивал на том, что второй вызов a ete comme une tuile qui lui est tombee sur la tete. Co слезами на глазах говорил он о поведении вашем в отношении к нему и несколько раз повторял, что оно глубоко огорчило его... Votre famille que j’estimais de coeur, votre frdre surtout que j’aimais et dans lequel j’avais confience m’abandonnait en devenant mon ennemi sans vouloir m’entendre ni me donner la possibilite de me justifier, c’etait cruel, c’etait mal a lui. Он прибавил: „Ма justification complete ne peut venir que de M-me Pouchkine, dans quelques annees, quand elle sera calme, elle dira peut-etre, que j’ai tout fait pour les sauver et que si je n’y ai pas reussi, cela n’a pas ete de ma faute” и т. д. Разговор и гулянье наше продолжались от 8 до 11 час. вечера. Бог их рассудит, я буду с ним знаком, но не дружен по-старому — c’est tout се que je puis faire“211.

«Я сделал все, чтобы их спасти», —говорил Дантес А. Н. Карамзину. Когда Е. И. Загряжская собиралась переговорить с Пушкиным о брачных намерениях Дантеса, барон Геккерен накануне разговора писал ей: «Вы знаете, что я не уполномочивал Вас говорить с Пушкиным, что Вы делаете это по своей воле, чтобы спасти своих». Этого заявления Дантеса и Геккерена нельзя не оценивать.

Приведенными свидетельствами — прямыми (рассказы дочери Н. Н. Пушкиной и княгини В. Ф. Вяземской со слов самой Н. Н.) и косвенными — исчерпываются все данные, имеющиеся в нашем распоряжении в настоящее время о вине Натальи Николаевны. Эти свидетельства достаточно красноречивы.

15.

Во вторник, 26 января, Пушкин отправил барону Геккерену письмо, в котором, по выражению князя Вяземского, «он излил все свое бешенство, всю скорбь раздраженного, оскорбленного сердца своего, желая, жаждая развязки, и пером, омоченным в желчи, запятнал неизгладимыми поношениями и старика, и молодого». Письмо было нужно лишь как символ нанесения неизгладимой обиды, и этой цели оно удовлетворяло вполне—даже в такой мере, что ни один из друзей Пушкина, ни один из светских людей, ни один дипломат, ни сам Николай Павлович не могли извинить Пушкину этого письма. «Последний повод к дуэли, которого никто не постигает, и заключавшийся в самом дерзком письме Пушкина к Геккерену, сделал Дантеса правым в сем деле», — заключал император Николай Павлович в письме к брату своему, великому князю Михаилу Павловичу212. Н. М. Смирнов позднее отзывался об этом письме: «Оно было столь сильно, что одна кровь могла смыть находившиеся в них оскорбления»213.

Приводим это письмо в переводе, сделанном (не вполне точно, зато стильно) в следственной по делу о дуэли комиссии.

«Господин барон! Позвольте мне изложить вкратце все случившееся. Поведение Вашего сына было мне давно известно, и я не мог остаться равнодушным.

Я довольствовался ролью наблюдателя, готовый взяться за дело, когда почту за нужное. Случай, который во всякую другую минуту был бы мне очень неприятным, представился весьма счастливым, чтобы мне разделаться. Я получил безымянные письма и увидел, что настала минута, и я ею воспользовался. Остальное Вы знаете. Я заставил Вашего сына играть столь жалкую роль, что моя жена, удивленная такою низостью и плоскостью его, не могла воздержаться от смеха, и ощущение, которое бы она могла иметь к этой сильной и высокой страсти, погасло в самом холодном презрении и заслуженном отвращении. Я должен признаться, господин барон, что поведение собственно Ваше было не совершенно прилично. Вы, представитель коронованной главы, Вы родительски сводничали Вашему сыну; кажется, что все поведение его (довольно неловкое, впрочем) было вами руководимо. Это Вы, вероятно, внушали ему все заслуживающие жалости выходки и глупости, которые он позволил себе писать. Подобно старой развратнице, Вы сторожили жену мою во всех углах, чтобы говорить ей о любви вашего незаконнорожденного или так называемого сына, и, когда, больной венерической болезнью, он оставался дома, Вы говорили, что он умирал от любви к ней; Вы ей бормотали: „Возвратите мне сына". —Вы согласитесь, господин барон, что после всего этого я не могу сносить, чтоб мое семейство имело малейшее сношение с Вашим. С этим условием я согласился не преследовать более этого гадкого дела и не обесчестить Вас в глазах Вашего двора и нашего, на что я имел право и намерение. Я не забочусь, чтобы жена моя еще слушала Ваши отцовские увещания, не могу позволить, чтоб сын Ваш после своего отвратительного поведения осмелился обращаться к моей жене и еще менее того говорил ей казарменные каламбуры и играл роль преданности и несчастной страсти, тогда как он подлец и негодяй. Я вынужден обратиться и просить Вас окончить все эти проделки, если Вы хотите избежать новой огласки, пред которой я, верно, не отступлю.

Имею честь быть, господин барон, Ваш покорный и послушный слуга А. Пушкин»214.

Князь Вяземский,— очевидно, со слов д’Аршиака — приводит сказанную ему Пушкиным за час до поединка фразу: «С начала этого дела я вздохнул свободно только в ту минуту, когда именно написал это письмо»1. В тот день, когда письмо было отправлено к Геккерену, Тургенев видел Пушкина два раза, и оба раза Пушкин был весел. Он провел с ним часть утра и видел его веселого, полного жизни, без малейших признаков задумчивости; Тургенев и Пушкин долго разговаривали о многом, и Пушкин шутил и смеялся2.

Почти никто из окружающих Пушкина не знал о письме, которое

дело перешло из Пушкинского музея при Александровском лицее в Пушкинский дом). Другой собственноручный подлинник был изготовлен Пушкиным для своего секунданта и вручен им К. К Данзасу. В 1863 году факсимиле этого автографа дано в брошюре Аммосова «Последние дни жизни и кончина Пушкина». По этому-то факсимиле В. И. Сайтов дал первый текст N° 1105. Явное недоразумение! Наличность разночтений, правда, весьма незначительных, чисто словесных, без изменения смысла, может лишь свидетельствовать о том волнении, в котором находился Пушкин, оказавшийся не в состоянии снять точную копию .своего письма. О душевном состоянии Пушкина ярко говорит и тот факт, что не сразу ему далось это письмо: после его смерти в его кабинете были найдены клочки бумаги; с большим трудом удалось расположить эти лоскутки так, что из них составилось два черновика, две первоначальных,—к сожалению, неполных, — редакции этого письма. Факсимиле этих черновых было дано в «Русской старине», 1880, июль, 516—521. По этому факсимиле В- И. Сайтов дал свои черновые к N° 1105, т. е. якобы к письму от 21 ноября. Не входя в сравнительный анализ черновиков и окончательной редакции письма, отметим основное отличие последней редакции от первоначальных: в черновиках Пушкин развивал тему об отношении Геккерена-старшего к анонимным пасквилям и категорически утверждал его авторство этих писем; в беловом не оставалось даже намека на это обстоятельство. Важное отличие, указывающее, по нашему мнению, на то, что полной и решительной, основанной на фактах и могущей быть доказанной уверенности в авторстве Геккерена у Пушкина не было. Переходя к содержанию письма в окончательной редакции, можно отметить, что в нем самом есть указания, не позволяющие относить его к ноябрю 1836 года: упоминание о казарменных каламбурах, которыми потчевал

Дантес Наталью Николаевну, заключает, очевидно, намек на каламбур о мозольном операторе, но эта острота могла быть сказана только после женитьбы Дантеса. Самое выражение «je пе pouvais souflrir qu’il у eut des relations entre ma famille et la votre» могло быть употреблено опять-таки только после женитьбы Дантеса.

Нелишне упомянуть здесь об ошибке В И. Срезневского в его описании «Пушкинской коллекции, принесенной в дар Библиотеке Академии наук А. А. Майковой» («Пушкин и его современники», IV, 35 и отд. отт., 35). В этой коллекции находятся клочки письма Пушкина, отнесенные В. И. Срезневским к письму Пушкина к барону Геккерену, а на самом деле представляющие черновик письма к графу А. X. Бенкендорфу от 21 ноября 1836 года и напечатанные в «Переписке», т. III, стр. 417—418, N° 1106.

1 «Русск. арх.», 1879, II, 248.

2 «Пушкин и его современники», вып. XI, стр. 48. Внешняя веселость Пушкина бросалась в глаза сторонним наблюдателям. Стоит вспомнить, например, бесподобную сцену в мастерской К. Брюллова накануне, т. е. 26 января, записанную в дневнике А. Мокрицкого («Современник», 1855, т. CIIL Воспоминания о Брюллове, стр. 165—166). Точно, приняв бесповоротное решение покончить с ненавистным делом Дантеса, Пушкин действительно снял с души своей тяжкое бремя. Но по некоторым признакам, которые мы вскоре отметим, надо думать, что внутреннее его состояние было далеко не спокойным и не ровным. Веселость же была результатом не внутреннего спокойствия, а возбуждения, вызванного предпринятым важным решением.

было послано 26 января барону Геккерену. Веселость его, так запомнившаяся А. И. Тургеневу, могла обмануть все подозрения. Один только человек в доме Пушкина знал об этом письме: то была Александра Николаевна Гончарова215.

Каких результатов ждал Пушкин от своего письма? Конечно, он должен был предвидеть, что может последовать вызов на дуэль, но можно ли думать, что Пушкин, зная характер Геккерена, мог рассчитывать и на то, что Геккерен не пойдет на дуэль, промолчит о нем и только примет меры к действительному прекращению флирта и каких-либо сношений с домом Пушкина? Такое мнение было высказано в литературе о пушкинской дуэли, но вряд ли с ним можно согласиться.216 Пушкин жаждал именно развязки, а пока существовал свет и в этом свете были своими Геккерены, до той поры не мог бы успокоиться Пушкин. Наоборот: если бы письмо не подействовало, Пушкин, конечно, не остановился бы и перед дальнейшими воздействиями.

Предоставим слово барону Геккерену. 30 января в донесении своему министру он следующим образом излагал историю дуэли:

«Мы в семье наслаждались полным счастьем; мы жили, обласканные любовью и уважением всего общества, которое наперерыв старалось осыпать нас многочисленными тому доказательствами. Но мы старательно избегали посещать дом господина Пушкина, так как его мрачный и мстительный характер нам был слишком знаком. С той или другой стороны отношения ограничивались лишь поклонами.

Не знаю, чему следует приписать нижеследующее обстоятельство: необъяснимой ли ко всему свету вообще и ко мне в частности зависти, или какому-либо другому неведомому побуждению, — но только прошлый вторник (сегодня у нас суббота), в ту минуту, когда мы собирались на обед к графу Строганову, без всякой видимой причины, я получаю письмо от господина Пушкина. Мое перо отказывается воспроизвести все отвратительные оскорбления, которыми наполнено было это подлое письмо.

Все же я готов представить вашему превосходительству копию с него, если вы потребуете, но на сегодня разрешите ограничиться только уверением, что самые презренные эпитеты были в нем даны моему сыну, что доброе имя его достойной матери, давно умершей, было попрано, что моя честь и мое поведение были оклеветаны самым гнусным образом.

Что же мне оставалось делать? Вызвать его самому? Но, во-первых, общественное звание, которым королю было благоугодно меня облечь, препятствовало этому; кроме того, тем дело не кончилось бы. Если бы я остался победителем, то обесчестил бы своего сына; недоброжелатели всюду бы говорили, что я сам вызвался, так как уже раз улаживал подобное дело, в котором сын обнаружил недостаток храбрости; а если бы я пал жертвой, то его жена осталась бы без поддержки, так как мой сын неминуемо выступил бы мстителем. Однако я не хотел опереться только на мое личное мнение и посоветовался с графом Строгановым, моим другом.

Так как он согласился со мною, то я показал письмо сыну, и вызов господину Пушкину был послан».

Эти строки подтверждают рассказ Данзаса: «Говорят, что, получив это письмо, Геккерен бросился за советом к графу Строганову и что граф, прочитав письмо, дал совет Геккерену, чтобы его сын, барон Дантес, вызвал Пушкина на дуэль, так как после подобной обиды, по мнению графа, дуэль была единственным исходом». Этот граф Григорий Александрович Строганов (1770—1857) был родственником Натальи Николаевны: он был по матери двоюродный брат матери

Натальи Николаевны — Н. И. Гончаровой. В свое время, будучи посланником в Испании (1805—1813), граф Г. А. Строганов приобрел шумную известность своими победами над женскими сердцами217.

Вызов Пушкину от лица Дантеса передал в тот же день виконт д’Аршиак вместе с письмом Геккерена.

«Милостивый государь!—писал барон Геккерен.— Не зная ни Вашего почерка, ни Вашей подписи, я обратился к виконту д’Аршиа-ку, который передаст Вам это письмо, с просьбой удостовериться, точно ли письмо, на которое я отвечаю, от Вас».

Начало письма неудачное и фальшивое. Геккерен пишет, что не знает ни подписи, ни почерка Пушкина, а тремя строками ниже, упоминая о письме с отказом от вызова, он говорит, что это письмо, писанное рукою Пушкина, налицо: значит, почерк и подпись Пушкина были ему знакомы, и удостоверяться в подлинности письма Пушкина от 26 января было делом лишним218.

«Содержание письма, — продолжал Геккерен,—до такой степени переходит всякие границы возможного, что я отказываюсь отвечать на подробности этого послания». — Но менее всего Пушкин хотел бы объяснений Геккерена!—«Мне кажется, вы забыли, милостивый государь, что вы сами отказались от вызова, сделанного барону Жоржу Геккерену, принявшему его. Доказательство того, что я говорю, писанное вашей рукой, налицо и находится в руках секундантов. Мне остается только сказать, что виконт д’Аршиак едет к вам, чтобы условиться о месте встречи с бароном Геккереном; прибавляю при этом, что эта встреча должна состояться без всякой отсрочки. Впоследствии, милостивый государь, я найду средство научить вас уважению к званию, в которое я облечен и которое никакая выходка с вашей стороны оскорбить не может». — Под письмом, кроме подписи барона Геккерена, находится еще надпись Дантеса: «Читано и одобрено мною».

В письме Геккерена останавливает внимание последняя фраза. Очевидно, Геккерен не верил в серьезность дуэли, если писал, что впоследствии, после дуэли, он найдет средство научить Пушкина уважению к его званию. Не лишенная интереса черточка!

16.

Письмо к барону Геккерену Пушкин написал и отправил днем: Геккерен получил его, собираясь на обед к графу Строганову. Ответное письмо Геккерен сочинил, вернувшись с обеда от графа Строганова, с которым он посоветовался по поводу своих действий, и повидавшись с д’Аршиаком, который дал согласие вручить письмо Геккерена Пушкину и быть секундантом Дантеса. Д’Аршиак запросил Пушкина записочкой на визитной карточке: «Прошу г. Пушкина сделать мне чесгь сообщить, может ли он меня принять, и если он не может сейчас, то в каком часу это будет возможно».’ Сохранилась записка Пушкина к А. И. Тургеневу, писанная, по обозначению Тургенева, накануне дуэли: «Не могу отлучиться. Жду вас до 5 часов»219. Из сопоставления записок Пушкина и д’Аршиака можно с вероятностью заключить, что Пушкин не мог отлучиться в этот день, 26 января, так как он назначил час д’Аршиаку. Таким образом, посещение д’Аршиака можно отнести ко времени перед вечером. Князь Вяземский сообщает следующую подробность этого посещения: «Д’Аршиак принес ответ. Пушкин его не читал, но принял вызов, который был ему сделан от имени сына»220. Своего секунданта Пушкин, конечно, не мог назвать сразу и сказал, что он в тот же день пришлет к д’Аршиаку лицо, которое им будет избрано. В тот же день д’Аршиак сообщил Пушкину, что он будет ждать секунданта его, Пушкина, до 11 часов вечера у себя на дому, а после этого часа —на балу у графини Разумовской221.

Выбор секунданта оказался для Пушкина делом нелегким. Сейчас мы расскажем о неудачном его обращении к англичанину Медженису. Друзья Пушкина объяснили это обращение нежеланием

Пушкина подводить своих соотечественников под неприятность следствия. Нам кажется, у Пушкина было и другое, важнейшее соображение: он боялся, что, пригласив в секунданты кого-либо из друзей своих или ближайших знакомых своего круга, он встретит с их стороны противодействие своей решимости и попытку опять устроить промедление, примирение вроде того, что было устроено в ноябре месяце. Пушкин боялся, что опять вмешаются Жуковский, князь Вяземский, потянется опять надоедливая канитель в деле, развязки которого он страстно жаждал. И Пушкин достиг своей цели. «Все мы,—писал впоследствии П. А. Плетнев,— узнали об общем нашем несчастий только тогда, когда уже удар совершился»'. Пушкин вел дело с крайней стремительностью. 26 января он послал вызов, и в этот же день было решено, что дело должно быть окончено на другой день —27 января.

Вечер 26 января Пушкин, по всей вероятности, посвятил поискам секунданта, не давшим результата. На короткое время Пушкин заходил к Вяземским, князя не было дома, и Пушкин открылся в том,что он послал вызов, княгине Вере Федоровне, которая с давнего времени, еще с одесской поры, была близким его другом и поверенной в весьма интимных событиях его жизни. Сказал он ей о вызове или потому, что был уверен в том, что она не примет мер к активному противодействию, или потому, что знал, что колесо событий теперь уже нельзя повернуть в обратную сторону никакими вмешательствами. По всей вероятности, Пушкин не сказал о стремительности, с которой развивались события. Княгиня Вяземская не знала, что ей делать; не помогли ей в этом и бывшие у нее в тот вечер В. А. Перовский и граф М. Ю. Вьельгорский. Князь же Вяземский на беду вернулся очень поздно^.

Вечером Пушкин был на балу у графини Разумовской. Здесь он имел разговор с д’Аршиаком. Кто-то обратил внимание князя Вяземского на Пушкина и д’Аршиака. «Пойдите, посмотрите, Пушкин о чем-то объясняется с д’Аршиаком, тут что-нибудь недоброе»,— сказали Вяземскому. Вяземский направился в сторону Пушкина и д’Аршиака, но при его приближении разговор прекратился3.

По всей вероятности, на балу же Пушкину пришла мысль обратиться с просьбой быть его секундантом к Артуру Медженису (Arthur С. Magenis), состоявшему при английском посольстве. В рассказах Н. М. Смирнова есть несколько строк об этом Медженисе: «Он часто бывал у графини Фикельмон — долгоносый англичанин (потом был посол в Португалии), которого звали perroquet malade, очень порядочный человек, которого Пушкин уважал за честный нрав»222. Артур Медженис не дал категорического согласия, а только обещал переговорить с д’Аршиаком тут же на балу.

Медженис сказал д’Аршиаку, что Пушкин только что сообщил ему о своем деле с Геккереном и просил его быть секундантом; но Медженис добавил, что он не дал окончательного согласия, а только обещал Пушкину переговорить с ним, д’Аршиаком. Но д’Аршиак отказался вступить в какие-либо переговоры с Медженисом, так как формально он не являлся секундантом Пушкина. Медженис бросился искать по залам Пушкина, но не нашел его: он уже уехал домой. Было за полночь. Медженис не решился лично заехать к Пушкину в такой поздний час, не желая вызвать своим посещением подозрения у хозяйки дома, и во втором часу ночи отправил Пушкину письмо. Изложив свой разговор с д’Аршиаком, Медженис закончил письмо отказом от секундантства, мотивируя его тем, что дело, на его взгляд, не могло окончиться миром, а только надежда на возможность мирного улажения дела и могла побудить его принять участие в деле223.

Таким образом, в течение дня 26 января Пушкин не успел найти секунданта224.

В решительный день 27 января, день дуэли, Пушкин находился с утра в возбужденном, бодром и веселом настроении.

Жуковский в заметках, впервые оглашенных в нашей книге, записал следующие подробности этого утра Пушкина: «Встал весело в 8 часов — после чаю много писал — часу до 11-го. С 11 обед. — Ходил по комнате необыкновенно весело, пел песни —потом увидел в окно Данзаса, в дверях встретил радостно. — Вошли в кабинет, запер дверь. — Через несколько минут послал за пистолетами. — По отъезде Данзаса начал одеваться; вымылся весь, все чистое; велел подать бекешь; вышел на лестницу. — Возвратился. — Велел подать в кабинет большую шубу и пошел пешком до извощика. —Это было в 1 час». Вернулся домой Пушкин уже после дуэли, раненым. Эти краткие, сжатые и необычайно ценные записи Жуковского мы можем несколько развернуть при помощи известных уже нам данных. Жуковский писал свои заметки на основании показаний домочадцев Пушкина, домочадцы судили о настроении Пушкина по его внешности, но было бы рискованно утверждать, что внутреннее его состояние соответствовало его наружному виду, что он внутренне был так же спокоен и бодр, как это казалось по его внешности.

27 января Пушкин встал весело в 8 часов. После чаю много писал —часу до 11-го. В начале 10-го часа Пушкин получил записку от д’Аршиака, который 26 января так и не дождался встречи с секундантом Пушкина. «Я ожидаю, — писал д’Аршиак, — сегодня же утром ответа на мою записку, которую я имел честь послать к вам вчера вечером. Мне необходимо переговорить с секундантом, которого вы берете, притом в возможно скором времени. До полудня я буду дома; надеюсь еще до этого времени увидеться с тем, кого вам будет угодно прислать ко мне». На это обращение Пушкин отвечал письмом, которое ему далось не сразу. Сохранились клочки черновика с поправками, свидетельствующие о неспокойном, нервном состоянии духа Пушкина225; содержание ответа говорит о том же. Один опыт с секундантом накануне не удался, приглашать нового, посвящать его в подробности и рисковать получить отказ значило для Пушкина давать пищу петербургским празднолюбам. Разглашение же дела могло повести к вмешательству друзей. Поэтому он писал д’Аршиаку: «Я вовсе не желаю, чтобы праздные петербургские языки вмешивались в мои семейные дела; поэтому я не согласен ни на какие переговоры между секундантами. Я приведу моего только на место поединка». Из этих слов видно, что у Пушкина как будто уже наметился секундант. Но следующие слова письма приводят к обратному заключению: «Так как г. Геккерен — обиженный и вызвал меня, то он может сам выбрать для меня секунданта, если увидит

в том надобность: я заранее принимаю всякого, если даже это будет его егерь». Предложение Пушкина шло против правил дуэльного кодекса, и, понятно, ни в коем случае не могло быть принято противной стороной. Пушкин, конечно, знал это прекрасно, и если писал об этом д’Аршиаку, так потому только, что не мог сдержать себя, своей досады на невольную и нелегко исполнимую обязанность найти секунданта. Не удержался он и еще от одного выпада — уже по адресу д’Аршиака. «Что касается времени и места —я всегда готов к его услугам. По понятиям каждого русского, это совершенно достаточно, — писал Пушкин. — Виконт, прошу вас верить, что это мое последнее слово, что мне нечего больше отвечать вам по поводу этого дела, и что я не тронусь с места до окончательной встречи». Этот ответ д’Аршиаку был написан около 10 часов утра и тотчас же был отправлен по адресу.

Но этот ответ не разрешил дела. Он освобождал Пушкина лишь на некоторое время от настойчивости д’Аршиака. Секунданта еще не было, и найти его нужно было непременно и безотлагательно. Мы не знаем, каким образом всплыла в памяти Пушкина мысль о лицейском товарище и друге Константине Карловиче Данзасе. В 1837 году Данзас, в чине подполковника, служил в С.-Петербургской инженерной команде и аттестовался по кондуитному списку отлично-благородным. Благородство своего характера он доказал в деле Пушкина. Не лишнее привести его характеристику: «Данзас, по словам знавших его, был весельчак по натуре, имел совершенно французский склад ума, любил острить и сыпать каламбурами; вообще он в полном смысле был bon-vivant. Состоя вечным полковником, он только за несколько лет до смерти, при выходе в отставку, получил чин генерала, вследствие того, что он в мирное время относился к службе благодушно, индифферентно и даже чересчур беспечно; хотя его все любили, даже его начальники, но хода по службе не давали... Данзас жил и умер в бедности, без семьи, не имея и не нажив никакого состояния, пренебрегая постоянно благами жизни, житейскими расчетами. Его и хоронили за счет казны. Открытый, прямодушный характер, соединенный с саркастическим взглядом на людей и вещи, не дал ему возможности составить, как говорится, себе карьеру. Несколько раз ему даже предлагались разные теплые и хлебные места, но он постоянно отказывался от них, говоря, что чувствует себя неспособным занимать такие места»226.

Пушкин вспомнил о Данзасе и послал за ним. Мы не верим принятой и распространенной версии о нечаянной встрече Пушкина с Данзасом на улице утром 27 января и всецело принимаем сообщение Жуковского, что Пушкин встретил радостно Данзаса у себя в доме около 12 часов227.

изъяснял: «27 генваря, в 1-м пополудни, встретил его Пушкин на Цепном мосту, что близ Летнего сада, остановил и предложил ему быть свидетелем разговора, который он должен был иметь с виконтом д’Аршиаком: не предугадывая никаких важных последствии, а тем менее дуэли, он сел в его сани и отправился с ним; во время пути он с ним разговаривал о предметах посторонних с совершенным хладнокровием». Изложив происшедший у д’Аршиака разговор, Данзас показывал: «Объяснив все причины неудовольствия, Пушкин встал и сказал г. д’Аршиаку, что он представляет ему, как секунданту своему, сговориться с ним, с д’Аршиаком, изъявив твердую волю, чтобы дело непременно было кончено того же дня. Г. д’Аршиак спросил его при Пушкине, согласен ли он принять на себя обязанность секунданта. После такого неожиданного предложения со стороны Пушкина, сделанного при секунданте противной стороны, он не мог отказаться от соучастия... По окончании разговора с д’Аршиаком Данзас отправился к Пушкину, который тотчас послал за пистолетами, по словам его, на сей предмет уже купленными; в исходе 4 часа они отправились на место дуэли» («Дуэль Пушкина с Дантесом-Геккереном. Подлинное военно-судное дело 1837 г.», Спб.,

1900, стр. 99—100). Наконец, в позднейшее время со слов Данзаса Аммосов записал следующий его рассказ: «27 января 1837 г. К. К. Данзас, проходя

по Пантелеймонской улице, встретил Пушкина в санях. В этой улице жил

тогда К. О. Россет; Пушкин, как полагает Данзас, заезжал сначала к

Россету и, не застав последнего дома, поехал уже к нему. Пушкин остановил Данзаса и сказал: «Данзас, я ехал к тебе, садись со мной в сани и поедем во французское посольство, где ты будешь свидетелем одного разговора». Данзас, не говоря ни слова, сел с ним в сани, и они поехали в Большую Миллионную. Во время пути Пушкин говорил с Данзасом, как будто ничего не бывало, совершенно о посторонних вещах... (У д’Аршиака Пушкин сделал свою декларацию и по окончании ее) Пушкин указал на Данзаса и прибавил: „Voila mon temoin”. Потом обратился к Данзасу с вопросом: „Consentez-vousT После утвердительного ответа Данзаса Пушкин уехал, предоставив Данзасу условиться с д’Аршиаком... Условия поединка были составлены на бумаге. С этой роковой бумагой Данзас возвратился к Пушкину. Он застал его дома, одного. Не прочитав даже условий, Пушкин согласился на все... Условясь с Пушкиным сойтись в кондитерской Вольфа, Данзас отправился сделать нужные приготовления. Наняв парные сани, он заехал в оружейный магазин Куракина за пистолетами, которые были уже выбраны Пушкиным заранее; пистолеты эти были совершенно схожи с пистолетами д’Аршиака. Уложив их в сани, Данзас приехал к Вольфу, где Пушкин уже ожидал его. Было около 4 часов... Пушкин вышел с ним из кондитерской; сели в сани и отправились по направлению к Троицкому мосту» (Аммосов, назв. соч., 18—21).

Всеми этими свидетельствами как будто и прочно устанавливается тот факт, что Пушкин рано утром 27 января вышел из дому, встретил на улице Данзаса, повез его к д’Аршиаку и здесь Данзас вынужден был дать свое согласие быть секундантом Пушкина. Но записи «для себя» Жуковского о дне дуэли заключают категорическое утверждение, что Пушкин в этот день до часу не выходил из дома, что незадолго до его ухода к нему приехал Данзас, что ровно в час он вышел из дому и вернулся домой уже раненым, после дуэли. Несмотря на ряд авторитетных свидетельств, в том числе самого Жуковского и самого Данзаса, мы считаем отвечающим действительности свидетельство, сохранившееся в публикуемой нами записи Жуковского. Документальные даты, которыми мы располагаем, приводят к заключению, что в 10 часов утра Пушкин еще не остановил своего выбора ни на ком и до часу дня, во всяком случае, д’Аршиак не знал, кто будет секундантом. Следовательно, утром-то Пушкин с Данзасом не могли быть у д’Аршиака, а были только после часу.

Умолчание в показаниях Данзаса в следственной комиссии и в рассказах современников о посещении Данзасом дома Пушкина и утверждение факта нечаянной встречи с Данзасом на у улице объясняется, по нашему мнению, следующими соображениями. Данзасу предстоял ответ по суду за участие в дуэли. По закону секунданты «при зачатии драк должны были приятельски

Среди размышлений о дуэли Пушкин вспомнил об А. О. Ишимо-вой, составительнице «Русской истории в рассказах для детей». Он хотел привлечь ее к работе для «Современника» и заказать ей перевод из любимого им Барри Корнуэля. 22 января он заходил к ней поговорить об этой работе, но не застал ее, а 26 января получил от нее приглашение побывать у ней 27 января. «Если для вас все равно, в которую сторону направить прогулку Вашу завтра, то сделайте одолжение зайдите ко мне»,— писала ему А. О. Ишимова228. Она слышала от знакомых Пушкина, что он обыкновенно по окончании утренних трудов, часу в четвертом, всегда прогуливался. Но 27 января Пушкину было не до обычной прогулки. Потому ли, что Пушкин вспомнил о письме и приглашении Иши-мовой, или потому, что попалась на глаза книга Ишимовой, но мысли об Ишимовой пришли ему в голову. Он развернул книгу Ишимовой и зачитался. А затем он разыскал том Барри Корнуэля и отправил его к Ишимовой с письмом следующего содержания: «Крайне жалею, что мне невозможно будет сегодня явиться на Ваше приглашение. Покамест честь имею препроводить к Вам Barry Cornwall.— Вы найдете в конце книги пьесы, отмеченные карандашом, переведите их как умеете — уверяю Вас, что переведете, как нельзя лучше. Сегодня я нечаянно открыл Вашу Историю в рассказах и поневоле зачитался. Вот как надобно писать!»229.

Пушкин, в роковой день дуэли зачитавшийся «Историей России в рассказах для детей»,— вот подлинная пушкинская маска, приковывающая наше внимание и неустранимая из рассказов о последней дуэли Пушкина.

Глубокое впечатление оставляет и содержание, и форма, и внешность последнего письма к Ишимовой. «Тон спокойствия, господствующий в этом письме, порядок всегдашних занятий, не изменившийся до последней минуты, изумительная точность в частном деле, даже почерк этого письма, сохраняющий все признаки внутренней тишины, свидетельствуют ясно, какова была сила души поэта»'.

Пакет Пушкина был получен Ишимовой «в 3-м часу пополудни»230.

Но возвратимся к записи Жуковского.

«С 11 часов обед. Ходил по комнате необыкновенно весело, пел песни.— Потом увидел в окно Данзаса, в дверях встретил радостно. — Вошли в кабинет, запер дверь. — Через несколько минут послали за пистолетами». По зову Пушкина или случайно (такое предположение чересчур диковинно!) Данзас приехал, и радость Пушкина, что разрешился основной вопрос, который мучил его все утро, как больной зуб, была велика, бросалась в глаза — «Данзаса встретил радостно в дверях». Когда Данзас вошел в кабинет, Пушкин запер двери: он хотел сохранить в тайне разговор с Данзасом и то поручение, которое он давал ему. Объяснился с ним и послал за пистолетами, которые были им заказаны или закуплены раньше. После объяснения Данзас уехал: если он приехал по зову Пушкина, не зная, в чем дело, то естественно предположить, что ему надо было дать некоторое время для подготовки, — быть может, даже чисто внешней. Он уехал, конечно, условившись с Пушкиным встретиться в определенном месте. Какое поручение получил Данзас от Пушкина? Он должен был быть секундантом при дуэли, которая должна была произойти в тот же день, без всяких отсрочек и промедлений, должен был вместе с д’Аршиаком решить вопрос преимущественно о месте,— не о времени: время —самое ближайшее. Данзас согласился с предложениями Пушкина, и после его отъезда Пушкин стал готовиться к последнему в своей жизни поединку: начал одеваться; вымылся весь, надел чистое белье, приказал подать бекешу, вышел было в бекеше на лестницу, но вернулся и велел подать в кабинет большую шубу и пошел пешком до извозчика. Было ровно час, когда он вышел из дому.

Как раз в это время пришло новое письмо д’Аршиака — ответ на письмо Пушкина, отправленное последним в 10 часов утра. Понятно, письмо Пушкина не удовлетворило д’Аршиака. Посоветовавшись, быть может, со своим доверителем Жоржем Дантесом, д’Аршиак отвечал Пушкину следующим письмом, датированным «час дня пополудни»: «Оскорбивши честь барона Жоржа Геккерена, Вы обязаны дать ему удовлетворение. Вы обязаны найти своего секунданта. Речи не может быть о том, чтобы Вам его доставили. Готовый с своей стороны явиться в условленное место, барон Жорж Геккерен настаивает на том, чтобы Вы соблюдали узаконенные формы. Всякое промедление будет рассматриваемо им как отказ в том удовлетворении, которое Вы обещали ему дать, и как намерение оглаской этого дела помешать его окончанию. Свидание между секундантами, необходимое перед дуэлью, становится — раз Вы отказываете в нем —одним из условий барона Жоржа Геккерена, а Вы мне сказали вчера и написали сегодня, что Вы принимаете все его условия». В тот момент, когда это письмо пришло к Пушкину, оно было уже ненужным: дело было сделано — секундант был найден.

Ровно в час дня Пушкин вышел из дома и пошел пешком до извозчика. В условленное время (через полчаса или около того?) в условленном месте он встретился с К. К. Данзасом, посадил его в свои сани и повез во французское посольство к д’Аршиаку. Прибыв к д’Аршиаку, Пушкин «после обыкновенного приветствия с хозяином сказал громко, обращаясь к Данзасу: „Je veux vous mettre maintenant au fait de tout“ —и начал рассказывать ему все, что происходило между ним, Дантесом и Геккереном»231. В следственной комиссии Данзас следующим образом изложил содержание разговора у д’Аршиака: «Александр Сергеевич Пушкин начал объяснение свое у д’Аршиака следующим: „Получив письма от неизвестного, в коих он виновником почитал нидерландского посланника, и узнав о распространившихся в свете нелепых слухах, касающихся до чести жены его, он в ноябре месяце вызывал на дуэль г. поручика Геккерена, на которого публика указывала; но когда г. Геккерен предложил жениться на свояченице Пушкина, тогда, отступив от поединка, он, однако ж, непременным условием требовал от г. Геккерена, чтоб не было никаких сношений между двумя семействами. Не взирая на сие, гг. Геккерены, даже после свадьбы, не переставали дерзким обхождением с женою его, с которою встречались только в свете, давать повод к усилению мнения, поносительного как для его чести, так и для чести его жены. Дабы положить сему конец, он написал 26 января письмо к нидерландскому посланнику, бывшее причиною вызова г. Геккерена. За сим Пушкин собственно для моего сведения прочел и самое письмо, которое, вероятно, было уже известно секунданту г. Геккерена“». Прочитав копию с своего письма, Пушкин вручил ее Данзасу, затем отрекомендовал его д’Аршиаку как своего секунданта и удалился, предоставив секундантам выработать условия дуэли. К 2 Vfe часам условия были выработаны и закреплены на бумаге. Один экземпляр остался в руках д’Аршиака и сохранился в архиве баронов Дантесов-Геккеренов, второй экземпляр был у Данзаса. Вот текст условий в русском Переводе:

«1. Противники становятся на расстоянии двадцати шагов друг от друга и пяти шагов (для каждого) от барьеров, расстояние между которыми равняется десяти шагам.

2. Вооруженные пистолетами противники, по данному знаку, идя один на другого, но ни в коем случае не переступая барьера, могут стрелять.

3. Сверх того, принимается, что после выстрела противникам не дозволяется менять место, для того, чтобы выстреливший первым огню своего противника подвергся на том же самом расстоянии.

4. Когда обе стороны сделают по выстрелу, то, в случае безрезультатности, поединок- возобнрвляется как бы в первый раз: противники ставятся на то же расстояние в 20 шагов, сохраняются те же барьеры и те же правила.

5. Секунданты являются непременными посредниками во всяком объяснении между противниками на месте боя.

6. Секунданты, нижеподписавшиеся и облеченные всеми полномочиями, обеспечивают, каждый за свою сторону, своей честью строгое соблюдение изложенных здесь условий».

«К сим условиям, — показывал на следствии Данзас, — д’Аршиак присовокупил не допускать никаких объяснений между противниками, но он (Данзас) возразил, что согласен, во избежание новых каких-либо распрей, не дозволить им самим объясняться; но, имея еще в виду не упускать случая к примирению, он предложил с своей стороны, чтобы в случае малейшей возможности секунданты могли объясняться за них».

Время поединка — пятый час дня; место —за Комендантской дачей. Условия дуэли были составлены в 2 Уг часа дня; очевидно, немного позже беседа Данзаса с д’Аршиаком была окончена, и Данзас поспешил к Пушкину, который, по условию, поджидал его в кондитерской Вольфа. «Было около 4-х часов. Выпив стакан лимонаду или воды, —Данзас не помнит, — Пушкин вышел с ним из кондитерской; сели в сани и направились к Троицкому мосту». Со слов, конечно, Данзаса, Вяземский сообщал вскоре после рокового события, что Пушкин казался спокойным и удовлетворенным232, а во время поездки с Данзасом был покоен, ясен и весел233.

18.

В памяти Данзаса сохранились некоторые подробности этого путешествия на место дуэли234. На Дворцовой набережной они встретили в экипаже Наталью Николаевну. Пушкин смотрел в другую сторону, а жена его была близорука и не разглядела мужа.-В этот сезон были великосветские катанья с гор, и Пушкин с Данзасом встретили много знакомых, между прочим двух конногвардейцев: князя В. Д. Голицына и Головина. Князь Голицын закричал им: «Что вы так поздно едете, все уже оттуда разъезжаются». Молоденькой, 19-летней графине А. К. Воронцовой-Дашковой попались навстречу и сани с Пушкиным и Данзасом и сани с д’Аршиаком и Дантесом235. На Неве Пушкин шутливо спросил Данзаса: «Не в крепость ли ты везешь меня?» «Нет, — ответил Данзас, — через крепость на Черную речку самая близкая дорога».

Переезд продолжался около получаса или немногим больше. Выехав из города, увидели впереди другие сани: то был противник со своим секундантом. Подъехали они к Комендантской даче в 41/г часа, одновременно с Дантесом и д’Аршиаком. Остановились почти в одно время и пошли в сторону от дороги. Снег был по колено. Мороз был небольшой, но было ветрено236. «Весьма сильный ветер, который был в то время, принудил нас искать прикрытия в небольшом сосновом леску» (свидетельство д’Аршиака). «Данзас вышел из саней и, сговорясь с д’Аршиаком, отправился с ним отыскивать удобное для дуэли место. Они нашли такое саженях в полутораста от Комендантской дачи: более крупный и густой кустарник окружал здесь площадку и мог скрывать от глаз оставленных на дороге извозчиков то, что на ней происходило» (позднейший рассказ Данзаса).

Место было выбрано, но множество снега мешало противникам, и секунданты оказались в необходимости протоптать тропинку. «Оба секунданта и Геккерен занялись этой работой, Пушкин сел на сугробе и смотрел на роковое приготовление с большим равнодушием. Наконец вытоптана была тропинка, в аршин шириною и в двадцать шагов длиною».

Секунданты отмерили тропинку, своими шинелями обозначили барьеры, один от другого в десяти шагах. Противники стали, каждый на расстоянии пяти шагов от своего барьера. Д’Аршиак и Данзас зарядили каждый свою пару пистолетов и вручили их противникам.

Впоследствии Данзас припоминал следующие подробности: «Закутанный в медвежью шубу, Пушкин молчал, по-видимому, был столько же покоен, как и во все время пути, но в нем выражалось сильное нетерпение приступить скорее к делу. Когда Данзас спросил его, находит ли он удобным выбранное им и д’Аршиаком место, Пушкин ответил:

„Са m’est fort 6gal, seulement tachez de faire tout cela plus vite“».

Отмерив шаги, Данзас и д’Аршиак отметили барьер своими шинелями и начали заряжать пистолеты. Во время этих приготовлений нетерпение Пушкина обнаружилось словами к своему секунданту:

«Eh bien! est-ce fmi?»237

Все приготовления были закончены. Сигнал к началу поединка был дан Данзасом. Он махнул шляпой, и противники начали сходиться. Они шли друг на друга грудью. Пушкин сразу подошел вплотную к своему барьеру. Дантес сделал четыре шага. Соперники приготовились стрелять. Спустя несколько мгновений раздался выстрел. Выстрелил Дантес.

Пушкин был ранен. Падая, он сказал:

«Je suis blesse».

Пушкин упал на шинель Данзаса, служившую барьером, и остался недвижим, головой в снегу. При падении пистолет Пушкина увязнул в снегу так, что все дуло наполнилось снегом. Секунданты бросились к нему. Сделал движение в его сторону и Дантес.

После нескольких секунд молчания и неподвижности Пушкин приподнялся до половины, опираясь на левую руку, и сказал: «Attendez, je me sens assez de force pour tirer mon coup».

Дантес возвратился на свое место, стал боком и прикрыл свою грудь правой рукой. Данзас подал Пушкину новый пистолет взамен того, который при падении был забит снегом238.

Опершись левой рукой о землю, Пушкин стал прицеливаться и твердой рукой выстрелил. Дантес пошатнулся и упал. Пушкин, увидя его падающего, подбросил вверх пистолет и закричал: «Bravo!»

Поединок был окончен, так как рана Пушкина была слишком серьезна, чтобы продолжать. Сделав выстрел, он снова упал. После этого два раза он впадал в полуобморочное состояние, и в течение нескольких мгновений мысли его были в помешательстве. Но тотчас же он пришел в сознание и более его не терял239.

C?^,.....^ £z#cz

,.*4t*. *1 ^ __ , _

/ Л/ чЛ ,^i1 11 |ЛА А o^- GfcS/C-r*— ->p.

,^-r 4-^ илЛ^2)*д*^<Д *2. ■ ■* - ^ -/-t'J., f

Ие*^ ^ /«■■iy*^-**— ^ ^T—-j—^4.»

^*>f' и/ ^>»V ■< < ^ ^

~r£ f

У-

ъ?

Ответы барона Геккерена-Дантеса на вопросы военно-судной комиссии

(см. стр. 267)

«Когда оба противника, — записал князь Вяземский, — лежали каждый на своем месте, Пушкин спросил д’Аршиака:

- Est-il tue?

- Non, mais il est blesse au bras et a la poitrine.

- C’est singulier: j’avais cm que cela m’aurait fait plaisir de le tuer; mais je sens que non.

Д’Аршиак хотел сказать несколько мировых слов, но Пушкин не дал ему времени продолжать.

- Au reste, c’est egal; si nous retablissons tous les deux, ce sera a recommencer»240.

Между тем из раны Пушкина кровь лилась изобильно. Надо было поднять раненого, но на руках донести его до саней, стоявших на дороге на расстоянии полверсты с лишком, было затруднительно. Данзас с д’Аршиаком подозвали извозчиков и с их помощью разобрали находившийся там из тонких жердей забор, который мешал саням подъехать к тому месту, где лежал раненый Пушкин. Общими силами усадив его бережно в сани, Данзас приказал извозчику ехать шагом, а сам пошел пешком подле саней, вместе с д’Аршиаком. Пушкина сильно трясло в санях во время более чем полуверстного переезда до дороги по очень скверному пути. Он страдал не жалуясь.

Дантес при поддержке д’Аршиака мог дойти до своих саней и ждал в них, пока не кончилась переноска его соперника.

У Комендантской дачи стояла карета, присланная на всякий случай старшим Геккереном. Дантес и д’Аршиак предложили Данзасу воспользоваться их каретой для перевозки в город тяжелораненного Пушкина. Данзас нашел возможным принять это предложение, но решительно отвергнул другое, сделанное ему Дантесом, — предложение скрыть его участие в дуэли. Не сказав, что карета была барона Геккерена, Данзас посадил в нее Пушкина и, сев с ним рядом, поехал в город.

Дорогой Пушкин, по-видимому, не страдал; по крайней мере, Данзасу это не было заметно. Он был даже весел, разговаривал с Данзасом и рассказывал ему анекдоты. Пушкин вспомнил о дуэли общего их знакомого офицера л.-гв. Московского полка Щербачева, стрелявшегося с Дороховым, на которой Щербачев был смертельно ранен в живот. Жалуясь на боль, Пушкин сказал Данзасу: «Я боюсь, не ранен ли я так, как Щербачев». Он напомнил также Данзасу и о своей прежней дуэли в Кишиневе с Зубовым2.

В шесть часов вечера карета с Данзасом и Пушкиным подъехала к дому князя Волконского на Мойке, где жил Пушкин. У подъезда Пушкин попросил Данзаса выйти вперед, послать за людьми вынести его из кареты и предупредить жену, если она дома, сказав ей, что рана не опасна.

Сбежались люди, вынесли своего барина из кареты. Камердинер взял его в охапку.

— «Грустно тебе нести меня?» — спросил его Пушкин.

Внесли в кабинет; он сам велел подать себе чистое белье; разделся и лег на диван...

Пушкин был на своем смертном одре.

ДОКУМЕНТЫ И МАТЕРИАЛЫ

L ПИСЬМО В. А ЖУКОВСКОГО к С.РЛ. ПУШКИНУ О СМЕРТИ ПУШКИНА

I. ПИСЬМО В. А. ЖУКОВСКОГО К С. Л. ПУШКИНУ КАК ИСТОЧНИК ДЛЯ БИОГРАФИИ А. С. ПУШКИНА

I

Важнейшим источником для истории последней дуэли и последних дней жизни Пушкина, кроме документов, находящихся в военно-судном деле241 и касающихся дуэли писем, как напечатанных в издании переписки поэта242, так и печатающихся впервые в этой книге, являются письма А. И. Тургенева от 28, 29, 31 января и 1 февраля того же года243 и его записи в дневнике, впервые появляющиеся ниже; письма князя П. А. Вяземского к А. Я. Булгакову от 5 и 9 февраля244 и письмо к великому князю Михаилу Павловичу от 14 февраля, опубликованное в нашей книге; записки врачей, лечивших Пушкина245, и, наконец, письмо В. А. Жуковского к С. Л. Пушкину от 15 февраля 1837 года.

Самой достоверной и авторитетной историей последних дней жизни Пушкина принято считать описание, составленное В. А. Жуковским в форме письма к отцу поэта, жившему в то время в Москве. Жуковский воспользовался как своими наблюдениями и впечатлениями, так и показаниями других свидетелей — очевидцев. Жуковский произвел нечто вроде опроса свидетелей. Князь Вяземский в письме к Булгакову от 5 февраля писал: «Собираем теперь, что каждый из нас видел и слышал, чтобы составить полное описание, засвидетельствованное нами и документами». А на другой день по отсылке помянутого письма, 6 февраля, писал ему: «Сделай милость, не замедли выслать мне копию со вчерашнего письма моего: Жуковский требует его для составления общей реляции из очных наших ставок»246. Письмо-статья Жуковского датиррвано 15 февраля. Когда А. И. Тургенев уезжал в Москву, Жуковский вручил ему это письмо при следующей записке247:

«Вот тебе, мой милый Александр, письмо, которое передай от меня Сергею Львовичу. Можешь его после вытребовать и прочитать в нем подробное описание последних минут Пушкина. Обнимаю тебя.

Жуковский».

Описание предназначалось не столько для отца покойного поэта, сколько для самого- широкого распространения. В первой вышедшей после смерти Пушкина книге «Современника» (а с основания журнала 5-й) Жуковский напечатал это письмо под заглавием «Последние минуты Пушкина»248. Здесь оно появилось с значительными сокращениями. Только в 1864 году в «Русском архиве» были сообщены «Неизданные отрывки из письма В. А. Жуковского о кончине Пушкина»249. С этого времени письмо-статья В. А. Жуковского в полной редакции помещается в собраниях его сочинений250.

Сразу, с момента появления статьи Жуковского, было признано огромнейшее ее значение как первостепенного и непререкаемого источника для истории не только последних смертных дней, но и больше —всей жизни и миросозерцания поэта. Свет, которым освещены в изображении Жуковского последние минуты жизни Пушкина, бросает отблеск свой на последние годы жизни поэта и проникает сокровеннейшие основы его мысли и сердца. С таким искусством написана статья Жуковского, что впечатление, навеянное картиной умирания поэта, неотвязно влечет за собой и определенное — то, а не иное — представление об его духовном образе, о внутренней жизни его в основных, по крайней мере, чертах. Описание Жуковского носит чисто житийный характер. Кончина Пушкина представлена как идеал кончины во всей его житийной закругленности. Пушкин умер глубоким христианином, в примирении, любви и просветлении. В момент перехода от жизни к смерти он с необычайной силой выказал чувства своей преданности монарху, напоминающие по настроению чувства сына к отцу. Своей кончиной он дал всем очевидцам заветы любви к монарху. Наконец, всякому читателю ясно, что Пушкин умирал в непоколебленных чувствах любви и доверия к жене своей; мало того, он дал многочисленные свидетельства • в пользу ее решительной невиновности. Вообще, быть может, не характерны для жизни умирающего те настроения и чувства, что проявляются в моменты агонии, тяжкой и бессознательной борьбы жизни и смерти. Но в изображении Жуковского подчеркивается органическая связь настроения, проникавшего Пушкина в последние дни жизни, с жизнью его вообще. Поэтому-то описание Жуковского имеет интерес и значение не для истории частного эпизода жизни, а для биографии поэта в широком смысле слова.

Высказанное в момент появления признание именно такого значения за статьей Жуковского остается в силе и по сие время. Всякий раз, как исследователю приходится говорить о духовной жизни и миросозерцании Пушкина в последние годы его жизни, для истории которых источников меньше, чем для всякого другого периода, он невольно и неизбежно подпадает под влияние этой статьи Жуковского: столь непререкаемым свидетельством она представляется. Но источник этот для биографии Пушкина еще не подвергался критике и брался только на веру. А между тем у нас есть о письме Жуковского одно заявление, которым не следовало бы

пренебрегать, ибо оно исходит тоже от очевидца и человека, которому должно верить, —от П. А. Плетнева. В письме к Я. К. Гроту от 3 декабря 1847 года он пишет: «Ты, кажется, не все выразумел, что я думал, говоря об истории. Мне сердце сжала мысль, как неверно то, чем занимаемся мы с увлечением. Не от того дело портится, что много плохих историков, а от того, что это самое дело превышает естественные способы наши к его неукоризненному исполнению. Подобная мысль сжимает мое сердце уже второй раз в жизни. В первый раз это было, когда я прочитал известную прекрасную статью Жуковского под названием „Последние минуты Пушкина". Я был свидетель этих последних минут поэта. Несколько дней они были в порядке и ясности у меня на сердце. Когда я прочитал Жуковского, я поражен был сбивчивостью и неточностью его рассказа; тогда-то я подумал в первый раз: так вот что значит наша история... я тогда же мог бы хоть для себя сделать перемены в этой статье. Но время ушло. У меня самого потемнело и сбилось в голове все, казавшееся окрепшим навеки»251.

Слова Плетнева вызывают на критическое отношение к статье

Жуковского и обязывают выяснить, в какой мере она может быть признана соответствующей действительности. Выяснение может идти по двум путям. Во-первых, должно и можно проверить статью Жуковского сравнением с другими источниками — письмами Вяземского и Тургенева и записками врачей. Во-вторых, надо дать анализ содержания самой статьи и решить вопрос о возможности внутренних противоречий. С этой целью необходимо произвести и филологическую работу: сравнение редакций печатных и известных нам списков. Последняя работа была, впрочем, невозможна, ибо авторских рукописей письма не было известно. Только в самое последнее время стало возможным изучение списков письма, находящихся в собрании А. Ф. Онегина, принадлежащем ныне Пушкинскому дому. Эти соображения о методе исследования мы должны положить в основу критики письма Жуковского как исторического источника.

Для нашей цели представляется необходимым критическое издание самого текста статьи Жуковского.

Выше было упомянуто о двух печатных редакциях: краткой в «Современнике» и полной по дополнениям «Русского архива». В собрании А. Ф. Онегина оказалось два весьма авторитетных списка письма, зарегистрированных в описании Б. JI. Модзалевского под N« 63 в серии «Документы из бумаг Жуковского». Первый список — тетрадка в 12 листов почтовой бумаги большого формата: текстом занято в ней 11 листов. Это —черновик с многочисленнейшими исправлениями, часть коих сделана, чернилами и карандашом, самим Жуковским. Второй список — тетрадка из такой же бумаги в 18 листов, из которых записано 17. Здесь текст перебелен без помарок, весьма тщательно. Карандашом сделаны кое-какие пометы и намечены места, исключенные в печати.

При ближайшем изучении выяснилось, что текст первого списка до исправлений, тут же сделанных, представляет первоначальную редакцию письма и приобретает весьма значительный интерес в двух отношениях. Во-первых, часть этой редакции отсутствует в обеих печатных редакциях — как полной, так и сокращенной — и, следовательно, становится известной впервые. Надо думать, первый замысел Жуковского был—изложить не только историю умирания Пушкина, но и обстоятельства самого поединка. Но рассказ о поединке, имеющийся в первоначальной редакции, не попал в нашедшие распространение тексты. Во-вторых, анализ исправлений и изменений, сделанных в первоначальной редакции, дает возможность вскрыть самый процесс последовательной работы Жуковского над фактическим материалом, легшим в основу статьи, и установить факт весьма своеобразного использования этого материала. От установления этого факта уже нетрудно перейти к определению степени зависимости фактического изложения от тенденций, руководивших Жуковским в составлении описания, и к выяснению действительного значения его статьи как фактического источника. Получаются выводы весьма любопытные и важные для фактической истории последних дней жизни поэта.

Мы издаем тот текст статьи Жуковского, который читается в первом списке, как он был положен на бумагу, до начала каких-либо исправлений. Это — первоначальная и самая полная редакция письма. Ее Жуковский основательно «проредактировал»: внес много изменений и сделал сокращения. Все изменения и сокращения, которые в большей части сделаны Жуковским тут же, на этом списке, и лишь в незначительной части находятся в других списках и печатных редакциях, указываются нами в примечаниях. В окончательном виде читается письмо во втором списке. Первоначальная редакция сравнена мною с текстом краткой редакции в «Современнике» и полной по «Русскому архиву».

Нетрудно сразу же определить мотивы, по которым были совершены Жуковским исключения для «Современника». Очевидно, в печати Жуковский не мог или не должен был упоминать о том, что болезнь Пушкина была результатом дуэли, о том, как держал себя в этих обстоятельствах император Николай Павлович, и о том, какое отношение проявили в этом случае некоторые иностранные дипломаты, как барон Барант и барон Люцероде. Особенно странным является первый мотив умолчания, но, действительно, если статью Жуковского прочтет человек, не слыхавший, что Пушкин дрался на дуэли и был ранен, он никогда не узнает и не поймет, отчего же помер Пушкин и зачем ему нужно было прощение государя. Жуковский, например, всегда выбрасывает слово «рана» и поэтому не останавливается перед изменением подлинных слов Пушкина. Так, диалог между Пушкиным и первым осматривавшим его врачом Шольцем изменен следующим образом. В скобках ставим тот текст, который был первоначально, до исправлений, в первом списке и который сходен с текстом записки Шольца. Пушкин спрашивает:

«Что вы думаете о моем положении? [...о моей ране; я чувствовал при выстреле сильный удар в бок и горячо стрельнуло в поясницу. Дорогою шло много крови.] Скажите откровенно [,как вы находите рану?]

Не могу вам скрыть вы в опасности [она опасная].

Скажите лучше умираю. [Скажите мне, смертельная!]»

Одного примера достаточно. Но для нас ценнее не отличие одной печатной редакции от другой, а отличие всех их от первоначальной.

Не ограничивая своей задачи сравнением редакций, в примечаниях мы даем материал для суждения об отношении Жуковского к своим источникам и другим современным свидетельствам. Непосредственными источниками являются печатаемые ниже записки врачей Шольца, Спасского и Даля. Из свидетельств мы привлекаем письма князя Вяземского к А. Я. Булгакову и великому князю Михаилу Павловичу и письма А. И. Тургенева. Мы имеем еще рассказ со слов очевидца и очень важного свидетеля К. К. Данзаса в книге «Последние дни жизни и кончина А. С. Пушкина. Со слов бывшего его лицейского товарища и секунданта К. К. Данзаса. Изд. Я. А. Исакова, Спб., 1863». Значение рассказов со слов Данзаса сильно ослабляется по двумя соображениям: они только «со слов» —и, кроме того, записаны уже значительно позже событий, о которых в них идет речь. Поэтому этим источником мы пользуемся лишь в редких случаях.

Отсылая за подробностями сравнения к примечаниям, здесь наметим только главные выводы, которые дает критическая проверка текста письма Жуковского.

П. А. Плетнев был поражен сбивчивостью и неточностью рассказа Жуковского. Подозрение в неточности возникает тотчас же, если поставить на разрешение задачу хронологическую, задачу определения, что в какой момент случилось. Жуковский пользовался записками врачей, и в примечаниях наших читатель найдет не одно указание на то, что фразу, приуроченную тем или иным источником к одному месту или к одному времени, Жуковский переносит в другое время и место. С своими источниками, т. е. главнейшим образом записками врачей, Жуковский обращается вполне свободно: он не останавливается даже перед редакцией тех подлинных слов Пушкина, которые приводятся в записках. Иногда эти изменения вызываются соображениями цензурными, по временам — просто литературными вкусами самого Жуковского, а кое-где^и его нарочитыми соображениями. Так, например, приводя в передаче доктора Спасского слова Пушкина о жене («не скрывайте от нее, в чем дело; она не притворщица, вы ее хорошо знаете»), Жуковский опускает еще одну фразу: «она должна все знать». Особенно чувствуется сбивчивость показаний Жуковского, излагающих отношение больного Пушкина к жене. Так, в первоначальной редакции Жуковский рассказывает, как жена встретила больного в передней, упала без чувств и, очнувшись, хотела войти в кабинет и как Пушкин закричал: «n’entrez pas». А по печатной редакции оказывается, что жена ничего не знала о прибытии раненого и хотела войти в кабинет, а он закричал: «n’entrez pas, il у a du monde chez moi». Первоначальная версия о первой встрече жены с Пушкиным соответствует и рассказу Данзаса, а главное, сообщению самого Жуковского в конспективных его записках, печатаемых дальше. «Жена встретилась в передней—дурнота—n’entrez pas». Остается неясным, по каким причинам Жуковский допустил явное искажение действительного факта. Еще одно противоречие бросается в глаза. Жуковский, как, впрочем, и князь Вяземский, старательно подчеркивает все изъявления заботливости умирающего Пушкина о жене, все выражения любви его к ней. Оно и понятно. Князь Вяземский совершенно отчетливо выразил основную задачу: «Более всего нб забывайте, — писал он 9 февраля 1837 года А. Я. Булгакову, — что Пушкин нам всем, друзьям своим, как истинным душеприказчикам, завещал священную обязанность: оградить имя жены его от клеветы. Он жил и умер в чувстве любви к ней и в убеждении, что она невинна. И мы, очевидцы всего, что было, проникнуты этим убеждением. Это главное в настоящем положении»1. Жуковский несколько раз возвращается к заявлениям о том, как Пушкин, из любви к жене и из нежелания ее беспокоить, старался скрыть от нее свои страдания, представить свою рану неопасной и т. д. И рядом с этими заявлениями сам же Жуковский приводит фразу, сказанную Пушкиным вечером 27 января Спасскому: «...не давайте излишних надежд жене, не скрывайте от нее, в чем дело... она должна все знать». Весьма знаменателен тот мотив, который, по объяснению А. И. Тургенева, побудил Пушкина не скрывать своего опасного положения от жены. «Пушкин сказал жене: «Amd m’a condamne, je suis blesse mortellement». Он беспокоится за жену, думая, что она ничего не знает об опасности, и говорит, что «люди заедят ее, думая, что она в эти минуты была равнодушною»: это решило его сказать ей об опасности». С обстоятельством, засвидетельствованным Спасским и Тургеневым, мало согласуются многие подробности, сообщаемые Жуковским.

3.

Вопрос о христианских чувствах Пушкина в момент кончины поднят и решен Жуковским в связи с изложением обстоятельств исполнения им христианского долга. Этот эпизод связан с эпизодом получения Пушкиным записки от государя. На нем следует остановиться подробнее.

История записки государя к Пушкину очень загадочна. Совершенно непонятно, почему Арендту было приказано не оставлять записки Пушкину, а только прочесть и вернуть обратно. По Жуковскому, Пушкин настоятельно умолял оставить ее при нем, и Арендт «успокоил его обещанием испросить на то позволение», но письмо все-таки не вернулось к Пушкину. Когда было привезено и прочитано это письмо Арендтом? По рассказу Спасского, Арендт, вернувшись в 8 часов, остался с Пушкиным наедине. Затем при нем же явился священник и приобщил его. Следующий приезд Арендта, по Спасскому, был уже в 11 часов; в этот приезд он уже не мог бы привезти записки, в которой государь давал просимое Пушкиным прощение и совет исполнить христианский долг. Ведь, если записка явилась ответом на доклад Арендта, хотя бы и заочный, то, несомненно, докладывая просьбу Пушкина о прощении, он, только что бывший свидетелем исполнения христианского долга, не преминул бы доложить о свершившемся факте. Если верить рассказу Спасского, написанному 2 февраля, то записка государя была прочитана Арендтом уже во второй его приезд, когда он вернулся в 8 часов вечера. Надо, впрочем, подчеркнуть, что Спасский не упоминает о факте чтения записки. По рассказу Жуковского, составлявшемуся значительно позже, Арендт приехал с запиской в полночь252. Любопытно сопоставить с этими данными и сообщение Тургенева в письме к Не-федьевой. Хронологически это самое первое известие о дуэли и болезни Пушкина. А. И. Тургенев корреспондировал, так сказать, с места: он писал свое письмо в 9 часов утра от себя, собираясь идти вновь в дом Пушкина, из которого он ушел в 4-м часу утра. А прибыл он туда с вечеринки князя Щербатова уже после Жуковского, бывшего там между 10 и 11 часами. И вот в первом своем письме, писанном в 9 часов утра, Тургенев совершенно не упоминает о записке государя. По изложению Тургенева, дело происходило так: «Пушкин просит Арендта съездить к государю и попросить у него прощение секунданту Данзасу, коего подхватил он на дороге, — и себе самому; государь прислал к нему Арендта сказать, что если он исповедуется и причастится, то ему это будет очень приятно и что он простит его. Пушкин обрадовался, послал за священником и приобщился после исповеди... Государь велел сказать ему, что он не оставит жены и детей его: это его обрадовало и успокоило253. Итак, по этому раннейшему отчету выходит, что во-1) записки вовсе не было, и во-2) исполнение Пушкиным христианского долга было в какой-то зависимости от выраженного тосударем совета-желания и обещания простить, обусловленного именно соблюдением обряда. По Спасскому же, Пушкин изъявил желание исповедаться и приобщиться до приезда Арендта; тогда же и было послано за священником. По Жуковскому, Пушкин согласился исполнить долг, но «положено было» призвать священника утром. Послали же за священником тотчас же по приезде Арендта, специально вследствие выраженной в записке воли254.

Тургенев, отправив письмо Нефедьевой, отправился в дом Пушкина и отсюда в 11 часов утра писал нечто иное: «Государь прислал к нему вчера255 же Арендта с письмом, писанным карандашом, которое велел прочесть Пушкину и привезти к себе назад: вот a peu pres выражения письма: «Есть ли Бог не велит уже нам увидеться на этом свете, то прими мое прощение и совет умереть по-христиански и причаститься, а о жене и детях не беспокойся. Они будут моими детьми, и я беру их на свое попечение». — Это обрадовало Пушкина и успокоило».

Но почему же Тургенев, просидевший у Пушкина до 4 часов утра, узнал о таком важном факте только утром 29 января? Ответ представляется затруднительным. Но если записка была, то какое же было ее содержание? Уехав в полночь (если еще не раньше, если еще не вечером), Арендт уже увозил ее с собой. Показал ли он ее наполнявшим комнаты Пушкина его друзьям? Нет, ибо если бы показал хотя бы Жуковскому, то Тургенев уже, конечно, написал бы об этом в письме, отправленном в 9 часов утра. Если самый факт чтения собственноручной записки государя сделался известен друзьям Пушкина значительно позже, через несколько часов после того, как записки самой уже не было, то каким образом сделался известен ее текст? Он не был никем записан; иначе он не вариировался бы во всех, самых авторитетных списках у Вяземского, Тургенева, Жуковского.

Мало того, он вариируется под пером одного и того же лица. Так, Тургеневу пришлось сообщить текст записки еще раз, 31 января, в письме к брату Николаю Ивановичу. В текстах сказалось различие. Воспроизводим еще раз текст записки по спискам Тургенева, отмечая в прямых скобках отличие по письму к брату.

«Есть ли бог не велит уже нам увидеться [не приведет нам

свидеться] на этом свете, то прими мое прощение и совет умереть по-христиански и причаститься [исполнить долг христ. исповедайся и причастись]; а о жене и о детях не беспокойся. Они будут моими детьми, и я беру их на свое попечение».

А в своем дневнике под 27 января (л. 71) А. И. Тургенев сообщил записку государя уже с новыми изменениями:

«Есть ли бог не велит нам свидеться на этом свете, то прими мое прощенье (которого Пушкин просил у него себе и Данзасу) и совет умереть христианином, исповедаться и причаститься; а за жену и детей не беспокойся: они мои дети и буду пещись о них».

Князь Вяземский в письме к А. Я. Булгакову дает следующий текст:

«Есть ли бог не приведет нас свидеться в здешнем свете, посылаю тебе мое прощение и последний совет: умереть христианином. О жене и детях не беспокойся: я беру их на свои руки».

Переходя к сообщению Жуковского и обращаясь к черновику его письма к С. JI. Пушкину, мы можем видеть, как Жуковский работал над установлением текста. Приводим текст окончательный, отмечая в скобках первоначальные чтения.

«Есть ли бог не велит нам более увидеться, [прими] посылаю тебе мое прощение, [а с ним и] и вместе мой совет: [кончить жизнь христиански] исполнить долг христианский. О жене и детях не беспокойся; я их беру на свое попечение».

Итак точный текст записки Николая Павловича нам неизвестен. Но содержание слов, написанных государем или только устно переданных, по всем версиям одинаково: они содержали обещание позаботиться о жене и детях Пушкина и, кроме того, настоятельный совет исполнить христианский долг. Исполнением долга, быть может, было обусловлено просимое прощение. Несмотря на то, что Спасский, Жуковский и Вяземский стараются представить дело так, что

Пушкин согласился исполнить христианский долг по собственному почину, приходится признать, что обращение к священнику было совершено под воздействием устно через Арендта или письменно выраженной воли государя.

Вяземский и Жуковский стараются изобразить смерть Пушкина как момент замирения противоположных чувств, момент забвения обид и вражды, момент высшего просветления, или вообще как идеал христианской кончины в боге. «Дай бог, —говорит князь Вя-земскйй, —нам каждому подобную кончину». В описаниях Вяземского и Жуковского немало риторических мест, и если таланту Жуковского была свойственна некоторая риторичность, мешающая различать риторику слова и риторику факта, то князю Вяземскому это свойство было чуждо, и он поистине не похож сам на себя в своих риторических отступлениях. Но соответствие действительности в набросанной друзьями картине смерти окажется весьма сомнительным, если вспомним оброненный Тургеневым рассказ в письме к Нефедьевой от 1 февраля: «Когда Жуковский представлял государю записку о семействе Пушкина, то, сказав все, что у него было на сердце, он прибавил a peu pres так: „Для себя же, государь, я прошу той же милости, какою я уже воспользовался при кончине Карамзина: позвольте мне так же, как и тогда, написать указы о том, что Вы повелеть изволите для Пушкина" (Жуковский писал докладную записку и указы о пенсии Карамзину и семейству его). На это государь отвечал Жуковскому: „Ты видишь, что я делаю все, что можно для Пушкина и для семейства его, и на все согласен, но в одном только не могу согласиться с тобою: это в том, чтобы ты написал указы как о Карамзине. Есть разница: ты видишь, что мы насилу довели его до смерти христианской (разумея, вероятно, совет государя исповедаться и причаститься), а Карамзин умирал, как ангел"». Сообщая о том же факте своему брату 31 января, Тургенев писал немного иначе: «Государь отвечал: „Я во всем с тобою согласен, кроме сравнения твоего с Карамзиным. Для Пушкина я все готов сделать, но я не могу сравнить его в уважении с Карамзиным. Тот умирал, как ангел"». К этому следует добавить слова Д. В. Дашкова, который передавал князю Вяземскому, что государь сказал ему: «Какой чудак Жуковский! Пристает ко мне, чтобы я семье Пушкина назначил такую же пенсию, как семье Карамзина. Он не хочет сообразить, что Карамзин человек почти святой, а какова была жизнь Пушкина»256. Если бы все происходило так, как описывают Вяземский и Жуковский, то вряд ли бы в императоре могло возникнуть такое нехорошее мнение о последних минутах жизни Пушкина! Ясно, таким образом, что рассказам Жуковского и Вяземского нельзя доверять. Эпизод с запиской государя и исполнением христианского долга для нас остается темным и весьма недоуменным; но можно, кажется, утверждать, что в действительности события развивались не так, как изображено у друзей Пушкина.

4.

Переходим к тому изображению патриотических чувств Пушкина, которое находим в письме Жуковского.

«Несколько слов, произнесенных Пушкиным на своем смертном одре, доказали, насколько он был привязан, предан и благодарен государю», — писал князь П. А. Вяземский великому князю Михаилу Павловичу. «В эти два дня (дни предсмертных мучений) Пушкин только и начинал говорить, что о жене и о государе» — читаем в письме Вяземского к А. Я. Булгакову. Одною из главнейших задач друзей Пушкина было показать силу и глубину вернопреданнических чувств Пушкина, тех чувств, в которых сильно сомневались и граф Бенкендорф, и сам Николай Павлович. И действительно, об этих чувствах свидетельствует фраза Пушкина, напечатанная курсивом в «Современнике» в описании Жуковского: «Скажи государю, что мне жаль умереть; был бы весь его. Скажи, что я ему желаю долгого царствования, что я ему желаю счастия в его сыне, счастия в его России». Эта патриотическая фраза, конечно, не была произнесена Пушкиным, а была сочинена Жуковским; за авторство Жуковского говорит ее стиль с закруглениями и повторениями. Несомненно также, что не мог Пушкин говорить столь долго и столь стройно среди тяжких физических страданий. Даже прощаясь с друзьями, он не в состоянии был сказать им слово. Но если бы мы попытались выяснить, когда и кому была сказана эта фраза, то мы констатировали бы полное расхождение в показаниях друзей Пушкина. Такая фраза должна бы отлиться в неизменную форму в памяти свидетелей кончины. А между тем в самом точном источнике —в письмах А. И. Тургенева, писанных в комнатах Пушкина в самый час развертывавшихся событий, такой фразы нет257. Только в письме от 28 января под датой «2-й час» (дня) Тургенев, не придавая эпизоду еще того значения, которое было закреплено Вяземским и Жуковским, упоминает лишь о следующем: «Прежде получения письма государя сказал: жду царского слова, чтобы умереть спокойно» и еще: «жаль, что умираю: весь его бы был», т. е. царев». По Тургеневу выходит, что слова эти сказаны были задолго до прощания с друзьями, до получения письма, т. е. по крайней мере до 12 часов ночи. В письме к А. Я. Булгакову князь Вяземский относит произнесение этих слов ко времени получения записки государя. «Скажите государю, — говорил Пушкин Арендту, — что жалею о потере жизни, потому что не могу изъявить ему мою благодарность, что я был бы весь его!» Итак, по этой версии, слова эти были сказаны Арендту. Но князь Вяземский, как бы боясь возможных сомнений, счел нужным заверить истину факта еще следующим утверждением в скобках: «Эти слова слышаны мною и врезались в память и сердце мое по чувству, с коим они были произнесены». Но если слова были сказаны Арендту часов в 12 ночи, когда была прочтена записка, то князь Вяземский не присутствовал в этот момент, ибо, как из сообщения Спасского видно, Арендг говорил с Пушкиным наедине, это во-первых, а во-вторых, никто из друзей не входил в комнату умирающего. «Я провел в доме Пушкина, — говорит Тургенев,— до 4-го часа утра с Жуковским, гр. Вьельгорским, Данзасом: но к нему входит только один Данзас». Но, может быть, князь Вяземский ошибся: не Арендту были сказаны эти слова, а Жуковскому. «В одном современном списке с этого письма — говорится в примечании к тексту письма в «Русском архиве» — слова „говорил Арендту" зачеркнуты и рукою князя П. А. Вяземского вместо них написано: „сказал Жуковскому"». Но не сделаны ли эти поправки князем Вяземским, когда уже распространилось письмо Жуковского к С. JI. Пушкину. В подлиннике письма, писанном 5 февраля, стоит «говорил Арендту»; так точно и в копии письма, приложенной к письму князя Вяземского к великому князю Михаилу Павловичу от 14 февраля258.

Обращаясь теперь к сообщению Жуковского, мы можем, благодаря сохранившимся черновикам, восстановить процесс постепенной разработки этой фразы, постепенного ее округленйя. Рассказ о сцене прощания и о том, как Пушкин только махнул рукою, когда Жуковский с ним прощался, кончается фразой «я отошел», а после этих слов в черновике следовало: «также простился он и с Вяземским», но над строкой знаком Н отмечена вставка, которую Жуковский предложил перенести из последующего своего рассказа. Сообщив о своем решении (после того, как услышал слова Пушкина: «Жду царского слова, чтобы умереть покойно») ехать к государю, Жуковский объясняет свои мотивы: Шадобно знать, что, простившись с Пушкиным, я опять возвратился к его постели и сказал ему: „Может быть, я увижу государя; что мне сказать ему от тебя". — „Скажи ему, —отвечал он, —что мне жаль умереть; был бы весь его"». Эти слова были выделены скобками, как подлежащие перенесению в отмеченное место, но здесь же для этой цели они были выправлены так: «Но через минуту я возвратился к его постели и спросил у него, может быть, увижу государя; что мне сказать ему от тебя. „Скажи, —отвечал он,— что мне жаль умереть; был бы весь его"». Но на этом разработка слов Пушкина еще не закончилась, ибо при слове весь Жуковский сделал карандашом отметку, а вверху страницы, повторяя эту отметку, он карандашом же написал: «В другой раз нет... нет скажи, что я... я желаю ему долгого... долгого». На этих карандашных строках Жуковский наконец написал слова Пушкина в окончательной редакции: «Он опять подозвал меня: „Скажи государю, — сказал он, —что мне жаль умирать: был бы весь его. Скажи, что я ему желаю долгого, долгого царствования — что я ему желаю счастия в его сыне, счастия в его России". Эти слова говорил он слабо, отрывисто, но явственно». Эта редакция была тут же перечеркнута самим Жуковским. Итак, по первоначальной редакции выходит, что, выслушав слова Пушкина («Скажи ему, что мне жаль умереть; был бы весь его»), Жуковский отправился к государю и встретил фельдъегеря, посланного от царя звать Жуковского во дворец. «Я рассказал, — пишет Жуковский, —о том, что говорил Пушкин. Я счел долгом сообщить эти слова немедленно Вашему величеству». Затем Жуковский передал государю просьбу за Данзаса и не получил на нее удовлетворительного ответа. Тем не менее Жуковский пишет: «Я возвратился с утешительным ответом государя. Выслушав меня, он поднял руки к небу с каким-то судорожным движением: «Вот как я утешен! — сказал он. — Скажи государю, что я желаю ему счастия в его сыне, что я желаю ему счастия в его России». Эти слова говорил слабо, отрывисто, но явственно».

Из изложения процесса работы Жуковского над воссозданием или, вернее, над созданием патриотических слов Пушкина обнаруживается сомнительность самого факта их произнесения. Пушкин среди своих мучений так мало и редко говорил, что каждое слово отпечатывалось в памяти, и странно было бы забыть или спутать его слова, особенно такие торжественные. Признавая всю возможную слабость человеческой памяти, нельзя же думать, что Жуковский мог забыть и спутать обстоятельства. Но мы имеем в своем распоряжении один документ, в котором Жуковский выдает себя с головой

В черновом проекте просьбы о милостях семье Пушкина, который напечатан впервые в III отделе нашей работы, Жуковский, между прочим, просит у государя разрешения написать по поводу смерти Пушкина особую бумагу, или манифест, вроде того, который он, Жуковский, написал после смерти Карамзина. Желая подвигнуть государя к согласию, Жуковский пишет: «Мною передано было от вас последнее радостное слово, услышанное Пушкиным на земле. Вот что он отвечал, подняв руки к небу с каким-то судорожным движением (и что я вчера забыл передать Вашему величеству): как я утешен! скажи государю, что я желаю ему долгого, долгого царствования, что я желаю ему счастия в сыне, что я желаю счастия в счастии России».

Трудно, почти невозможно допустить, что Жуковский забыл бы передать государю такие слова Пушкина, докладывая ему о последних минутах Пушкина. Легче допустить, что эти слова создались сами собой в голове и сердце Жуковского. И не принять ли за истинную — версию, записанную в дневнике Тургенева: «Пушкин сложил руки и благодарил бога, сказав, чтобы Жуковский передал государю благодарность»? Не дали ли «сложенные руки» повод Жуковскому говорить о судорожном движении, а изъявление чувства благодарности не развернулось ли в риторическую фразу?

5.

Приведенными выше наблюдениями и данными анализа текста значение письма Жуковского, как непреложного и достоверного источника, сильно подрывается. Ясно, что картины, смерти Пушкина, набросанные Жуковским, не соответствуют действительности. Самые факты Жуковский подгонял в угоду излюбленным своим тенденциям. Академиком А. Н. Веселовским отмечено присущее Жуковскому стремление к своеобразной идеализации всего, к чему он ни прикасался. Процесс идеализации совершался у него бессознательно. Эта особенность творческого дарования Жуковского отразилась и на разбираемом письме не на пользу истине факта. Пушкин у него явился таким же христианином и патриотом по настроению и чувству, каким был он сам, Жуковский. Но не только указанная творческая особенность играла роль при воссоздании истории последних минут Пушкина. После катастрофической смерти Пушкина надлежало охранить моральные и материальные интересы семьи Пушкина, и надо отдать справедливость — Жуковский и друзья Пушкина совершили с этой целью в пределе земном все земное. Но охрана материальных инте-ресой была неразрывно связана с защитой покойного Пушкина против сыпавшихся на него обвинений и в безбожии, и в неблагодарности императору, и в отсутствии у него истинного патриотизма, и в забвении истинно монархических начал. Дело друзей Пушкина обострялось еще и тем обстоятельством, что эти обвинения падали и на них, как на друзей Пушкина. Защищая Пушкина, они защищали, следовательно, и себя. Допустим, что помянутые обвинения в значительной мере не соответствовали действительности. Значит ли такое допущение, что абсолютно верны опровергающие утверждения Жуковского и Вяземского? Не перегнули ли они слишком в обратную сторону? А между тем, надо признать, что победу и в памяти современников, и в памяти потомства одержали они, друзья Пушкина. Своим пониманием Пушкина, которое было манифестировано ими сейчас же после смерти и по поводу ее, они заразили всех исследователей и биографов Пушкина.

Поэтому-то совершенно особенное значение приобретают те разоблачения, которые приносит критика письма Жуковского, как исторического источника. Ибо пострадавшим является не только «самое достоверное» изображение последних минут Пушкина, но и связанное с ним известное представление о Пушкине в последние годы, о религиозных и политических' основах его миросозерцания. Мы получаем возможность отрешиться, наконец, от навязанного нам Жуковским образа поэта: мы не приобретаем, правда, положительных знаний о нем, но мы можем сказать, что перо Жуковского не считалось с действительным положением вещей; можем сказать, что ни предсмертные настроения Пушкина, ни сокровенные глубины его души не были такими, какими они явились в изображении Жуковского. Какими же они были в действительности? Ответить на этот вопрос мы сейчас не можем, но мы будем искать ответа, ибо теперь нет у нас ни достоверной картины последних дней жизни поэта, ни авторитетной и бесспорной характеристики его духовной личности в последние годы.

2. ПИСЬМО В. А. ЖУКОВСКОГО К С. Л. ПУШКИНУ В ПЕРВОНАЧАЛЬНОЙ РЕДАКЦИИ

Здесь печатается первоначальная редакция письма Жуковского, т. е. тот текст, который читался в первом (черновом) из указанных выше двух списков до начала каких-либо исправлений.

Все исправления и изменения, сделанные в этом списке, приводятся в примечаниях, в которых этот список обозначается буквою А.

Буква ж в скобках (ж) означает, что исправления сделаны собственноручно Жуковским. В примечаниях даются все разночтения по второму (беловому) списку, обозначаемому буквою В, по краткой печатной редакции «Современника», отмечаемой буквою С259, и по полной «Русского архива» — D.

Для целей сравнения и удобства сносок текст разделен на параграфы, а в некоторых параграфах даже на отдельные фразы. § 8 первоначальной редакции до нашего издания не был до сих пор известен ни в полной, ни в краткой печатных редакциях; исключены были в краткой редакции «Современника» и стали известны по сообщению «Русского архива» § 2, 4, 152-э, 194, 23, 24, 26, 38—41, 49, 50, 51би ю, 61, 64, 67.

[§ 1] Я не имел духу писать тебе, мой бедный Сергей Львович. Что я мог тебе сказать, угнетенный нашим общим несчастием, которое упало на нас, как обвал, и всех раздавило? Нашего Пушкина нет! это, к несчастию, верно; но все еще кажется невероятным. Мысль, что его нет, еще не может войти в порядок обыкновенных, ясных, ежедневных мыслей. Еще по привычке продолжаешь искать его, еще так естественно ожидать с ним встречи в некоторые условные часы; еще посреди наших разговоров как будто отзывается его голос, как будто раздается260 его живой, веселый261 смех, и там, где он бывал ежедневно, ничто не переменилось, нет и признаков бедственной утраты, все в обыкновенном порядке, все на своем месте; а он пропал, и навсегда — непостижимо. В одну минуту погибла сильная, крепкая жизнь, полная Гения, светлая надеждами. Не говорю о тебе, бедной262 дряхлой1 отец; не говорю об нас, горюющих друзьях его. Россия лишилась своего любимого, национального поэта. Он пропал для нее в ту минуту, когда его созреванье совершалось; пропал, достигнув до той поворотной черты, на которой душа наша, прощаясь с кипучею, буйною263, часто2 беспорядочною2 силою молодости, тревожимой Гением, предается более спокойной, более образовательной силе здравого264 мужества, столь же свежей, как и первая, может быть, не столь порывистой, но более творческой. У кого из русских с его смертию не оторвалось что-то родное из сердца?

[§ 2]265 И между всеми русскими особенную потерю сделал в нем сам государь. При начале своего царствования он его себе присвоил; он отворил266 руки ему в то время, когда он был раздражен не-счастием, им самим на себя навлеченным; он следил за ним до последнего его часа; бывали минуты, в которые, как буйный, еще не остепенившийся267 ребенок, он навлекал на себя неудовольствие своего хранителя, но во всех изъявлениях неудовольствия со стороны государя было что-то нежное, отеческое. После каждого подобного случая связь между ими усиливалась, в одном — чувством испытанного им наслаждения простить, в другом —живым движением благодарности, которая более и более проникала душу Пушкина и наконец слилась в ней с поэзиею.

[§ З]268 Государь потерял в нем свое создание, своего поэта, который принадлежал бы к славе его царствования, как Державин славе Екатерины, а Карамзин славе Александра.

[§ 4]269 И государь до последней минуты Пушкина остался верен своему благотворению. Он отозвался умирающему на последний земной крик его; и как отозвался? какое русское сердце не затрепетало благодарностью на этот голос царский? в этом голосе выражалось не одно личное, трогательное чувство, но вместе и любовь к народной славе и высокий приговор нравственный, достойный царя, представителя и славы и нравственности народной.

1.

[§ 5] Первые минуты ужасного горя для тебя прошли; теперь ты можешь меня слушать и плакать. Я опишу тебе все, что было в последние минуты твоего сына, что я видел сам, что мне рассказали другие очевидцы.

[§ 6]270 Опишу просто все, что со мною было. В середу 27 числа генваря в 10 часов вечера приехал я к князю Вяземскому. Вхожу в переднюю. Мне говорят, что князь и княгиня у Пушкиных. Это показалось мне странным. Почему меня не позвали? Сходя с лестницы, я зашел к Валуеву. Он встретил меня словами: «Получили ли Вы записку княгини? К Вам давно послали. Поезжайте к Пушкину: он умирает; он смертельно ранен». Оглушенный этим известием, я побежал с лестницы, велел везти себя прямо к Пушкину, но, проезжая мимо Михайловского дворца и зная, что граф Вьельгорский находится у великой княгини (у которой тогда был концерт), велел его вызвать и сказать ему о случившемся, дабы он мог немедленно по окончании вечера, вслед за мною же приехать. Вхожу в переднюю (из которой дверь была прямо в кабинет твоего умирающего сына); нахожу в нем докторов Арендта и Спасского, князя Вяземского, князя Мещерского, Валуева. На вопрос мой: каков он? Арендг, который с самого начала не имел никакой надежды, отвечал мне: очень плох, он умрет непременно.

[§ 7] Вот что рассказали мне о случившемся271.

[§ 8]272 Дуэль была решена накануне (во вторник 26 генваря); утром 27 числа Пушкин, еще не имея секунданта, вышел рано со двора. Встретясь на улице с своим лицейским товарищем, полковником273 Данзасом, он посадил его с собою в сани и, не рассказывая ничего, повез к д’Аршиаку, секунданту своего противника. Там, прочитав перед Данзасом собственноручную копию с того письма, которое им было написано к министру Геккерну и которое произвело вызов от молодого Геккерена, он оставил Данзаса для условий с д’Аршиаком, а сам возвратился к себе и дожидался274 спокойно развязки. Его спокойствие было удивительное; он занимался своим «Современником» и за час перед тем, как ему ехать стреляться, написал письмо к Ишимовой (сочинительнице «Русской истории для детей», трудившейся для275 его журнала); в этом письме, довольно длинном, он говорит ей о назначенных им для перевода пиесах

и входит в подробности о ее истории, на которую делает критические замечания, так просто и внимательно, как будто бы ничего иного у него в эту минуту276 в1 уме не было. Это письмо есть памятник удивительной силы духа: нельзя читать его без умиления, какой-то277 благоговейной грусти; ясный, простосердечный слог его глубоко трогает, когда вспоминаешь при чтении, что писавший это письмо с такою беззаботностью через час уже лежал умирающий278 от3 раны3. По условию, Пушкин должен был встретиться* в* положенный279 час4 со4 своим секундантом4, кажется в кондитерской лавке Вольфа, дабы оттуда ехать на место; он пришел туда в280 часов. Данзас уже его дожидался с санями; поехали; избранное281 место6 было6 в6 лесу6 у Комендантской дачи; выехав из города, увидели впереди другие сани; это был Геккерн с своим секундантом; остановились почти в одно время и пошли в сторону от дороги; снег был по колена; по выборе места надобно было вытоптать в снегу площадку, чтобы и282 тот7 и7 другой7 удобно могли и283 стоять8 друг против друга и сходиться. Оба секунданта и Геккерн занялись этою работою; Пушкин сел на сугроб и смотрел на роковое приготовление с большим равнодушием. Наконец, вытоптана была тропинка в аршин шириною и в двадцать шагов длиною; плащами означили барьеры, одна от другой в десяти шагах; каждый стал в пяти шагах позади своей. Данзас махнул шляпою; пошли, Пушкин почти дошел до своей барьеры; Геккерн за шаг от своей выстрелил; Пушкин упал лицом на плащ, и пистолет его увязнул в снегу так, что все дуло наполнилось снегом. Je suis blesse, — сказал он, падая. Геккерн хотел к нему подойти, но он, очнувшись, сказал: Ne bougez pas; je me sens encore assez fort, pour tirer mon coup. Данзас подал ему другой пистолет. Он оперся на левую руку, лежа прицелился, выстрелил, и Геккерн упал, но284 его9 сбила9 с9 ног9 только9 сильная9 контузия9; пуля пробила мясистые части правой руки, коею он закрыл себе грудь, и, будучи тем ослаблена, попала в пуговицу, которою панталоны держались на подтяжке против ложки: эта пуговица спасла Геккерна. Пушкин, увидя его падающего, бросил вверх пистолет и закричал: Bravo! Между тем кровь лила из285 раны10; было надобно поднять раненого; но на руках донести его до саней было невозможно; подвезли286 к11 нему11 сани11, для чего надобно было разломать забор; и в санях довезли его до дороги, где дожидала287 его12 Геккернова карета, в которую он и сел с Данзасом. Лекаря на месте сражения не было. Дорогою он, по-видимому, не страдал, по крайней мере этого не было заметно; он был, напротив, даже весел, разговаривал с Данзасом и рассказывал ему анекдоты.

[§ 9] Домой возвратились288 в1 шесть1 часов1. Камердинер взял289 его2 на руки и понес на лестницу. Грустно тебе нести меня? спросил у него Пушкин.

[§ 10]290 Бедная жена встретила его в передней и упала без чувств. Его внесли в кабинет; он сам велел подать себе чистое белье; разделся и лег на диван, находившийся в кабинете. Жена, пришедши в память, хотела войти; но он громким голосом закричал: n’entrez pas, ибо опасался показать ей рану, чувствуя сам, что она была опасною. Жена вошла уже тогда, когда он был совсем раздет.

[§ 11] Послали за докторами. Арендта не нашли: приехал Шольц и Задлер. В это время с291 Пушкиным4 были Данзас и Плетнев. Пушкин292 велел5 всем5 выйти5.

[§ 12] (1) Плохо со мною, сказал он, подавая руку Шольцу. Рану® осмотрели, и Задлер уехал за нужными инструментами. (2) Оставшись с Шольцем, Пушкин спросил: что Вы думаете о моей293 ране7; я чувствовал при выстреле сильный удар в бок и горячо стрельнуло в поясницу. Дорогою шло много крови. Скажите откровенно, как вы находите рану294? (3) Не могу вам скрыть, она295 опасная. (4) Скажите мне296, смертельная10? (5) Считаю долгом не скрывать и того. Но услышим мнение Арендта и Соломона, за коими послано297 '. (6) Je vous remercie, vous avez agi en honnete homme envers moi —сказал Пушкин; замолчал; потер рукою лоб, потом прибавил: «il faut que j’arrange ma maison298. (7) Мне кажется, что идет много крови».

(8) Шольц осмотрел рану; нашлось, что крови шло немного; он наложил новый компресс299. (9). Не желаете ли видеть кого из ваших ближних2 приятелей2 спросил Шольц. (10) «Прощайте, друзья!— сказал Пушкин, и3 в3 это3 время3 глаза3 его3 обратились3 на3 его3 библиотеку. (11) С кем он прощался в эту минуту, с живыми ли друзьями, или с мертвыми, не знаю. (12). Он, немного погодя, спросил: разве4 вы думаете, что я часу не проживу? (13) О нет! но я полагал, что вам будет приятно увидеть кого-нибудь из ваших. Г-н Плетнев здесь — (14) Да; но я желал бы Жуковского5. Дайте мне воды; тошнит. (15). Шольц тронул пульс, нашел руку6 довольно6 холодную6; пульс6 слабый6, скорый6, как7 при7 внутреннем7 кровотечении7; он вышел за питьем, и послали за мною. (16) Меня в это время не было дома; и не знаю, как это случилось, но ко мне не приходил никто. (17) Между тем приехали Задлер и Соломон. (18) Шольц оставил больного, который добродушно пожал ему руку, но не сказал ни слова.

[§ 13] (1) Скоро потом явился Арендт. (2) Он с первого взгляда увидел8, что не было никакой надежды. (З)9 Первою заботою было остановить внутреннее кровотечение; (4) начали прикладывать холодные со льдом примочки на живот и давать прохладительное питье; (5) они10 произвели10 желанное действие, (6)300 и кровотечение остановилось. (7)12 Все это было поручено Спасскому, домовому доктору Пушкина, который явился за Арендгом и всю ночь остался при постеле страдальца.

[§ 14] (I)13 Плохо мне, сказал Пушкин, увидя14 Спасского и подавая ему руку. (2) Спасский старался его успокоить; но Пушкин махнул рукою отрицательно. (3) С этой минуты он как будто перестал

заботиться о себе и все его мысли обратились на жену. (4)301 «Не давайте излишних надежд жене, говорил он Спасскому, не скрывайте от нее, в чем дело; она не притворщица, вы ее хорошо знаете. (5). Впрочем, делайте со мною что хотите, я на все согласен и на все готов».

[§ 15] (1) Когда Арендт перед своим отъездом подошел к нему, он ему сказал: попросите государя, чтобы он меня простил; (2)302 попросите за Данзаса, он мне брат, он невинен, я схватил его на улице. (З)303 Арендт уехал.

[§ 16] В это время уже собрались мы304 все4, князь Вяземский, княгиня, граф Вьельгорский и305 я.

[§ 17] (1) Княгиня была с женою, которой состояние было невыразимо; (2) как привидение, иногда прокрадывалась она в ту горницу, где лежал ее умирающий муж; (3) он не мог ее видеть (он лежал на диване лицом от окон к двери); (4)306 но он боялся, чтобы она к нему подходила, ибо не хотел, чтобы она могла приметить его страдания, кои с удивительным мужеством пересиливал, (5) и307 всякий раз, когда она входила или только останавливалась у дверей, он чувствовал ее присутствие. (6) Жена здесь, говорил он. Отведите ее. (7) Что делает жена? спросил он однажды у Спасского. Она, бедная, безвинно терпит! в308 свете8 ее8 заедят8.

[§ 18] (1) Вообще с начала до конца своих страданий (кроме двух или трех часов первой ночи, в которые они превзошли всякую меру человеческого терпения) он был удивительно тверд. (2)309 «Я был в тридцати сражениях, — говорил доктор Арендт,— я видел много умирающих, но мало видел подобного».

[§ 19] (1) И особенно замечательно то, что в эти последние часы жизни он как будто сделался иной; (2) буря, которая за несколько часов волновала его душу яростною’ страстию, исчезла, не оставив на нем310 никакого2 следа; (3) ни слова, ниже воспоминания о поединке. (4)311 Однажды только, когда Данзас упомянул о Геккерне, он сказал: не мстить за меня! Я все простил.

[§ 20]312 Но вот черта, чрезвычайно трогательная. В313 самый6 день6 дуеля6 рано6 по6 утру6 получил он пригласительный билет на погребение Гречева сына. Он вспомнил об этом посреди всех314 страданий7. Если увидите Греча, сказал он Спасскому, поклонитесь ему и скажите, что я принимаю душевное участие в его потере.

[§ 21] У него спросили: желает ли исповедаться и причаститься. Он согласился охотно, и положено было призвать священника утром315.

[§ 22]316 В полночь доктор Арендт возвратился.

[§ 23]317 (1) Покинув Пушкина, он отправился во дворец, но не застал государя, который был в театре, и сказал камердинеру, чтобы по возвращении его величества было донесено ему о случившемся. (2) Около полуночи приезжал за318 Арендтом” от государя фельдъегерь с повелением немедленно ехать к Пушкину, прочитать ему письмо, собственноручно государем к нему написанное, и тотчас обо всем донести. (3). Я не лягу, я319 буду ждать, стояло320 в13 записке13 государя13 к13 Арендту. Письмо же приказано было возвратить. И что же стояло в этом письме? «Если Бог не велит нам более увидеться, прими1 мое прощенье, а2 с2 ним2 и2 мой совет: кончить3 жизнь3 христиански3. О жене и детях не беспокойся, Я их беру на свое попечение».

[§ 24] Как бы я желал выразить простыми словами то, что у меня движется в душе при перечитывании этих немногих строк. Какой трогательный конец земной связи между царем и тем, кого он когда-то отечески присвоил и кого до последней минуты не покинул: как много прекрасного человеческого в этом порыве, в этой поспешности захватить душу Пушкина на отлете, очистить ее для будущей жизни и ободрить последним земным утешением. Я не лягу, я4 буду ждать! О чем же он думал в эти минуты5? где он был своею мыслью? О, конечно, перед постелью умирающего, его добрым земным гением, его духовным отцом, его примирителем с небом и землею6.

[§ 25] В7 ту7 же7 минуту7 было7 исполнено7 угаданное желание государя. Послали за священником в ближнюю церковь. Умирающий8 исповедался и причастился с глубоким чувством.

[§ 26]® Когда Арендт прочитал Пушкину10 письмо государя, то он вместо ответа поцеловал его и долго не выпускал из рук; но Арендт не мог его оставить11 ему11. Несколько раз Пушкин повторял: отдайте мне это письмо, я хочу умереть с ним. Письмо! где письмо? Арендт успокоил его обещанием испросить на то позволение у государя.

[§ 27) Он скоро потом уехал.

[§ 28] (1)12До пяти часов Пушкин страдал, но сносно. (2) Кровотечение было остановлено холодными примочками. (3) Но около пяти часов боль в животе сделалась нестерпимою, и сила ее одолела силу души; он начал стонать; послали14 за Арендтом. По приезде его нашли нужным поставить промывательное, но оно не помогло и только что усилило страдания, которые в15 чрезвычайной15 силе15 своей15 продолжались до 7 часов утра.

[§ 29] Что было бы с бедною женою, если бы она в течение двух16 часов могла слышать эти17 крики17; я уверен, что ее рассудок не вынес бы этой душевной пытки. Но вот что случилось: она в совершенном изнурении лежала в гостиной, головою321 к1 дверям1, и2 они2 одни отделяли ее от постели мужа. При первом страшном крике его княгиня Вяземская, бывшая в той же горнице, бросилась к ней, опасаясь, чтобы с нею чего не сделалось. Но она лежала неподвижно (хотя за минуту говорила); тяжелый, летаргический сон овладел ею; и этот сон, как будто нарочно посланный свыше, миновался в ту самую минуту, когда раздалось последнее стенание за дверями3.

[§ 30] (1) И4 в эти минуты жесточайшего испытания, по словам Спасского и Арендта, во всей силе сказалась твердость души умирающего; (2) готовый вскрикнуть, он только стонал, боясь, как он говорил5, чтобы жена не слышала6, чтобы ее не испугать7. (3) К семи часам боль утихла.

[§ 31] Надобно заметить, что во все это время и до самого конца мысли его были светлы, и память свежа. Еще до начала сильной боли он подозвал к себе Спасского, велел подать какую-то бумагу, по-русски0 написанную9, и заставил ее сжечь10. Потом призвал Данзаса и продиктовал ему записку о некоторых долгах своих322. Это его, однако, изнурило, и после он уже не мог сделать никаких других распоряжений.

[§ 32] Когда поутру кончились его сильные12 страдания, он сказал Спасскому: жену! позовите жену! — Этой прощальной минуты я тебе не стану описывать13.

[§ 33] Потом потребовал детей; они спали; их привели и принесли к нему полусонных. Он на каждого оборачивал глаза, молча; клал ему на голову руку; крестил и потом движением руки отсылал от14 себя14.

[§ 34] Кто здесь? спросил он Спасского и Данзаса. Назвали меня и Вяземского. Позовите — сказал он слабым голосом. Я подошел, взял его похолодевшую, протянутую ко мне руку, поцеловал ее: сказать ему ничего я не мог, он махнул рукою, я отошел'.

[§ 35] Также323 простился2 он2 и2 с Вяземским324. В эту минуту приехал граф Вьельгорский и вошел к нему и также в последние подал ему живому руку.

[§ 36] (1) Было очевидно, что спешил сделать свой последний земной расчет и как будто подслушивал идущую325 к4 нему4 смерть4. (2)326 Взявши себя за пульс, он сказал Спасскому: смерть идет.

[§ 37] (I)327 Карамзина? тут ли Карамзина? — спросил он, спустя немного. (2) Ее не было; за нею немедленно послали, и она скоро приехала. (3) Свидание их продолжалось только минуту, (4) но, когда Катерина Андреевна отошла от постели, он ее кликнул и сказал: перекрестите меня! потом поцеловал у нее руку328.

[§ 38] В это время приехал доктор Арендт. Жду царского слова, чтобы умереть спокойно, сказал ему Пушкин0. Это было для меня указанием, и я решился в ту же минуту ехать к государю, чтобы известить его величество о том, что слышал.

[§ 39] (1) Надобно329 знать9, что9, простившись9 с9 Пушкиным9, я9 опять9 возвратился к его постели и сказал330 ему: 10 (2) может быть.

я331 увижу1 государя; что мне сказать ему от тебя. (3) Скажи ему, отвечал он, что мне жаль умереть; был бы весь (его)2.

[§ 40] (1) Сходя с крыльца, я встретился с фельдъегерем, посланным за мной3 от государя. (2) Извини, что я тебя потревожил, сказал он мне при входе моем в кабинет. — (3) Государь, я сам спешил к вашему величеству в то время, когда встретился с посланным за мною. (4) И4 я4 рассказал4 о том, что говорил Пушкин5. (5) Я счел долгом сообщить эти слова немедленно вашему величеству. (6)6 Полагаю, что он тревожится о участи Данзаса. (7) Я не могу переменить законного порядка, — отвечал государь, но сделаю все возможное. (8). Скажи ему от меня, что я поздравляю его с исполнением христианского долга; о жене же и детях он беспокоиться не должен; они мои. (9). Тебе же поручаю, если он умрет, запечатать его бумаги; ты после их сам рассмотришь.

[§ 41] (1) Я возвратился к Пушкину с утешительным ответом государя.

(2) Выслушав меня он поднял руки к небу с каким-то судорожным движением. (3) Вот как я утешен! — сказал он. (4) Скажи государю, что я желаю ему долгого, долгого царствования, что я желаю ему счастия в его сыне, что я желаю ему счастия в его России. (5)7 Эти слова говорил0 слабо, отрывисто, но явственно.

[§ 42] Между тем данный ему прием опиума несколько его успокоил. К животу вместо холодных примочек начали прикладывать мягчительные; это было приятно страждущему. И он начал послушно9 исполнять предписания докторов, которые прежде отвергал упрямо, будучи испуган своими муками и ожидая10 смерти для их прекращения. Он332 сделался послушным, как ребенок, сам накладывал компрессы на живот и помогал тем, кои около него суетились. Одним12 словом, он сделался гораздо спокойнее.

[§ 43] (1) В13 этом 13 состоянии13 нашел его доктор Даль, пришедший к нему в два часа (2) Плохо14, брат14, —сказал Пушкин, улыбаясь15, Далю

(3)16. В это время он, однако, вообще был спокойнее: руки его были теплее, пульс явственнее. (4) Даль, имевший сначала более надежды, нежели другие, начал его ободрять. (5) Мы все надеемся, — сказал17 он17, — не отчаивайся и ты.— (6) «Нет!— отвечал333 он,— мне здесь не житье; я умру, да видно так и надо»334.

[§ 44] (1) В это время пульс его был полнее и тверже. Начал показываться небольшой общий жар. (2)335 Поставили пиявки. (З)336 Пульс стал ровнее, реже и гораздо мягче. (4) Я ухватился, говорит Даль, как утопленник за соломинку, робким голосом провозгласил надежду и обманул было и себя и других. (5). Пушкин, заметив, что Даль был пободрее, взял его за руку и спросил: «Никого тут нет?» «Никого».

(7) «Даль, скажи мне правду, скоро ли я умру?» — «Мы за тебя надеемся, Пушкин, право, надеемся». — (8) «Ну спасибо!»— отвечал он. (9) Но, по-видимому, только однажды и обольстился он надеждою337,ни прежде, ни после этой минуты он ей не верил.

[§ 45]338 Почти всю ночь (на 29-е число; эту ночь всю Даль просидел у его постели, а я, Вяземский и Вьельгорский в ближней горнице) он продержал Даля за руку; часто брал по ложечке339 или по крупинке льда в рот, и всегда все делал сам: брал340 стакан с ближней полки, тер себе виски льдом, сам накладывал на живот припарки, сам их снимал341 и проч.

[§ 46]6 Он мучился менее от боли, нежели от чрезмерной тоски: «Ах! какая тоска! — иногда восклицал он, закидывая руки на голову, — сердце изнывает!» Тогда просил он, чтобы подняли его, или поворотили на бок, или поправили ему подушку, и, не дав кончить этого, останавливал обыкновенно словами: «Ну! так, так —хорошо: вот и прекрасно и довольно; теперь очень хорошо». Или: «Постой — не надо — потяни меня только за руку —ну вот и хорошо, и прекрасно». (Все это его точное342 выражение)10. Вообще, говорит Даль, в обращении со мною он был повадлив и послушен, как ребенок, и делал все, что я хотел

t§ 47] Однажды он спросил у Даля: «Кто у жены моей?» — Даль отвечал: «Много добрых людей принимают в тебе участие; зало и передняя полны с утра до ночи». «Ну спасибо, отвечал он, однако же поди, скажи жене, что все слава Богу легко; а то ей там, пожалуй, наговорят».

t§ 48] Даль его не обманул С утра 28 числа, в которое разнеслась по городу весть, что Пушкин умирает, передняя была полна приходящих. Одни осведомлялись о нем через посланных спрашивать11 об11 нем11, другие —и люди всех состояний, знакомые и незнакомые —приходили сами. Трогательное чувство национальной, общей скорби выражалось в этом движении, произвольном12, ни12 чем12 не12 приготовленном12. Число приходящих сделалось наконец так велико, что дверь прихожей (которая была подле кабинета, где лежал умирающий) беспрестанно отворялась и затворялась; это беспокоило страждущего; мы343, придумали запереть дверь2 из2 прихожей2 в2 сени2, задвинули ее3 залавком и4 отворили другую узенькую прямо с лестницы в буфет, а гостиную5 от5 столовой5 отгородить5 ширмами (это6 распоряжение поймешь из приложенного плана). С этой минуты буфет был7 набит народом; в столовую8 входили только знакомые, на лицах выражалось простодушное участие, очень многие плакали.

[§ 49]9 Государь император получал известия от доктора Арендта (который раз по шести в день, и по нескольку раз ночью приезжал навестить больного); государыня великая княгиня, очень любившая Пушкина, написала ко мне несколько записок, на которые я отдавал подробный отчет ее высочеству согласно с ходом болезни.

[§ 50]9 Такое участие трогательно, но оно естественно; естественно и в государе, которому дорога народная слава, какого рода она бы ни была (а в этом отличительная черта нынешнего государя; он любит все русское; он ставит новые памятники и бережет старые); естественно и в нации, которая в этом случае не только заодно с своим государем, но этою общею любовью к отечественной славе укореняется между ими нравственная связь; государю естественно гордиться своим народом, как скоро этот народ понимает его высокое чувство и вместе с ним любит то, что славно отличает его от других народов или ставит с ним наряду; народу естественно быть благодарным своему государю, в10 котором10 он видит представителя своей чести.

[§ 51] (I)344 Одним словом, сии изъявления общего участия наших добрых русских меня глубоко трогали, но не удивляли. (2) Участие12 иноземцев было для меня усладительною нечаятельностью13. (3) Мы теряли свое; мудрено ли что мы горевали? (4) Но их что так трогало? (5)'4 Что думал этот почтенный Барант, стоя долго в унынии посреди прихожей, где около его шептали с печальными лицами о том, что делалось за дверями. (6) Отгадать15 нетрудно. (7) Гений есть общее

J

dCZJ

t=3

£3=1

£

*7

Tt

о

ъ

пи

т

П

L пи M

ywt*£^ Tlcj lu ■ A esur Jb-y*~0 • ч^.'

f Л *<■ ■'-'• ■>-'• ~ < s^bT-*-*, C*x4 у-l, л^^#..

J IT <fb !£-» *Л u4iul«u •

*i <Tv <4Vt4< И «А- ■ il I‘1J »»■« П« Л» , 16А- 1^1 -

Hw^vu rl/Vu4.Ai< КсЛАП/ %Ы W.

^ 7l~i <-ч

л4^ A> 4yvJY> ■

^ • «|и)Я1»* П V -

Сч И/ и^Д*4» ^ tffrr

^тиид^г ■to CtrrbM vi^lf *2л» Йл/;#^.

A\v6 h' И “■ 1 <•■

< /'л KH • в С?А С-Й Г »ГГ-«Г«4 9г/ -

ЛлЛп^ ►VijnY^1^

2J?e^j\ • & Ли»/о^ ti£tA-d ^pffAust

t 7*y*~6 i^r.t vcr^j^/Ъ

*+~G^+*d &Mini^ ггг*~Ху№ t <л .

^ 7+flev 'ТпрС^сл^О tAf г*р£*4с&ь*

<3 P'l^t/ <*yi* -

jBuj**. #7"

А V ; Н-1Л/1о

>см/1чА- l^# 3 « К^Хл»

План квартиры Пушкина, составленный Жуковским.

(1. Кабинет: а) диван, на котором умер Пушкин, в) его большой стол с кресл., на которых он работал; d) полки с книгами. 2. Гостиная: а) кушетка, на которой лежала ночью Н. Н. 3. Передняя: а) здесь Пушкин лежал во гробе. 4. Столовая: а) так были поставлены ширмы, чтобы загородить гостиную, где находилась Н. Н. 5. Сени: а) здесь стоял залавок,. которым задвинули дверь, в) маленькая узкая дверь, через которую входили все посторонние. 6. Буфет1 с чуланом, здесь собирались приходившие осведомиться во время болезни, ночью, тогда как заперли дверь в

прихожую)

добро; в поклонении гению все народы родня! и, когда он безвременно покидает землю, все провожают его с одинаковою братскою скорбию.

(8) Пушкин по своему гению был собственностью не одной России, но и целой Европы; (9) потому-то и посол345 французский1 (сам1 знаменитый1 писатель1) приходил1 к двери его с печалью собственною и о нашем Пушкине пожалел346 как будто о своем. (10)347 Потому же Люцероде, саксонский посланник, сказал собравшимся у него гостям в понедельник ввечеру: нынче у меня танцевать не будут, нынче похороны Пушкина.

[§ 52] Возвращаюсь к своему описанию. Послав Даля ободрить жену надеждою, Пушкин сам не имел никакой. Однажды спросил он: который час? И на ответ Даля продолжал прерывающимся голосом: «Долго ли... мне... так мучиться?... Пожалуйста поскорей!...» Это повторил он несколько раз348: «Скоро ли конец?., и всегда прибавлял: «пожалуйста поскорей!»349

(§ 53] (1) Вообще (после мук первой ночи, продолжавшихся два часа) он был удивительно терпелив. (2)350 Когда тоска и боль его одолевали, он делал движения руками или отрывисто кряхтел, но так, что его почти не могли слышать. «Терпеть надо, друг, делать нечего, — сказал ему Даль, — но не стыдись боли своей, стонай, тебе будет легче». — «Нет, — он отвечал перерывчиво, — нет... не надо... стонать... жена., услышит... Смешно же... чтоб этот... вздор... меня... пересилил... не хочу».

[§ 54] Я покинул его в 5 часов и через два часа возвратился в351 7-м7, то7 есть7 через7 два7 часа7. Видев, что ночь была довольно спокойна, я пошел к себе почти с надеждою, но, возвращаясь, нашел иное. Арендт сказал мне решительно, что все кончено и что ему не пережить дня. Действительно, пульс ослабел и начал упадать приметно; руки начали стыть. Он лежал с закрытыми глазами; иногда только подымая руки, чтобы взять льду и потереть им лоб352.

[§ 55]353 (1) Ударило два часа пополудни, и в Пушкине осталось жизни на три четверти часа (2). Он открыл глаза и попросил моченой морошки. (3) Когда ее принесли, то он сказал внятно: позовите жену, пускай она меня покормит. (4) Она пришла, опустилась на колена у изголовья, поднесла ему ложечку, другую морошки, потом прижалась лицом к лицу его; (5) Пушкин погладил ее по голове и сказал: «Ну, ну, ничего; слава богу; все хорошо! поди». — (6)354 Спокойное выражение лица его и твердость голоса обманули бедную жену; она вышла как355 просиявшая от радости лицом356. (7) Вот увидите, — сказала она доктору Спасскому, — он будет жив, он не умрет.

[§ 56] (1) А в эту минуту уже начался последний процесс жизни. Я стоял вместе с графом Вьельгорским у постели его, в головах; сбоку стоял Тургенев. (2)357 Даль шепнул мне: отходит. (3) Но мысли его были светлы. (4) Изредка только полудремотное забытье их отуманивало. (5) Раз он подал руку Далю и, пожимая ее, проговорил: ну подымай же меня, пойдем, да выше, выше... ну, пойдем! (6) Но, очнувшись, он сказал: мне было пригрезилось, что я с тобой лечу358 вверх по этим книгам и полкам; высоко... и голова закружилась.

t§ 57]359 Немного погодя, он опять, не раскрывая360 глаз, стал искать Далеву руку и, потянув ее, сказал: «Ну пойдем же пожалуйста да вместе».

(2)361 Даль, по просьбе его, взял его подмышки и приподнял повыше;

(3)8 и вдруг, как будто проснувшись, он быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он сказал: кончена жизнь. (4)362 Даль, не расслушав, отвечал: да, кончено; мы тебя положили363, — (5)364 «Жизнь кончена!» — повторил он внятно и положительно (6)'365 «Тяжело дышать, давит!» — были последние слова его366.

[§ 58] В367 эту14 минуту14 я не сводил с него глаз и заметил14, что движение груди, доселе тихое, сделалось прерывистым. Оно скоро прекратилось. Я смотрел внимательно, ждал последнего вздоха; но я его не приметил. Тишина, его объявшая, казалась мне успокоением16. Все над ним молчали. Минуты через две я спросил: что он? Кончилось,— отвечал мне Даль368. Так тихо, так таинственно369 удалилась душа его. Мы долго стояли над ним молча, не шевелясь, не смея нарушить великого370 таинства смерти, которое совершилось перед нами во всей умилительной святыне своей.

[§ 59] Когда все ушли, я сел перед ним и долго один смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видал ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти. Голова его несколько наклонилась; руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха, после тяжелого труда. Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо! Это было не сон и371 не покой! Это372 не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; это373 не было также и выражение поэтическое! нет! какая-то глубокая, удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое374, удовольствованное375 знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить: что видишь друг? и что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть? вог минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих. В эту минуту, можно сказать, я видел самое376 смерть9, божественно9 тайную9, смерть9 без покрывала. Какую печать наложила377 она10 на10 лицо10 его10 и как удивительно высказала на нем и свою и его тайну. Я уверяю тебя, что никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, проскакивала378 в нем и прежде379. Но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти. Таков был конец нашего Пушкина.

[§ 60]. Опишу в немногих словах то, что было после. К счастию, я вспомнил вовремя, что надобно с него снять маску. Это было исполнено немедленно; черты его еще не успели измениться. Конечно, того первого выражения, которое дала им смерть, в них не сохранилось; но все мы имеем отпечаток привлекательный; это не смерть, а сон380.

[§ 61]14 Спустя % часа после кончины (во все это время я не отходил от мертвого, мне хотелось вглядеться в прекрасное лицо его) тело вынесли в ближнюю горницу; а я, исполняя повеление государя императора, запечатал кабинет своею печатью.

[§ 62] Не буду рассказывать того, что сделалось с печальною15 женою: при ней находились неотлучно княгиня Вяземская, Е. И. Загряжская, граф и графиня Строгановы. Граф взял на себя все распоряжения похорон.

[§ 63] Побыв еще несколько времени в доме, я поехал к Вьельгорскому обедать; у него собрались и все другие, видевшие последнюю минуту Пушкина; и он сам был приглашен за гробом381 к этому обеду: это2 был2 день моего рождения.

[§ 64]3 Я4счел4 обязанностью4донести4государю4императору4 о том, как умер Пушкин; он выслушал меня наедине в своем кабинете: этого прекрасного часа моей жизни я никогда не забуду.

[§.65] На другой день мы, друзья, положили Пушкина своими руками в гроб; на следующий день, к вечеру, перенесли его в Конюшенную церковь.

[§ 66] И в эти оба дни та горница, где он лежал в гробе, была беспрестанно полна народом. Конечно, более десяти тысяч человек приходило5 взглянуть на него: многие плакали; иные долго останавливались и как будто хотели всмотреться в лицо его; было что-то разительное в его неподвижности посреди этого движения и что-то умилительно таинственное в той молитве, которая так тихо, так однообразно слышалась посреди этого шума®.

[§ 67]7 И особенно глубоко трогало® мне душу то, что государь как будто соприсутствовал посреди своих русских, которые так просто и смиренно и с ним заодно выражали скорбь свою о утрате славного соотечественника. Всем10 было известно, как государь утешил последние минуты Пушкина, какое он принял участие в его христианском покаянии, что он сделал для его сирот, как почтил своего поэта и что в то же время (как судия, как верховный блюститель нравственности) произнес в осуждение бедственному делу, которое так внезапно лишило нас Пушкина. Редкий из посетителей, помолясь перед гробом, не помолился в то же время за государя, и можно сказать, что это изъявление национальной печали о поэте было самым трогательным прославлением его великодушного покровителя.

[§ 68] Отпевание происходило 1 февраля. Весьма382 многие11 из11 наших11 знакомых11 людей11 и все12 иностранные12 министры12 были в церкви. Мы на руках отнесли гроб в подвал, где надлежало ему остаться до вывоза13 из города. 3 февраля в 10 часов вечера собрались мы в последний раз к тому, что еще для нас оставалось от Пушкина; отпели последнюю панихиду; ящик с гробом поставили на сани; сани14 тронулись; при свете месяца несколько15 времени15 я15 следовал15 за15 ними15; скоро они поворотили за угол дома; и все, что было земной1 Пушкин, навсегда пропало из глаз моих2.

Февраля 15.

1 на земле — ABC.

2 В «Современнике» вслед за подписью под письмом «В. Жуковский» сделано еще следующее добавление: «За телом следовал А. И. Тургенев. Пушкин не раз говорил жене, что желает быть похоронен в Свято горском Успенском монастыре, где недавно положили его мать. Этот монастырь находится в Псковской губернии в Опочковском уезде, в 4-х верстах от сельца Михайловского, где Пушкин провел несколько лет поэтической жизни своей. 4 числа в девятом часу вечера тело привезли во Псков, оттуда оно, по надлежащем распоряжении со стороны губернского начальства, в ту же ночь на 5 число февраля было отправлено через город Остров в Святогорский монастырь, куда привезли его уже к 7 часам вечера.—Мертвый мчался к своему последнему жилищу мимо своего опустевшего сельского домика, мимо трех любимых сосен, им недавно воспетых. (Примечание: это стихотворение помещено в конце книжки* под заглавием: Отрывок.) Тело поставили на Святой горе в Соборной Успенской церкви и отслужили с вечера панихиду. Всю ночь рыли могилу подле той, где покоится его мать. На другой день, на рассвете, по совершении божественной литургии, в последний раз отслужили панихиду, и гроб был опущен в могилу, в присутствии Тургенева и крестьян Пушкина, пришедших из сельца Михайловского отдать последний долг доброму своему помещику. Чудно показалось предстоявшим изречение Библии, сопровождавшее горсть земли, брошенной на Пушкина „земля еси“». — Добавление это писано А. И. Тургеневым. Об этом мы узнаем из его дневника.

Ц ЗАПИСКИ ВРАЧЕЙ О БОЛЕЗНИ И СМЕРТИ ПУШКИНА

В этом отделе впервые издаются донесения старшего полицейского врача о дуэли Пушкина и записка доктора Шольца и вновь печатаются записки докторов Спасского и Даля, уже известные в печати. Перепечатка этих документов допущена отчасти по тесной их связи с письмом Жуковского, а в особенности потому, что в нашем распоряжении были авторитетнейшие списки, именно те, которые были в руках у Жуковского.

L ДОНЕСЕНИЕ ПОЛИЦЕЙСКОГО ВРАЧА.

Подлинник этого донесения находится ныне в Пушкинском доме. Дело, из которого он извлечен, имеет следующее название: «По донесениям старшего врача полиции о происшествиях в С.-Петербурге за 1837 год (дело) медицинского департамента министерства внутренних дел отделение 2, стол. 1». Печатаемый нами документ помещался здесь между донесением о «покусах супругов Биллинг кошкой, подозреваемой в бешенстве», и донесением о грабеже и отравлении «содержательницы известных женщин».

18 Генв. 1837 30

Полициею узнано, что вчера, в 5-м часу пополудни, за чертою города позади Комендантской дачи, происходила дуель между камер-юнкером Александром Пушкиным и по-рутчиком Кавалергардского ее величества полка бароном Геккереном, первый из них ранен пулею в нижнюю часть брюха, а последний в правую руку навылет и получил контузию в брюхо.— Г-н Пушкин при всех пособиях, оказываемых ему его превосходительством г-м лейб-медиком Арендтом, находится в опасности жизни. — О чем вашему превосходительству имею честь донесть.

№ 117.

28 Генваря 1837 года

No 231

Старший врач полиции

Юденич, Петр Никитич, стат. совета.

2 ЗАПИСКА ДОКТОРА ШОЛЬЦА

Привезя раненого Пушкина домой, Данзас отправился за доктором. Сначала поехал к Арендту, потом к Саломону; не застав дома ни того, ни другого, оставил им записки и отправился к доктору Персону; но и тот был в отсутствии. Оттуда, по совету жены Персона, Данзас поехал в Воспитательный дом, где, по словам ее, он мог найти доктора наверно. Подъезжая к Воспитательному дому, Данзас встретил выходившего из ворот доктора Шольца. Выслушав Данзаса, Шольц сказал ему, что он, как акушер, в этом случае полезным быть не может, но что сейчас же привезет к Пушкину другого доктора. Действительно, он вскоре приехал с д-ром Задлером, который перед приездом к Пушкину успел перевязать руку Дантеса383.

Шольц оставил записку о своем посещении раненого Пушкина. Эта записка была вручена им Жуковскому и оказалась ныне в собрании А Ф. Онегина. По описанию Б. JI. Модзалевского она значится под N» 36 в серии «документы из бумаг Жуковского». Это чисто переписанная копия писарской руки; слова Пушкина выделены особым почерком— готиком; писано на гладком белом листе большого формата почтовой бумаги; занимает 23/4 страницы.

При сравнении записки Шольца, до сих пор остававшейся неизвестной, с письмом Жуковского о последних минутах Пушкина оказывается, что Жуковский воспользовался ею довольно основательно, но кое-что опустил, а кое-что изменил. Изменения простерлись даже на подлинные слова Пушкина. При воспроизведении письма Жуковского в примечаниях было указано отношение текста Жуковского к записке Шольца.

27 января в б'Л ч полковник Данзас приглашал меня к трудно раненному, Александру Сергеевичу Пушкину.

Прибывши к больному с доктором Задлером, которого я дорогою сыскал, взошли в кабинет больного, где нашли его лежащим на диване и окруженным тремя лицами, супругою, полковником Данзасом и г-м Плетневым. — Больной просил удалить и не допустить при исследовании раны жену и прочих домашних. Увидев меня, дал мне руку и сказал: «Плохо со мною». — Мы осматривали рану, и г-н Задлер уехал за нужными инструментами.

Больной громко и ясно спрашивал меня: «Что вы думаете о моей ране; я чувствовал при выстреле сильный удар в бок и горячо стрельнуло в поясницу; дорогою шло много крови — скажите мне откровенно, как вы рану находили?»

«Не могу вам скрывать, что рана ваша опасная».

«Скажите мне — смертельна?»

Считаю долгом Вам это не скрывать, — но услышим мнение Арендта и Саломона, за которыми послано.

«Je vous remercie, vous avez agi en honnete homme envers moi - (при сем рукою потер себе лоб) — /7 faut que j’arrange та maison». — Через несколько минут сказал: «Мне кажется, что много крови идет?»

Я осмотрел рану,— но нашлось, что мало,— и наложил новый компресс.

«Не желаете ли Вы видеть кого-нибудь из близких приятелей?»

«Прощайте друзья!» (сказал он, глядя на библиотеку).

«Разве Вы думаете, что я часу не проживу?»

«О нет, не потому, но я полагал, что Вам приятнее кого-нибудь из них видеть... Г-н Плетнев здесь...»

«Да —но я бы желал Жуковского. — Дайте мне воды, меня тошнит».

Я трогал пульс, нашел руку довольно холодною — пульс малый, скорый, как при внутреннем кровотечении; вышел за питьем и чтобы послать за г-м Жуковским; Полковник Данзас взошел к больному. Между тем приехал Задлер, Арендт, Саломон —и я оставил печально больного, который добродушно пожал мне руку.

3. ЗАПИСКА ДОКТОРА СПАССКОГО

Записка доктора Спасского под заглавием «Последние дни Пушкина. Рассказ очевидца» напечатана впервые в «Библиографических записках» за 1859 год, N» 18, ст. 555—559, с следующим примечанием М. Н. Лонги-нова: «Предлагаемая статья была написана немедленно после кончины Пушкина бывшим свидетелем последних дней его жизни, известным петербургским медиком Иваном Тимофеевичем Спасским (недавно умершим), который тогда же подарил мне с нее список. В статье этой заключаются многие выражения, которые целиком вошли в «Последние минуты Пушкина», сочинение В. А. Жуковского, для которого они, вероятно, послужили материалом, хоть в статье И. Т. Спасского найдут немного нового, но мне кажется —она стоит быть напечатанною, как современный рассказ очевидца о смерти Пушкина».

Записка перепечатывалась не раз. В новейшее время, как «новость», она была опубликована в варшавской газете «Свободное слово» в номере 30-м, в декабре 1909 года, и отсюда перепечатана во многих газетах.

Современный список находится в собрании А Ф. Онегина. Он занимает 6 страниц и писан на больших писчих листах писарским почерком очень четко, без помарок. Дата в конце и инициалы — другой рукой, по всей вероятности самого Спасского. Одна, указанная нами в своем месте, пометка сделана Жуковским.

В записке Спасского уже нет той протокольной непосредственности и простоты, которые отличают записку Шольца. В ней есть претензии на литературность изложения и чувствуется такое же стремление к ограждению моральных интересов семьи Пушкина, какое кладет печать на письма Жуковского и князя Вяземского. Спасский был домашним доктором в семействе Пушкина. По словам К. К. Данзаса, Пушкин мало имел к нему доверия384.

Текст списка, хранящегося в собрании А Ф. Онегина, воспроизводится нами без всяких изменений; оставлены даже сокращения: П. — Пушкин; Д Д. — доктор Даль и т. д. Ввиду авторитетности нашего списка и незначительности отличий других списков разночтения не приводятся.

А.

Последние дни А. С Пушкина. Рассказ очевидца

Его уж нет. Младой певец Нашел безвременный конец!

Дохнула буря, цвет прекрасной Увял на утренней заре,

Потух огонь на алтаре!...

(Евгений Онегин. Гл. VI, XXXI)

Друзья мои, вам жаль поэта:

Во цвете радостных надежд

Увял!

(Там же. XXXVI)

В 7 часов вечера, 27 числа минувшего месяца, приехал за мною человек Пушкина. Александр Сергеевич очень болен, приказано просить как можно поскорее. Я не медля отправился. В доме больного я нашел докторов Арендта и Сатлера. С изумлением я узнал об опасном положении Пушкина. Что, плохо, — сказал мне Пушкин, подавая руку. Я старался его успокоить. Он сделал рукою отрицательный знак, показывавший, что он ясно понимал опасность своего положения. Пожалуйста не давайте больших надежд жене, не скрывайте от нее, в чем дело, она не притворщица; вы ее хорошо знаете; она должна все знать. Впрочем, делайте со мною, что вам угодно, я на все согласен и на все готов. Врачи, уехав, оставили на мои руки больного. Он исполнял все врачебные предписания. По желанию родных и друзей П., я сказал ему об исполнении христианского долга. Он тот же час на то согласился. За кем прикажете послать, спросил я. Возьмите первого, ближайшего священника, отвечал П. Послали за отцом Петром, что в Конюшенной. Больной вспомнил о Грече. Если увидите Греча, молвил он, кланяйтесь ему и скажите, что я принимаю душевное участие в его потере. В 8 часов вечера возвратился доктор Арендт. Его оставили с больным наедине. В присутствии доктора Арендта прибыл и священник. Он скоро отправил церковную требу: больной исповедался и причастился св. тайн. Когда я к нему вошел, он спросил, что делает жена? Я отвечал, что она несколько спокойнее. Она бедная безвинно терпит и может еще потерпеть во мнении людском, возразил он; не уехал еще Арендт? Я сказал, что докт. А еще здесь. Просите за Данзаса, за Данзаса, он мне брат. Желание П. было передано докт.. А и лично самим больным повторено. Докт. А обещал возвратиться к 11 часам385.—Необыкновенное присутствие духа не оставляло больного. От времени до времени он тихо жаловался на боль в животе и забывался на короткое время. Докт. А приехал в 11 часов. В лечении не последовало перемен. Уезжая, докт.

А. просил меня тотчас прислать за ним, если я найду то нужным. Я спросил П., не угодно ли ему сделать какие-либо распоряжения. Все жене и детям, — отвечал он; позовите Данзаса. Д. вошел. П. захотел остаться с ним один. Он объявил Д свои долги. Около четвертого часу боль в животе начала усиливаться и к пяти часам сделалась значительною. Я послал за А, он не замедлил приехать. Боль в животе возросла до высочайшей степени. Это была настоящая пытка. Физиономия П. изменилась; взор его сделался дик, казалось, глаза готовы были выскочить из своих орбит, чело покрылось холодным потом, руки похолодели, пульса как не бывало. Больной испытывал ужасную муку. Но и тут необыкновенная твердость его души раскрылась в полной мере. Готовый вскрикнуть, он только стонал, боясь, как он говорил, чтоб жена не услышала, чтоб ее не испугать. Зачем эти мучения, сказал он, без них я бы умер спокойно. Наконец, боль, по-видимому, стала утихать, но лицо еще выражало глубокое страдание, руки по прежнему были холодны, пульс едва заметен. Жену, просите жену, сказал П. Она с воплем горести бросилась к страдальцу. Это зрелище у всех извлекло слезы. Несчастную надобно было отвлечь от одра умирающего. Таков действительно был П. в то время. Я спросил его, не хочет ли он видеть своих друзей. Зовите их, отвечал он. Жуковский, Вьельгорской, Вяземской, Тургенев и Данзас входили один за другим и братски с ним прощались. Что сказать от тебя царю, спросил Жуковский. Скажи, жаль, что умираю, весь его бы был, отвечал П. Он спросил, здесь ли Плетнев и Карамзины. Потребовал детей и благословил каждого особенно. Я взял больного за руку и щупал его пульс. Когда я оставил его рук:у, то он сам приложил пальцы левой своей руки к пульсу правой, то'ино, но выразительно взглянул на меня и сказал: смерть идет. Он не ошибался, смерть летала над ним в это время. Приезда Арендта он ожидал с нетерпением. Жду слова от царя, чтобы умереть спокойно, прюмолвил он. Наконец, докт. А. приехал. Его приезд, его слова оживили умирающего. В 11-м часу я оставил П. на короткое время, простился с нйм, не полагая найти его в живых по моем возвращении. Место мое занял другой врач. По возвращении моем в 12 часов пополудни мне казалось, что больной стал спокойнее. Руки его были теплее и пульс явственнее. Он охотно брал лекарства, заботливо спрашивал о жене и: о детях. Я нашел у него доктора Даля. — Пробыв у больного до 4 часу, я снова его оставил на попечение Д. Д. и возвратился к нему около 7 часов вечера. Я нашел, что у него теплота в теле увеличилась, пульс сделался гораздо явственнее, и боль в животе ощутительнее. Больной охотно соглашался на все предлагаемые ему пособия. Он часто требовал холодной воды, которую ему давали по чайным ложечкам, что весьма его освежало. Так как эту ночь предложил остаться при больном Д Д, го я оставил П. около полуночи. Рано утром 29 числа я к нему возвратился. Пушкин истаевал. Руки были холодны, пульс едва заметен. Он беспрестанно требовал холодной воды и брал ее в малых количествах, иногда держал во рту небольшие куски льду и от времени до времени сам тер себе виски и лоб льдом. — Докт. А. подтвердил мои и Д.Д. опасения. Около 12 часов больной спросил зеркало, посмотрел в него и махнул рукою. Он неоднократно приглашал к себе жену. Вообще все входили к нему только по его желанию. Нередко на вопрос: не угодно ли вам видеть жену, или кого-либо из друзей,— он отвечал: я позову.

Незадолго до смерти ему захотелось морошки. Наскоро послали за этой ягодой. Он с большим нетерпением ее ожидал и несколько раз повторял: морошки, морошки. Наконец привезли морошку. Позовите жену, сказал П., пусть она меня кормит. Он съел 2—3 ягодки, проглотил несколько ложечек соку морошки, сказал — довольно, и отослал жену. Лицо его выражало спокойствие. Это обмануло несчастную его жену; выходя, она сказала мне: вот увидите, что он будет жив, он не умрет. Но судьба определила иначе. Минут за пять до смерти, П. просил поворотить его на правый бок. Даль, Данзас и я исполнили его волю: слегка поворотили его и подложили к спине подушку. Хорошо, сказал он и потом несколько погодя промолвил: жизнь кончена! Да, конечно, сказал докт. Даль, мы тебя поворотили, — кончена жизнь, возразил тихо П. Не прошло нескольких мгновений как П. сказал: теснит дыхание. То были последние его слова. Оставаясь в том же положении на правом боку, он тихо стал кончаться, и — вдруг его не стало.

Недвижим он лежал, и странен Был томный мир его чела.

И. С.

2 февраля 1837.

4. ЗАПИСКА ДОКТОРА В. И. ДАЛЯ

Записка доктора Даля напечатана впервые в «Медицинской газете» за 1860 год, N» 49, и затем не раз перепечатывалась386. В 1888 году В. П. Г аев-ский сообщил одно исправление и одно дополнение к известному тексту по имевшемуся у него списку387.

В собрании А. Ф. Онегина среди бумаг, принадлежавших раньше Жуковскому, оказались три собственноручные записки В. И. Даля: одна —без заглавия, содержащая рассказ очевидца о болезни и смерти Пушкина; другая —под заглавием «Вскрытие тела А. С. Пушкина» и третья —под заголовком «Ход болезни Пушкина». Все эти три записки входят в том же порядке в состав известного в печати текста, но без заголовков. По сравнению с последним в рукописях немало отступлений. Первая часть в печатном тексте изложена с большими подробностями, но зато вторая и третья части в рукописи изложены гораздо точнее и отчасти подробнее, чем в печати.

Поэтому, сообщая в примечаниях все мало-мальски важные разночтения печатного текста к первой записке, мы не приводим таковых ко второй и третьей записке Даля, ибо текст нашей рукописи должен быть безусловно предпочтен печатному.

Исправление, внесенное Гаевским в печатный текст, не касается нашего списка, ибо в нем данное место изложено правильно. Дополнение же Гаевского на своем месте приведено в примечаниях.

А.

28 генваря, во втором часу полудня, встретил меня г. Башуцкий, когда я переступил порог его, роковым вопросом: «слышали?» и на ответ мой: нет — рассказал, что Пушкин умирает388.

У него, у Пушкина, нашел я толпу в зале и в передней — страх ожидания пробегал шепотом389 по бледным лицам. — Гг. Арендт и Спасский пожимали плечами. Я подошел к болящему — он подал мне руку, улыбнулся и сказал: «Плохо, брат!» Я присел390 к одру смерти —не отходил, до конца страстных391 суток. В первый раз Пушкин сказал мне ты.

Я отвечал ему также —и побратался с ним за392 сутки1 до1 смерти1 его1, уже не для здешнего мира!

Пушкин заставил всех присутствовавших сдружиться со смертию393, так спокойно он ее ожидал, так твердо был уверен, что роковой час ударил394. Пушкин положительно отвергал утешение наше и на слова мои: Все мы надеемся, не отчаивайся и ты! отвечал: нет; мне здесь не житье; я умру, да видно уж так и надо! В ночи на 29-е он повторял несколько раз подобное; спрашивал, например: «который час» и на ответ мой продолжал395 отрывисто и с расстановкою: «долго ли мне так мучиться! Пожалуйста поскорей!» Почти всю ночь продержал он меня за руку, почасту брал396 ложечку водицы или крупинку льда и всегда при этом управлялся своеручно: брал стакан сам с ближней полки, тер себе виски льдом, сам сымал и накладывал себе на живот припарки397, ( )398 собственно от боли страдал он, по словам его, не столько, как от

чрезмерной тоски, что приписать должно воспалению в брюшной полости, а, может быть, еще более воспалению больших венозных жил. «Ах,399 какая тоска! — восклицал он иногда, закидывая руки на голову, — сердце изнывает!» Тогда просил он поднять его, поворотить на бок или поправить подушку —и, не дав кончить этого, останавливал обыкновенно словами: «Ну, так, так — хорошо; вот и прекрасно, и довольно; теперь очень хорошо!» или:400 «Постой, не надо, потяни меня только за руку—ну вот и хорошо, и прекрасно401!» Вообще был он—по крайней мере в обращении со мною, повадлив и послушен, как ребенок, и делал все, о чем я его просил. «Кто у жены моей?» — спросил он между прочим. Я отвечал: много добрых людей принимают в тебе участие —зала и передняя полны, с402 утра11 до11 ночи11. «Ну, спасибо, — отвечал он, — однако же, поди, скажи жене, что все слава богу, легко; а то ей там, пожалуй, наговорят!»

[С вечера] с1? обеда12 пульс был крайне мал, слаб и част —после полу[ночи]дни стал он подыматься, а к 6-му часу ударял не более 120 в минуту и стал полнее и тверже. В то же время начал показываться

небольшой общий жар. Вследствие полученных от д-ра Арендта наставлений, приставили мы с д-м Спасским 25 пиявок и в то же время и (послали)' за Арендтом. Он приехал и одобрил распоряжение наше. Больной наш твердою рукою сам ловил и припускал себе пиявки и неохотно позволял нам около себя копаться. Пульс стал ровнее, реже и гораздо мягче; я ухватился, как утопленник, за соломинку, робким голосом провозгласил надежду и обманул было и себя и других — но ненадолго. П. заметил, что я был пободрее, взял меня за руку и спросил:403 «Никого404 тут нет?» «Никого», — отвечал я405. «Даль, скажи же мне правду, скоро ли я умру?» «Мы за тебя надеемся, Пушкин, — сказал я, — право, надеемся!» Он пожал крепко руку мне и сказал: «Ну, спасибо!» Но, по-видимому, он однажды только и обольстился моею надеждою: ни прежде, ни после этого он не верил ей, спрашивал нетерпеливо: «Скоро ли конец? —и прибавлял еще: Пожалуйста поскорее!»406 В продолжение долгой, томительной ночи глядел я с душевным сокрушением на эту таинственную борьбу жизни и смерти —и не мог отбиться от трех слов, из Онегина, трех страшных слов, которые неотвязчиво раздавались в ушах и в голове моей:

Ну что ж? Убит!

О, сколько силы и значения в трех словах этих!407 Ужас невольно обдавал меня с головы до ног —я сидел, не смея дохнуть, и думал: «Вот где надо изучать опытную мудрость, философию жизни —здесь, где душа рвется из тела; то408, что7 увидишь7 здесь7, не найдешь ни в толстых книгах, ни на шатких409 кафедрах8 наших8».

Когда тоска и боль его одолевали, он крепился усильно и на слова мои «терпеть надо, любезный друг, делать нечего, но не стыдись боли своей, стонай, тебе будет легче»,— отвечал отрывисто: «нет, не надо стонать;410 жена услышит; и смешно же, чтобы этот вздор меня пересилил; не411 хочу10».

Пульс стал упадать приметно, и вскоре исчез вовсе. Руки начали стыть. Ударило два часа пополудни, 29 янв. — и в Пушкине оставалось жизни —только на 3/4 часа! П. раскрыл глаза и попросил моченой морошки. Когда ее принесли, то он сказал внятно: «Позовите жену, пусть она меня покормит». Др.п Спасский исполнил желание умирающего. Наталья Николаевна опустилась на колени у изголовья смертного одра, '

поднесла ему ложечку, другую — и приникла лицом к челу отходящего мужа. П. погладил ее по голове и сказал: «Ну, ну, ничего, слава Богу, все хорошо!»

Вскоре подошел я к В. А Жуковскому, кн.' Вяземскому' и гр. Виель-горскому и сказал: отходит! Бодрый дух все еще сохранял могущество свое —изредка только полудремотное забвение на несколько секунд туманило мысли и душу. Тогда умирающий, несколько раз, подавал мне руку, сжимал ее и говорил: «Ну, подымай же меня, пойдем, да выше, выше —ну пойдем!» Опамятовавшись сказал он мне: «Мне было пригрезилось, что я с тобой лезу вверх по этим книгам и полкам, высоко — и голова закружилась»412—Немного погодя он опять, не раскрывая глаз, стал искать мою руку и, потянув ее, сказал: «Ну, пойдем же, пожалуйста, да вместе!»

Друзья и ближние, молча, сложа413 руки3, окружили изголовье отходящего. Я, по просьбе его, взял его под мышки и приподнял повыше. Он вдруг, будто проснувшись, быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он сказал: «Кончена жизнь». Я не дослышал и спросил тихо: «Что кончено». «Жизнь кончена»,— отвечал он внятно и положительно. «Тяжело дышать, давит» —были последние слова его. Всеместное спокойствие разлилось по всему телу —руки остыли по самые плечи, пальцы на ногах, ступни, колена также, — отрывистое, частое дыхание изменялось более и более на медленное, тихое, протяжное — еще один слабый, едва заметный вздох —и —пропасть необъятная, неизмеримая разделяла уже живых от мертвого!414

В. Даль.

Подлинник занимает все четыре страницы обыкновенного писчего листа. Помарок почти нет.

Б.

Вскрытие тела А. С. Пушкина

По вскрытии брюшной полости все кишки оказались сильно воспаленными; в одном только месте, величиною с грош, тонкие кишки были поражены гангреной. В этой точке, по всей вероятности, кишки были ушиблены пулей.

В брюшной полости нашлось не менее фунта черной, запекшейся крови, вероятно, из перебитой бедренной вены.

По окружности большого таза, с правой стороны, найдено было множество небольших осколков кости, а наконец, и нижняя часть крестцовой кости была раздроблена.

По направлению пули надобно заключать, что убитый стоял боком, в пол-оборота и направление выстрела было несколько сверху вниз. Пуля пробила общие покровы живота в двух дюймах от верхней, передней оконечности чресельной или подвздошной кости (ossis iliaci dextri) правой стороны, потом шла, скользя по окружности большого таза, сверху вниз, и, встретив сопротивление в крестцовой кости, раздробила ее и засела где-нибудь поблизости. Время и обстоятельства не позволили продолжать подробнейших розысканий.

Относительно причины смерти — надобно заметить, что здесь воспаление кишок не достигло еще высшей степени: не было ни сывороточных или конечных излияний, ни прирощений, а и того менее общей гангрены. Вероятно, кроме воспаления кишок, существовало и воспалительное поражение больших вен, начиная от перебитой бедренной; а наконец, и сильное поражение оконечностей становой жилы (caudae equinae) при раздроблении крестцовой кости.

На 1/2 листе писчей бумаги, сложенной в четвертку. Текст занимает 2V4 страницы.

В.

Ход болезни Пушкина

При самом начале из раны последовало сильное, венозное кровотечение; вероятно, бедренная вена была перебита. Судя по количеству крови на плаще и платье, раненый потерял несколько фунтов крови. Пульс соответствовал этому положению; оконечности стыли. Чело покрылось холодным потом. Опасались, чтобы раненый не изошел кровью. Итак, первое показание было унять кровотечение. Холодная, со льдом примочка на брюхо, холодительное питье и пр. вскоре отвратили опасение это, и 28-го утром, когда боли усилились и показалась значительная опухоль живота, решились поставить промывательное, чтобы облегчить и опростать кишки. С трудом только можно было это исполнить: больной не мог лежать на боку, а чувствительность воспаленной проходной кишки, от раэробленного крестца, — обстоятельство в то время еще неизвестное — была причиной жестокой боли и страданий после этого промывательного. Оно не подействовало. Больной был так раздражен, духовно и телесно, что в продолжение этого утра отказывался вовсе от предлагаемых ему пособий. Около полудня дали ему несколько капель опия, что принял он с жадностью и успокоился. Перед этим принимал он extr. hyoskyami с. calomel, без всякого видимого облегчения. После обеда и во всю ночь давали попеременно aq. laurocerasi et opium с. calomel. К шести часам вечера 28-го болезнь приняла иной вид: пульс поднялся, ударял около 120, сделался жесток; оконечности согрелись: общая теплота тела возвысилась, беспокойство усилилось — словом, начало образоваться воспаление. Поставили 25 пиявок к животу; [лихорадка стихла] жар уменьшился, опухоль живота опала, пульс сделался ровнее и гораздо мягче, кожа показывала небольшую испарину. Это была минута надежды. Если бы пуля не раздробила костей, то, может быть, надежда эта нас и не обманула. Но уже с полуночи и в особенности к утру общее изнеможение взяло верх: пульс упадал с часу на час и к полудню 29-го исчез вовсе; руки остыли —в ногах теплота сохранилась гораздо долее, — больной изнывал тоскою, начиная по временам уже забываться, ослабевал, и лицо его изменилось. При таких обстоятельствах — не было уже ни пособия, ни надежды. Надобно было полагать, что гангрена в кишках начала уже образоваться. Жизнь угасала видимо, и светильник дотлевал последнею искрой.

Вскрытие трупа показало, что рана принадлежала к безусловно смертельным. Раздробление подвздошной и в особенности крестцовой кости — неисцелимо. При таких обстоятельствах смерть могла последовать:

1-е) от истечения кровью; 2-е) от воспаления брюшных внутренностей, больших вен, общее с поражением необходимых для жизни нервов и самой оконечности становой жилы (cauda equina); 3-е) самая медленная, томительная смерть, от всеобщего изнурения, при переходе пораженных мест в нагноение. Раненый наш перенес первое и поэтому успел приготовиться к смерти и примириться с жизнью; и —благодаря бога —не дожил до последнего, чем избавил и себя и ближних своих от напрасных страданий.

В. Даль.

На '/2 листе писчей бумаги, сложенной в четвертку. Все 4 страницы заняты текстом.

III В. А ЖУКОВСКИЙ В ЗАБОТАХ ПО ДЕЛУ ПУШКИНА
1. ВВЕДЕНИЕ
1

В момент смерти Пушкина и сейчас после нее друзьям Пушкина пришлось действовать на две стороны: на современников и на государя.

В письмах, назначенных для широкого распространения, Жуковский и Вяземский, искусно и тщательно подкрашивая действительность, давали ей то изображение, которое вызывалось потребностью момента: необходимостью оградить моральные и материальные интересы семьи Пушкина. Та история трагического конца Пушкина, которую они предлагали вниманию современников, имела в виду прежде всего охрану доброго имени Пушкина и его жены. «Доброе имя», конечно, в соответствии с уровнем тогдашних представлений. Стремясь убедить окружавших в высоком и государственном значении деятельности Пушкина, друзья его в своих рассказах внушали современникам, что государь принял смерть Пушкина как национальное горе; заботливостью своей, проявленной в момент смерти поэта, засвидетельствовал любовь к нему как человеку, а милостями, оказанными его семье, высказал высокую оценку его деятельности.

Но действительность далеко не соответствовала той картине, которую рисовали друзья Пушкина Такой вывод намечается уже при разборе письма Жуковского к С. JL Пушкину. Документы, впервые печатаемые в настоящем отделе книги, дают возможность развить и укрепить этот вывод. Мы получаем возможность судить, в каком направлении совершалось воздействие друзей Пушкина на государя и какими результатами оно сопровождалось. Разными путями друзья Пушкина старались убедить государя в том, что потеря Пушкина — великая национальная потеря и что Пушкин был искренний приверженец существующего строя и государя и, как таковой, достоин великих милостей. Старались убедить, но убедили ли? Образ действий друзей Пушкина мог повести только к заключению, что государь убежден и разделяет все их взгляды на Пушкина. На основании публикуемых теперь документов можно с достоверностью утверждать, что убеждения Жуковского не достигли цели, и роль государя в момент смерти поэта и после нее не была такой, какой она рисуется нам на основании свидетельств друзей Пушкина.

Все, стоявшие в России на стороне Пушкина, прославляли Николая Павловича за трогательное отношение к памяти умершего, с восторгом говорили о его щедрых милостях вдове и детям умершего и шепотом одобряли от души приказание его Жуковскому разобрать бумаги покойного и сжечь все, что он найдет предосудительного для памяти Пушкина. Представители иностранных держав, находившиеся в 1837 году при петербургском дворе, сочли непременным своим долгом в своих депешах подчеркнуть отношение государя к Пушкину, и никто из них не упустил упомянуть о пожертвованиях государя семье Пушкина и о приказе его сжечь все предосудительное в бумагах Пушкина. Все предполагали, что в бумагах поэта должны быть произведения антиправительственные, антирелигиозные, резко сатирические или даже направленные против самого государя. Поэтому в глазах современников это разрешение или даже повеление сжечь рукописи «возмутительные» ярко иллюстрировало высокое благородство характера государя. Государь творит доброе дело и не желает ничего слышать о произведениях Пушкина, как бы несовместимых с щедрым покровительством его памяти.

Не только современники, но и позднейшие исследователи и биографы Пушкина излагают эту страничку из истории отношений императора к поэту так же и с таким же пафосом, как ее излагали в свое время друзья поэта. Эпизод государевой милости за гробом обычно является в изображении биографов поэта лишь увенчанием этой истории. Государь, по их мнению, после смерти поэта дал высшее и прекрасное доказательство тому, что он любил лично Пушкина и что он признавал все его огромное значение для России.

Печатаемые нами документы заставляют беспристрастного историка устранить обычный пафос с последних страниц истории отношений поэта и государя.

2.

Щедрые милости Николая Павловича семье Пушкина до сих пор приписывали безраздельно его собственной инициативе. Теперь приходится твердо установить, что вдохновителем государя был В. А. Жуковский, что распоряжения, сделанные государем 30 января, были в значительной мере предусмотрены и продиктованы Жуковским. В собрании А Ф. Онегина сохранился черновик записки, в которой Жуковский изложил свои соображения по вопросу, как достойным образом почтить память умершего поэта. Эта записка составлена вечером 29 января 1837 года и должна была быть подана Жуковским государю. В беловом виде она еще неизвестна. Впрочем, быть может, Жуковский ограничился устным изложением своих предположений государю.

Черновик свидетельствует нам о благодетельной инициативе постоянного ходатая и благотворителя русских писателей — Жуковского. Это он «осмелился представить на благоусмотрение его величества мысль» об очищении от долгов сельца Михайловского; это он убедил присоединить «к такому великодушному дару и другой, столь же национальный» — издание сочинений Пушкина, с предоставлением дохода в пользу его семьи; это он указал на необходимость «единовременно пожаловать что-либо на первые домашние нужды». Но Жуковский хотел, чтобы милость Пушкину за гробом была оказана не по нужде, а по заслуге; Жуковский желал, чтобы милость не была совершена келейно, а была оглашена манифестом и, следовательно, понята как знак высочайшего признания государственного значения деятельности Пушкина. В 1826 году именно так был почтен Карамзин, и Жуковский писал манифест по этому поводу. «Позвольте мне, государь, — пишет в своей записке Жуковский, — и в настоящем случае быть истолкователем Вашей монаршей воли и написать ту бумагу, которая должна будет ее выразить для благодарного отечества и Европы».

30 января Николай Павлович вручил Жуковскому собственноручно карандашом написанную записочку, в которой обозначены милости семье Пушкина. Из этой записочки, давно известной и вновь печатаемой нами по подлиннику, видно, что император осуществил все высказанные Жуковским пожелания материального характера и для семьи сделал даже больше, чем он просил. Но самое главное желание Жуковского, характера невещественного, осталось неисполненным. Император не пожелал своим милостям сообщить значение государственного дела и придал им характер личной, частной благотворительности. В письме

А. И. Тургенева от 1 февраля к А И. Нефедьевой находим и объяснение такого отношения государя к памяти Пушкина. Уместно повторить уже цитированные нами выше (стр. 147) любопытные подробности, находящиеся в этом письме.

«Когда Жуковский представлял государю записку о семействе Пушкина, то, сказав все, что у него было на сердце, он прибавил a peu pres так: «Для себя же, государь, я прошу той же милости, какою я уже воспользовался при кончине Карамзина: позвольте мне так же, как и тогда, написать указы о том, что Вы повелеть изволите для Пушкина». (Жуковский писал докладную записку и указы о пенсии Карамзину и семейству его.) На это государь отвечал Жуковскому: „Ты видишь, что я делаю все, что можно для Пушкина и для семейства его, и на все согласен, но в одном только не могу согласиться с тобою: это — в том, чтобы ты написал указы, как о Карамзине. Есть разница: ты видишь, что мы насилу довели его до смерти христианской, а Карамзин умирал, как ангел“».

Итак, если Николай Павлович творил добро семье Пушкина, то он делал это отнюдь не во имя Пушкина, отнюдь не в силу признания за его личностью и деятельностью национального и государственного значения, а по иным соображениям. Тут играли роль и влияние Жуковского, и хорошее отношение к жене Пушкина, которую он любил видеть на придворных балах, и, наконец, конечно, значительную роль играл и расчет на добрую славу о его великодушии и щедрости.

Несмотря на ясный смысл категорического отказа государя огласить манифест сочувствия памяти Пушкина, Жуковский, а за ним и остальные друзья Пушкина продолжали придавать поступку государя тот смысл, который они хотели бы в нем видеть и которого в нем, заведомо для них, не было.

3

В. А. Жуковский старался изобразить пред Николаем Павловичем и современниками смерть Пушкина как идеал христианской кончины. Государь не поверил и остался при особом мнении, продолжая относиться к религиозности Пушкина с весьма большим сомнением. Надо думать, государь не отделался от воспоминаний об эпизоде с «Гаври-илиадой», разыгравшемся в 1828 году, и не позабыл, как Пушкин, сначала отрекшийся от своей кощунственной поэмы, потом приносил покаяние в письме, которое прочел один он, император.

В. А. Жуковский, отождествлявший миросозерцание Пушкина с своим сентиментально-монархическим, старался и при жизни Пушкина и после его смерти убедить государя в благонамеренности политических настроений и политических взглядов поэта. Государь не верил благонадежности Пушкина. Государю, по-видимому, было мало того, что в этом пункте все показания были на стороне Пушкина; ему хотелось, чтобы Пушкин не только внешне, но и внутренне был бы весь его, насквозь весь, с его сердцем и его совестью. Тому, что Николай Павлович не верил в искренность Пушкина, мы имеем немало доказательств. Новые и яркие подтверждения такому взгляду государя на поэта дают публикуемые нами материалы, относящиеся к сношениям Жуковского с графом А. X. Бенкендорфом в первые дни по кончине Пушкина.

Николай Павлович не верил тому, что говорил о Пушкине Жуковский. В этом пункте влияние Жуковского на Николая Павловича столкнулось с влиянием, диаметрально противоположным, резко враждебным — графа А. X. Бенкендорфа, шефа жандармов и начальника III отделения. Но, конечно, Бенкендорф был ближе государю, чем воспитатель его сына, речи Бенкендорфа уму и сердцу государя были понятнее речей Жуковского. Не могли забыть и государь, и Бенкендорф о 14 декабря 1825 года, и Пушкин оставался для них человеком 14 декабря, один из “des amis de 14”.

Не раз Жуковскому приходилось схватываться с Бенкендорфом за Пушкина при его жизни. Была суждена ему и последняя схватка с Бенкендорфом — уже у гроба Пушкина. И если при жизни поэта борьба Жуковского оканчивалась некоторыми видимыми победами, то в последнем столкновении, после смерти Пушкина, он был разбит, а сердце его растерзано. Жуковского должен был мучить не тот верх, который взял над ним Бенкендорф, а то сочувствие, которое оказал Бенкендорфу государь. Для нас же это сочувствие является лишним, неложным свидетелем истинного отношения государя к Пушкину. Столкновение разыгралось вокруг бумаг Пушкина.

Мы знаем из заявлений Жуковского об исполненном великодушного благородства приказании государя Жуковскому о разборе бумаг Пушкина. Государь предполагал, что в бумагах могут оказаться вещи антиправительственные, предосудительные, но он не желал их знать. Он поручал Жуковскому запечатать бумаги Пушкина и затем на досуге разобрать их. Жуковский должен был сжечь все предосудительное, возвратить письма их авторам, а казенные документы —по принадлежности. Такова была первоначальная воля государя.

Пушкин умер 29 января в 2% часа пополудни. Через час тело его было вынесено из кабинета, и кабинет, в котором находились бумаги Пушкина, был опечатан Жуковским. Приступить к разбору Жуковский предполагал, конечно, после похорон поэта, но не прошло и двух дней со дня смерти, как Жуковский узнал, что разбирать бумаги будет он не один, а совместно с жандармским офицером по назначению графа Бенкендорфа. Чем было вызвано такое изменение высочайшей воли? Прежде всего, конечно, — влиянием Бенкендорфа, а затем проснувшимся вновь недоверием к Пушкину и страхом, теперь уже загробным, перед его сатирами и эпиграммами. Изменение первоначального распоряжения свидетельствовало и о недоверии к Жуковскому и должно было оскорбить его, но к таким оскорблениям Жуковский привык. Что касается недоверия, то Бенкендорф всегда питал к нему оное, считая его единомышленником Пушкина, а император Николай не доверял потому, что считал Жуковского человеком, доверие которого легко может быть обмануто. Так или иначе, но Жуковский должен был разделить труд по разбору пушкинских бумаг вместе с помощником Бенкендорфа, генералом Дубельтом.

Какими же указаниями должны были руководствоваться при разборе бумаг Жуковский и Дубельт? В своем простодушии Жуковский полагал, что должны остаться те же правила, которые были изложены им перед государем и были приняты последним. Вот как изложил Жуковский эти правила к сведению графа А. X. Бенкендорфа в письме от 5 февраля.

1. Бумаги, кои по своему содержанию могут быть во вред памяти Пушкина, сжечь.

2. Письма, от посторонних лиц к нему писанные, возвратить тем, кои к нему их писали.

3. Оставшиеся сочинения как самого Пушкина, так и те, кои были ему доставлены для помещения в «Современнике», и другие такого же рода бумаги сохранить (сделав им список).

4. Бумаги, взятые из государственного архива, и другие казенные возвратить по принадлежности.

К правилам Жуковский присоединил еще свое мнение, что письма жены Пушкина надо возвратить ей без рассмотрения.

Граф Бенкендорф ответил Жуковскому 6 февраля. Бенкендорф вновь повергнул на благоусмотрение государя правила, уже раз повергнутые Жуковским и принятые государем. Результаты были неожиданные: на этот раз правила были отвергнуты. Пожалуй, нельзя даже сказать «отвергнуты», но в правила были внесены изменения столь существенные, что изменился теперь самый смысл приказа о разборке бумаг. Достаточно посмотреть, во что обратились пункты Жуковского.

Предосудительные для памяти Пушкина бумаги надо сжечь, — так говорил Жуковский, и с ним согласился царь. Что их надо сжечь, —с этим был согласен и Бенкендорф, но эту меру он дополнял еще одной; предварительно бумаги эти должны быть доставлены к нему для прочтения! Великолепно объяснение, которое дает Бенкендорф такой мере: «Мера сия принимается отнюдь не в намерении вредить покойному в каком бы то ни было случае, но единственно по весьма справедливой необходимости, чтобы ничего не было скрыто от наблюдения правительства, бдительность коего должна быть обращена на все возможные предметы».

Письма к Пушкину надо вернуть их авторам, — полагал Жуковский и получил царское одобрение. Письма посторонних лиц будут возвращены тем, кои к нему писали, не иначе, как после моего прочтения,— полагал Бенкендорф и тоже получил высочайшее одобрение.

Бенкендорф соглашался и с мнением Жуковского о необходимости сохранить сочинения Пушкина и литературные материалы для «Современника», но он почитал необходимым сделать им разбор, — которые из них могут быть допущены к печати, которые возвратить сочинителям и которые истребить совершенно.

Относительно писем вдовы Пушкина Бенкендорф, конечно, соглашался с мнением Жуковского и считал нужным вернуть их ей «без подробного оных прочтения, но только с наблюдением о точности ее почерка».

Таковы те изменения первоначального распоряжения государя, которые последовали по докладу Бенкендорфа и о которых он поставил в известность Жуковского.

И при изменившихся обстоятельствах Жуковский не счел возможным уклониться от разбора бумаг. Мало того, он по-прежнему продолжал вкладывать в распоряжение государя о разборе и сожжении бумаг тот смысл, который он увидал в первом изъявлении его воли и который совершенно исчез во втором изъявлении. Но ведь никоим образом нельзя усмотреть никакого благородства и великодушия в преподанных Бенкендорфом правилах разбору бумаг, ибо большая разница между сожжением бумаг до прочтения и сожжением после прочтения.

В. А. Жуковский и JI. В. Дубельт приступили к разбору бумаг и разобрали их. Бенкендорф сделал единственную уступку Жуковскому, отменив свое распоряжение разбирать бумаги в помещении Третьего отделения и разрешив сделать это в покоях Жуковского. Немало тяжелых минут пришлось пережить Жуковскому во время разбора. Сохранился публикуемый ниже черновик его обращения к государю, свидетельствующий о таком моменте в жизни Жуковского. Исполняя буквально волю государя, он должен был бы перечитать все чужие письма, но он все же имел силы не делать этого и предоставил чтение чужих писем жандармскому генералу. «Но все было мне, — писал он впоследствии государю, — прискорбно, так сказать, присутствием своим принимать участие в нарушении семейственной тайны; передо мною раскрывались письма моих знакомых». Такая щепетильность должна была казаться несколько странной Николаю Павловичу. Ему постоянно докладывали письма, перлюстрированные почтой; в 1835 году ему было, например, доставлено письмо Пушкина к жене. По этому поводу Пушкин записал в своем дневнике (под 10-м мая 1835 года): «Какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю, человеку благовоспитанному и честному, и царь не стыдится в том признаться и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина».

Чтение писем в общем сошло благополучно, но два письма графа

В. А. Соллогуба, найденные в бумага* Пушкина, доставили немало тревоги Жуковскому. Одно из писем касалось той дуэли, которая чуть было не состоялась в начале 1836 года между Пушкиным и графом В. А. Соллогубом. Другое письмо было написано им к Пушкину в ноябре 1836 года: указывая на решение Дантеса жениться на Е. Н. Гончаровой, Соллогуб вызвал Пушкина на примирение. Это последнее письмо Бенкендорф поспешил препроводить в военно-судную комиссию по делу о дуэли Дантеса и Пушкина. Графу В. А. Соллогубу грозили неприятности. Можно себе представить, какое впечатление произвело это обстоятельство на Жуковского. Тяжело и теперь читать строки его обращения к государю, которое делается ныне известным в черновом виде: «По найденным двум запискам, как я слышал, хотят предать суду Соллогуба. Государь, будьте милостивы, избавьте меня от незаслуженного наказания. Сохраните мне доброе имя. Меня назовут доносчиком. Вы не для этого благоволили поручить мне рассмотрение бумаг Пушкина: здесь не может быть и места наказанию».

Делу против Соллогуба не было дано хода, а самое письмо было возвращено графу Бенкендорфу и сохранялось до самого последнего времени в архиве III Отделения'.

Так было выполнено приказание о разборке и сожжении предосудительных бумаг — приказание, о котором с восторгом говорили современники, писали заграничные журналисты, доносили иностранные дипломаты, как о поступке высокого благородства.

У гроба Пушкина проснулась вся недоверчивость Николая Павловича. Он не верил христианским^ чувствам умершего, не верил в искренность его политических взглядов. Как же он мог относиться к Пушкину, как к человеку и как деятелю? Он не мог любить первого и не мог ценить и уважать последнего. Таковы выводы, к которым приводит нас знакомство с новыми материалами. Жуковский, несмотря на целый ряд личных неприятностей, несмотря на довольно категорическое выражение истинных чувств государя, продолжал твердить о том, что «государь постигнул потерю Пушкина, как личный благотворитель и создатель своего поэта, как представитель своего народа, как образец и блюститель народной нравственности» и т. д., и т д. Мы можем не придавать никакой ценности этим утверждениям: все это — слова, слова, слова! В то время Жуковский считал необходимыми, в своих целях, все эти слова. Теперь уже нет такой необходимости в них, и наша обязанность перед памятью Пушкина заключается в восстановлении истины как она есть.

2. ДОКУМЕНТЫ

I. ЗАПИСКА В. А. ЖУКОВСКОГО ИМП. НИКОЛАЮ ПАВЛОВИЧУ О МИЛОСТЯХ СЕМЬЕ ПУШКИНА

(Черновик)

Вот мысль, которую осмеливаюсь представить на благоусмотрение

В. И. В-a, Пушкин всегда говорил, что желал бы быть погребенным в той деревне, где жил [кажется], если не ошибаюсь, во младенчестве, где гробы его [отцов] предков и где недавно похоронили его мать (мы хотели перенести туда его тело)'. Не можно ли с исполнением этого [желания] воли мертвого соединить и благо его осиротевшего семейства и, так сказать, дать [детям] его сиротам при гробе отца верный приют на жизнь и в то же время воздвигнуть трогательный, национальный памятник поэту, за который вся Россия,- его потерявшая, будет благодарна великодушному соорудителю? Эта деревня, сколько я знаю, заложена: ее могут продать; вместе с нею и прах Пушкина может сделаться собственностию равнодушного к нему заимодавца, и Русские могут не знать, где их Пушкин. Не можно ли эту деревню [очистить], очистив от всех долгов, на ней лежащих, [купить и] обратить в майорат для вдовы и семейства, отцу же, которому она принадлежит, дряхлому и больному старику определить пенсион по смерть? Таким распоряжением утвердилось бы навсегда все будущее осиротевших, в настоящем [был] было бы у них [верный приют] верное пристанище (ибо, если не ошибаюсь, в деревне есть дом, и вдова, которая не имеет теперь угла, чтобы приклонить голову, могла бы там поселиться), а Россия была бы обрадована памятником, достойным и ее первого поэта и ее великого государя. Если же к такому великодушному, национальному дару присоедините, государь, другой, столь же национальный, издание стихотворений умершего, и присвоите себе его сирот, то будет исполнена вполне ваша высокая, благотворная мысль, а и:» издания выручится вдруг капитал, который к совершеннолетию детей составит значительную сумму. К вышесказанному осмеливаюсь прибавить личную просьбу. Вы Государь уже даровали мне высочайшее счастие быть через Вас успокоителем последних минут Карамзина. Мною же передано было от вас последнее радостное слово, услышанное Пушкиным на земле. Вот что он отвечал, подняв руки к небу с каким-то судорожным движением (и что я вчера забыл передать В. В-у): как я утешен! скажи государю, что я желаю ему долгого, долгого царствования, что я желаю ему счастия в сыне, что я желаю счастия [его] в счастии России. И так, позвольте мне, государь, и в настоящем случае быть изъяснителем вашей монаршей воли и написать ту бумагу, которая должна будет ее выразить для благодарного отечества и Европы.

Прибавлю еще одно: в доме Пушкина нашлось всего-навсего триста рублей. Деньги на необходимые расходы и на похороны дал граф Строганов. Не благоволите ли что-нибудь пожаловать на первые домашние нужды? Еще [одно] почитаю обязанностью сказать слово о бедном Данзасе. Он должен быть предан суду. Благоволите позволить, чтобы он, который (больной от горя и от ран) не отходил от Пушкина, мог остаться на свободе до совершения похорон и чтобы подвержен был домашнему аресту. Остальное предост. вашему милосердию. Он живет одним жалованьем и если вследствие [суда должен] будет [оставить] куда-нибудь сослан, то погиб [соверш.], а это несчастие упало на него как бомба; он не мог даже и одуматься, — и [состоял] [отдал себя безусловно] предал себя безусловно судьбе Пушкина, [с коим] его товарища.

Этот черновик находится в собрании А. Ф. Онегина и в описании Б. JI. Модзалевского значится под No 20 в серии: «Документы Жуковского». Он писан на белом писчем листе бумаги весь рукою В. А. Жуковского. Слова зачеркнутые поставлены мною в скобки. На 4гй странице в углу вверх ногами следующий список фамилий, записанный Жуковским же:

Арбенев, Моро, Смирнов, Стурдза, Штош, Семен, Рейтерн, Гоголь, Жуковский, Проташинский, Якоби, Елагин.

2. ЗАПИСКА ИМПЕРАТОРА НИКОЛАЯ ПАВЛОВИЧА О МИЛОСТЯХ СЕМЬЕ ПУШКИНА

1. Заплатить долги.

2. Заложенное имение отца очистить от долга.

3. Вдове пенсион и дочери по замужество.

4. Сыновей в пажи и по 1500 р. на воспитание каждого по вступление на службу.

5. Сочинение издать на казенный щет в пользу вдовы и детей.

6. Единовременно 10 т.

Подлинная записка находится в собрании А. Ф. Онегина. Воспроизводится по кальке, сделанной А. Ф. Онегиным. Записка был.'! вложена в бумагу, на которой имеется надпись Жуковского: Своеручная записка, данная мне государем императором 30 генваря 1837.

3. В. А. ЖУКОВСКИЙ-ГРАФУ Г. А. СТРОГАНОВУ (Черновик)

Милостивый государь

Г. Григорий Александрович.

Имею честь препроводить к Вашему Сиятельству [собственноручную записку, которую я] копию с собственноручной записки государя императора, которую я имел счастие получить от его величества. В ней [им самим] означены те милости, коими благоугодно было нашему великодушному [государю] монарху осыпать семейство покойного Пушкина; сия [записка] копия должна [остаться документом] храниться как документ [в опеке] при бумагах опеки, оригинал же, мне драгоценный, сохраню у себя.

Примите уверение в совершенном почтении и преданности, с коими имею честь быть В.С.П.С.

Этот черновик писан рукою Жуковского на зеленоватой почтовой бумаге большого формата. Хранится в собрании А. Ф. Онегина (Описание Б. JL Модзалевского, серия: «Документы из бумаг Жуковского», No 19).

Тут же заверенная Жуковским копия с записки государя. В копии несколько ошибок: так написано «долгов» вместо «долга»; «со службу» вместо «на службу».

4. ПРОСЬБА В. А. ЖУКОВСКОГО О РАЗРЕШЕНИИ ИЗДАНИЯ СОЧИНЕНИЙ ПУШКИНА

Представляя всеподданнейше по повелению Вашего Императорского Величества проэкт публикации о издании сочинений Пушкина, осмеливаюсь просить разрешения Вашего на ее напечатание. Само по себе разумеется, что из оставшихся сочинений Пушкина будет сделан выбор строгий. Все, что найдется в его бумагах касательно истории Петра Великого, будет мною приведено в порядок и представлено на рассмотрение вашему императорскому величеству. Я желал бы немедленно сделать публикацию, дабы иметь более подписчиков. Зимние месяцы для этого самые удобные.

Действительный статский советник Жуковский.

Писано на большом листе бумаги писарским почерком. Подпись — собственной руки Жуковского. Находится в собрании А. Ф. Онегина и занесено в описании Б. JI. Модзалевского под № 48. При этой бумаге находится и самый проект.

Подписка на полное издание сочинений в стихах и прозе

А. С. Пушкина в пользу его семейства

Сие издание будет состоять из 7 томов в 8-ю долю листа. В первых шести поместятся все сочинения, уже известные публике; в седьмом все неизвестные, найденные в бумагах Пушкина после его смерти.

Содержание VII томов I том. Борис Годунов. Евгений Онегин.

II. Поэмы: Руслан и Людмила. Кавказский пленник. Бахчисарайский фонтан. Полтава. Цыгане. Братья разбойники. Нулин.

III и IV. Разные стихотворения.

V. История Пугачевского бунта.

VI. Повести Белкина. Пиковая дама. Капитанская дочка. Смесь.

VII. Неизданные сочинения в стихах и прозе. Избранные письма. При первом томе будут помещены портрет, биографические известия

о Пушкине и снимки его почерка.

Подписная цена

На лучшей веленевой бумаге .... 40 рублей

Подписка принимается в С.-Петербурге во всех книжных лавках.

Иногородняя адресуется в газетную экспедицию С.-Петербургского и Московского почтамтов. Имена Гг. подписавшихся будут напечатаны в конце последнего тома.

Надзор за изданием будут иметь В. А. Жуковский, К. П. А. Вяземский и П. А. Плетнев.

Все издание должно кончиться к исходу 1837 года.

На этом документе положена имп. Николаем Павловичем следующая резолюция:

Согласен, но с условием выпустить все, что не прилично из читанного мной в Борисе Годунове и строжайшего разбора еще неизвестных сочинений.

Писано на большом писчем листе. Собственноручная императора Николая резолюция писана карандашом и покрыта лаком.

К просьбе Жуковского о разрешении издания Сочинений Пушкина надо присоединить еще письмо его к государю от 5 апреля 1837 года, которое оказалось в коллекции Э. П. Юргенсона и напечатано в «Современнике», 1913 г., сентябрь, стр. 326. В целях полноты перепечатываем здесь это маленькое письмо:

«Основываясь на том, что я имел счастье лично слышать от вашего императорского величества, я уведомил министра народного просвещения, что Ваше величество насчет издания сочинений Пушкина соизволили изъявить мне следующее: «сочинения, уже напечатанные, пропустить, не подвергая их новому разбору; сочинения, еще не напечатанные, отослать в цензуру для разбора по установленному порядку; все рукописи, касающиеся до истории Петра Великого, предварительно предоставить Вашему императорскому величеству». Будучи принужден по причине отъезда своего поспешить сделать все нужные распоряжения для начала издания, о коем уже объявление публиковано, осмеливаюсь просить Ваше императорское величество благоволить подтвердить Вашу высочайшую мне изъявленную волю, дабы министр просвещения мог немедленно дать приказание о выдаче мне экземпляра печатных сочинений Пушкина, представленного мною в цензуру для надлежащего подписания.

Действительный статский советник Жуковский.

5 апреля

1837 г.

На этом письме собственноручная резолюция императора Николая: «Нет затруднений».

5. ГРАФ А. X. БЕНКЕНДОРФ-В. А. ЖУКОВСКОМУ (не позднее 3 февраля 1837 года)

(Перевод). Е. в. император уполномочил меня спросить у Вас анонимное письмо, которое Вы вчера получили и о котором Вы сочли нужным сказать е.в. императрице. Граф Орлов получил подобное же письмо и поспешил вручить его мне. Сравнение двух писем может дать указания на составителя.

Ваш А. Бенкендорф.

Записка писана по-французски собственноручно Бенкендорфом на четвертушке бумаги, сложенной вдвое, со штампом Н.И.П.Б.Ф. Находится в собрании А. Ф. Онегина и занесена в описании Б. Л. Мод-залевского под N° 14 в серии: «Документы из бумаг Жуковского». О каком анонимном письме идет речь, трудно сказать. Вероятно, тут имелись в виду не анонимные письма, разосланные 4 ноября 1836 года, а другие.

Это наше предположение, высказанное в первом издании нашей книги, можно было проверить только в 1917 году, когда революция раскрыла и самые секретные отделы архива III отделения. В. А. Жуковский получил не позднее утра 31 января нижеприводимое анонимное письмо, пересланное им графу А. X. Бенкендорфу:

Милостивый государь

Василий Андреевич!

Убийство А. С. Пушкина, делавшего честь России своим имянем и поставившего себя (здесь неуместно употреблять лесть) первым после Вас поэтом, для каждого россиянина есть чувствительнейшая потеря. Неужели после сего происшествия может быть терпим у нас не только Дантест, но и презренный Гекерн? Неужели правительство может равнодушно сносить поступок презренного им чужеземца и оставить безнаказанно дерзкого и ничтожного мальчика? Вы, будучи другом покойному, конечно, одинаковое со всеми принимаете участие в такой горестной потере и, по близости своей к цар[ском]у дому, употребите все возможное старание к удалению отсюда людей, соделавшихся через таковой поступок ненавистными каждому соотечественнику Вашему, осмелившихся оскорбить в лице покойного — дух народный, — Вы один из тех, на которых надежда в исполнение сего общего желания. — Явное покровительство и предпочтение подобным прошлецам-нахалам и иностранцам может для нас быть гибельным. — А Вы носите важную на себе обязанность. — Не подумайте, однако же, что письмо сие есть средство к какому-либо противозаконному увлечению, нет, его писал верный подданный, желающий славы и блага госу-рю и отечеству и живущий уже четвертое царствование.

30 января 1837.

Его превосходительству милостивому государю Василию Андреевичу Жуковскому. В Шепелевском дворце.

Анонимный автор не ограничился письмом к Жуковскому. Через два дня он отправил аналогичное заявление к графу А. Ф. Орлову:

Ваше Сиятельство.

Лишение всех званий, ссылка на вечные времена в гарнизоны солдатом Дантеста —не может удовлетворить Русских, за умышленное, обдуманное убийство Пушкина; нет, скорая высылка отсюда презренного Гекерна, безусловное воспрещение вступать в Российскую службу иностранцам, быть может, несколько успокоит, утушит скорбь соотечественников Ваших в таковой невознаграждаемой потере. Открытое покровительство и предпочтение чужестранцам, день ото дня делается для нас нестерпимее. Времена Биронов миновались. Вы видели вчерашнее стечение публики, в ней не было любопытных Русский — следовательно, можете судить об участии и сожалении к убитому. Граф! Вы единственный у престола представитель своих соотечественников носите славное и историческое имя и сами успели заслужить признательность и уважение своих сограждан; а потому все на Вас смотрят, как на последнюю надежду. Убедите его величество поступить в этом деле с общею пользою. Вам известен дух народный, патриотизм, любовь его к славе отечества, преданность к престолу, благоговение к царю; но дальнейшее пренебрежение к своим верным подданным, увеличивающиеся злоупотребления во всех отраслях правления, неограниченная власть, врученная недостойным лицам, стая немцев, все, все порождает более и более ропот и неудовольствие в публике и самом народе! Ваше сиятельство, именем Вашего отечества, спокойствия и блага государя просят Вас представить его величеству о необходимости поступить с желанием общим, выгоды от того произойдут неисчислимые, иначе, граф, мы горько поплатимся за оскорбление народное и вскоре.

С истинным и совершенным уважением имею честь быть

Вторник 2 февраля

Граф Орлов препроводил это письмо графу А. X. Бенкендорфу. Бенкендорф увидел в этом письме желанное подтверждение его всегдашних утверждений что злоумышленное Общество 14 декабря еще не умерло и соединяется вокруг имени Пушкина. Он тотчас же вернул графу Орлову анонимное письмо при следующей записке:

«Это письмо очень важно, оно доказывает существование и работу общества. Покажите его тотчас же императору и возвратите его мне, чтобы я мог по горячим следам найти автора».

Граф Орлов тотчас же отправил царю и анонимное письмо и записку Бенкендорфа при следующем письме:

«Я только что получил анонимное письмо по городской почте, которое немедленно показал Бенкендорфу. Имею честь присоединить к этому его записку. Ваше величество по содержанию письма убедитесь, что оно написано особой не из простых: особа эта зла, ловка и льстива по отношению ко мне. К несчастью для автора, я знаю, что я стою, и угодливость меня нисколько не трогает».

2 февраля.

Повергнув на воззрение Николая I оба анонимных письма и не ожидая резолюции, Бенкендорф пугает высочайший слух устным докладом о том, что демонстрации, неудавшиеся в Петербурге, могут иметь место в Пскове, а кстати, попутно сообщает о том, что автором анонимных писем мог быть протоиерей Малов, отпевавший прах Пушкина. Своему помощнику А. Н. Мордвинову Бенкендорф пишет следующую служебную записку:

«Я только что видел императора, который приказал сказать Вам, чтобы Вы написали псковскому губернатору: пусть он запретит для Пушкина все, кроме того, что делается для всякого дворянина; к тому же раз церемония имела место здесь, не для чего уже ее делать.

Император подозревает священника Малова, который совершал вчера чин погребения, в авторстве письма; нужно бы раздобыть его почерк; до завтра, весь ваш».

Бенкендорф был прав в глазах своего монарха, придавая огромное значение анонимным письмам. На той записке, которую отправил Бенкендорф Орлову, а Орлов —царю, Николай положил резолюцию:

«Я считаю, как и вы, обстоятельство достойным внимания; постарайтесь узнать автора, и его дело не затянется.

По почерку и подписи легко будет добраться до источника».

III отделение не разыскало автора этих писем. См. книгу

А. С. Полякова: «О смерти Пушкина» (по новым данным). Пб., Госиздат, 1922.

6. В. А. ЖУКОВСКИЙ-ГРАФУ А. X. БЕНКЕНДОРФУ

Милостивый государь

граф Александр Христофорович

Имею честь препроводить к вашему сиятельству требуемое вами письмо415. Повторяя просьбу мою о не задержании разрешения на подписку на сочинения Пушкина и на Современник416. В сей поспешности нет никаких особенных видов, кроме желания сделать более успешную подписку, воспользовавшись тем живым чувством, которое пробуждено в сердце каждого русского к его памяти. Подписка в пользу семейства, и чем более даст она, тем лучше.

С совершенным почтением честь имею быть

Вашего сиятельства

покорнейший слуга 3 февраля. Жуковский.

Это письмо писано собственноручно Жуковским на 1-й странице листа почтовой бумаги большого формата зеленоватого цвета. Находится в собрании А. Ф. Онегина и в описании Б. JI. Модзалевского занесено под No 15 в серии: «Документы из бумаг Жуковского».

7. В. А. ЖУКОВСКИЙ-ГРАФУ А. X. БЕНКЕНДОРФУ

Милостивый государь

Граф Александр Христофорович!

В будущее воскресенье, 7 февраля, полагаю приступить вместе с генералом Дубельтом к разбору бумаг, оставшихся в кабинете Пушкина. Но предварительно полагаю обязанностию известить ваше сиятельство о следующем. Когда е.и. в-у было угодно призвать меня к себе и возложить на меня этот разбор, я представил на Высочайшее благоусмотрение Государя, что полагаю:

1-е. Бумаги, кои по своему содержанию могут быть во вред памяти Пушкина, сжечь.

2-е. Письма от посторонних лиц, к нему писанные, возвратить тем, кои к нему их писали.

3-е. Оставшиеся сочинения как самого Пушкина, так и те, кои были ему доставлены для помещения в Современнике, и другие такого же рода бумаги сохранить (сделав им список).

4-е. Бумаги, взятые из государственного архива и другие казенные, возвратить по принадлежности.

При сем имею честь известить Ваше сиятельство, что супруга покойного просила меня собрать все письма и записки, ею писанные к мужу, и возвратить ей. Полагаю, что этих писем рассматривать не следует.

Благоволите, Милостивый Государь, испросить разрешения от Е. И. В-a, будет ли ему угодно, чтобы и теперь, когда я буду рассматривать бумаги Пушкина вместе с генералом Дубельтом, следовал я тому же расположению, о котором было уже мною лично представлено государю императору и на которое е. в-у благоугодно было согласиться.

С совершенным почтением честь имею быть Вашего сиятельства

покорнейший слуга 5 февраля 1837 г. Жуковский.

Е. сият. графу А.Х.

Бенкендорфу.

Писано на листе писчей бумаги писарским почерком. Только подпись — набранные с разрядкой <курсивом. — Я. JI.> три последних слова — руки Жуковского. Находится в собрании А. Ф. Онегина (в описании Б. Л. Модзалевского No 6 в серии: «Документы из бумаг Жуковского»),

8. В. А. ЖУКОВСКИЙ-ГРАФУ А. X. БЕНКЕНДОРФУ

(Черновик)

Милостивый государь

граф Александр Христофорович.

Генерал Дубельт сообщил мне желание Вашего Сиятельства [рассматривать бумаги Пушкина], чтобы бумаги Пушкина рассматривались бы мною и им в вашем кабинете. Если [в] на нем выражается воля Государя Императора, повинуюсь беспрекословно. Если это только одно собственное желание вашего сиятельства, то я так же готов исполнить его; но позволю себе сделать одно замечание; я имею другие занятия и для меня было бы гораздо удобнее рассматривать [эти] бумаги Пушкина у себя, нежели в другом месте. В. с. можете быть уверены, что и к [ним] этим бумагам, однако, не прикоснусь: [что] (впрочем, это [нрзб.]). Они будут самим генералом Дубельтом со стола в кабинете Пушкина положены в сундук; этот сундук будет перевезен его же чиновником ко мне, запечатанный его и моею печатью. Эти печати будут сниматься при начале каждого разбора и будут налагаемы снова самим генералом всякий раз, как скоро генералу будет нужно удалиться. Следовательно, за верность их сохранения ручаться можно. С таким распоряжением время, нужное мне на другие занятия, сохранится.

Прошу Ваше сиятельство сделать мне честь уведомить меня, может ли быть принято мое предложение?

С совершенным почтением честь имею быть

Милостивый государь

Вашего сиятельства

Покорнейшим слугою

В. Жуковский.

Февр. 5, 1837.

Его сиятельству графу А. X. Бенкендорфу

Этот черновик, хранящийся в собрании А. Ф. Онегина (по описанию Б. Л. Модзалевского N° 39 в серии: «Документы из бумаг Жуковского»), писан рукою Жуковского, с его же исправлениями, на 2 страницах листа почтовой бумаги большого формата.

9. ГРАФ А. X. БЕНКЕНДОРФ-В. А. ЖУКОВСКОМУ

Милостивый государь

Василий Андреевич!

Получив два письма вашего превосходительства от 5 числа с.м., я имел счастье повергать оные на высочайшее благоусмотрение — и поспешаю иметь честь ответствовать.

Бумаги, могущие повредить памяти Пушкина, должны быть доставлены ко мне для моего прочтения. Мера сия принимается отнюдь не в намерении вредить покойному в каком бы то ни было случае, но единственно по весьма справедливой необходимости, чтобы ничего не было скрыто от наблюдения правительства, бдительность коего должна быть обращена на все возможные предметы. По прочтении этих бумаг, ежели таковые найдутся, они будут немедленно преданы огню в Вашем присутствии.

По той же причине все письма посторонних лиц, к нему написанные, будут, как Вы изволите предполагать, возвращены тем, кои к нему их писали, не иначе, как после моего прочтения.

Пр