Юлий Александрович Квицинский - Время и случай

Время и случай 2M, 537 с.   (скачать) - Юлий Александрович Квицинский


Юлий Квицинский
Время и случай
Заметки профессионала

…не проворным достается успешный бег, не храбрым — победа, не мудрым — хлеб, и не у разумных — богатство, и не искусным — благорасположение, но время и случай для всех них.

Ибо человек не знает своего времени. Как рыбы попадаются в пагубную сеть, и как птицы запутываются в силках, так и сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно неожиданно находит на них.

Книга Екклесиаста или проповедника. Гл. 9 (11,12)


Вместо введения

Из окон моего кабинета на седьмом этаже высотного здания на Смоленской площади никакого вида не открывалось. Нижняя половина окон постоянно прикрыта занавесками. Поверх занавесок видно небо и одетые жестью зубцы на крыше боковой башни здания. Они почему-то остались в памяти на фоне постоянно пасмурного неба. Зубцы мокрые. На них то и дело пытаются садиться вороны, оскальзываются и недовольно кричат.

Снизу тоже несутся крики. Человеческие. Злые. Играет какая-то музыка, иногда бьют барабаны. Это с Арбата. Кто-то там» опять митингует. Может быть, это афганцы, а может, и еще кто-то. Впрочем, не все ли равно кто.

На старый Арбат грустно, смотреть. Торжественно парадный, освещенный неоновой рекламой и яркими прямоугольными витринами, наполнявшийся по вечерам нарядной толпой, он был для меня как, наверное, и для многих других москвичей и немосквичей, в свое время частью мироощущения, символом столицы и столичной жизни. Сейчас у дома, где я когда-то встретил первый и почему-то на редкость солнечный день Великой Отечественной войны и потом провел — столько счастливых часов в детские и студенческие годы, торгуют сомнительными картинками, а у дома напротив, где жили старые друзья моей матери и тетки, какие-то личности тянут блатные песни. Весь Арбат обратился в огромную барахолку, сильно напоминающую подобные сборища первых послевоенных лет. Нет больше Арбата. Ушли из жизни и дорогие мне люди. Чувство тоски и брезгливости усиливается тяжелым запахом мочи и нечистот, несущимся из подъездов домов.

На письменном столе у меня громоздятся вороха документов. Простых, секретных, совершенно секретных и особой важности. Звонят телефоны. Все идет так, как шло в этом кабинете последние 40 лет. Здесь работали первые заместители министров иностранных дел Советского Союза — В. В. Кузнецов, Г. М. Корниенко, потом — мой тезка Ю. М. Воронцов. Сюда с трепетом ходило раньше на доклады или совещания не одно поколение советских дипломатов.

Теперь Э. А. Шеварднадзе сделал меня хозяином этого кабинета, призвав в Москву с поста посла СССР в ФРГ. Если говорить честно, особого желания становиться заместителем министра у меня не было. Профессиональные амбиции, как всякий специалист, я, конечно, имел, но ни в коем случае не политические.

Не испытывал я и влечения к административно-распорядительной деятельности. Скорее, наоборот. Да и время становилось все более смутным. Страна дышала тяжело, на глазах разваливалась экономика, утрачивались внешнеполитические позиции прежних лет, внутри СССР нарастала поляризация сил, усиливались центробежные тенденции, государственная власть слабела с каждым днем и месяцем. Проводить внешнюю политику в таких, условиях становилось все труднее, а отвечать за ее результаты — тем более. Страна шла навстречу крупным потрясениям.

Была и одна очень конкретная причина, по которой я не спешил возвращаться из Бонна. Меня звали в Москву, чтобы посадить доигрывать шахматную партию, которую по умыслу или по легкомыслию уже безнадежно «запороли» другие. Речь шла о сдаче ГДР, конец которой должен был неизбежно наступить в считанные месяцы. Комплименты, которые отпускались при этом в мой адрес («наш лучший германист», «европеист», «опытный переговорщик»), меня ни в коем случае не обманывали. В Москве были люди и поопытнее меня. Но ни первый заместитель министра А. Г. Ковалев, ни новый заведующий международным отделом ЦК КПСС В. М. Фалин — опытнейшие дипломаты и германисты с мировым именем, ни даже срочно собравшийся ехать послом в Рим A. Л. Адамишин, которого и должен был сменить на посту заместителя министра по Европе, не обнаруживали ни малейшего желания встать за штурвал, чтобы постараться спасти хотя бы то, что еще можно было спасти в условиях наступившего фиаско нашей послевоенной политики в германских делах. Впрочем, это был не первый и не последний случай в моей жизни, когда меня ставили в подобную ситуацию. В этом отношении мне, что называется, «везло».

Долг остается долгом. Была и другая немаловажная причина: политика реформ, начатая М. С. Горбачевым и его командой, с самого начала увлекла и захватила меня, как и большинство работников нашей дипломатической службы. Она переживала по прошествии пяти лет тяжелый кризис, и уходить в этот момент в сторону было бы просто нечестно. Тем более что на повестку дня властно и болезненно выдвигался германский вопрос, причем выдвигался по-новому и совсем не так, как мы себе всю жизнь это представляли. Германия должна была воссоединиться, причем по самому неприятному для Нас сценарию — путем поглощения ГДР Федеративной Республикой. Мир наших представлений о путях дальнейшего развития обстановки в германских делах вот-вот должен был рухнуть. Рождалась новая Германия. Надо было действовать без промедлений. Поезд германского воссоединения набирал скорость, и мы рисковали вскоре увидеть лишь мерцающие вдалеке его огни.


Часть I. КОНЕЦ И НАЧАЛО


К германскому урегулированию и парижскому саммиту

В Москву я возвратился из Бонна 13 мая 1990 года. К тому времени переговоры по формуле «2+4», то есть переговоры представителей ФРГ и ГДР плюс СССР, США, Англии и Франции, по внешним аспектам германского урегулирования уже начались. Первая встреча прошла 5 мая в Бонне. Был намечен довольно жесткий график последующих встреч на уровне министров и отдельно — экспертов.

Пожалуй, главной задачей в тот момент было побыстрей разработать концепцию заключительного документа, к которому советская сторона должна была бы вести дело на переговорах. Значение подобных разработок, разумеется, всегда достаточно относительно.

Как правило, конечный результат довольно существенно отличается от первоначальных наметок, тем более что в данном случае речь шла о шестисторонних переговорах. Однако четко представить себе нашу схему решения вопроса, охватывающую основные параметры урегулирования при максимально возможном учете советских интересов, конечно, требовалось.

В Москве, к сожалению, такой схемы даже в мае 1990 года не было. Все еще велись всякого рода дискуссии и высказывались идеи, не учитывающие главного: прекращение существования ГДР было уже вопросом нескольких месяцев, и у нас была возможность либо активно включиться в решение вопроса в эти оставшиеся месяцы, либо же принять свершившиеся факты.

Тогдашнее руководство МИД СССР понимало это. Но это отнюдь не означало, что подобная точка зрения превалировала в других ведомствах. Там было много иллюзий, помноженных на честолюбивые амбиции их авторов. В причудливый комок сплетались представления, будто одно присутствие наших войск на территории ГДР уже позволяет нам чуть ли не продиктовать условия воссоединения, добиться выхода ФРГ из НАТО, создания конфедерации двух германских государств. Поговаривали о нашей отдельной договоренности с социал-демократами в обход правительства Коля — Геншера, которая спасет ГДР, о синхронизации процесса воссоединения Германии с процессом создания коллективных структур безопасности в Европе, о возможности получения с Германии гигантских репараций и т. п. Это была какая-то сюрреалистическая смесь консервативных взглядов, требовавших сохранить ГДР как социалистическое государство, оставить ее в Варшавском пакте или, на худой конец, добиться нейтрализации всей Германии, разумеется, при оставлении там на неопределенное время наших войск и содержании их за конвертируемую валюту и за счет немцев, и демократических призывов дать зеленый свет воссоединению, но найдя при этом способ сочетать социалистические достижения ГДР с прелестями рыночного хозяйства ФРГ. Причем и правые, и левые, предаваясь каждый, по сути дела, сумасбродным надеждам, похоже, рассчитывали погреть на воссоединении руки в плане получения свободной валюты, которой им так всем не хватало. И те и другие были не прочь опереться, отстаивая свои взгляды, на огромный эмоциональный потенциал, который оставила в душах наших людей Великая Отечественная война. Германский вопрос для нас не был никогда сравним по своей взрывной политической силе ни с каким другим вопросом нашей внешней политики. Это остро чувствовал Э. А. Шеварднадзе. Наверное, чувствовали и другие члены тогдашнего руководства. Говорю «наверное», потому что мне в те дни с ними не приходилось очень уж часто общаться.

Поворот в судьбе ГДР наступил где-то в конце лета 1989 года. Визит М. С. Горбачева в ФРГ в июне того же года был впечатляющим по приему, оказанному нашему высшему представителю, по количеству подписанных документов, по той атмосфере, которая царила на переговорах. Ничего подобного в других странах Запада еще не было. Ближайший друг и советник нашего «Генерального» А. Н. Яковлев в конце визита в шутливой форме даже «упрекнул» меня, что вот, мол, устроил здесь «потемкинские деревни». Он знал, конечно, что никто «потемкинских деревень» в условиях западного мира устроить не может. Казалось поэтому, что открылась широкая дорога к действительно новому масштабному развитию отношений с ФРГ в условиях продолжающегося существования ГДР. К тому же ФРГ сама недавно принимала с официальным визитом Э. Хонеккера, а канцлер Г. Коль красовался вместе с ним на фоне государственного флага ГДР перед своей резиденцией. Руководство же СДПГ подписывало с руководством СЕПГ пространные документы о «культуре» политического диалога, как бы бросая немой укор своим соперникам из правящей коалиции в отсутствии у них нового политического мышления применительно к ГДР.

И тем не менее берусь утверждать, что именно тем летом 1989 года жизненный нерв ГДР то ли лопнул, то ли был перерезан. Во всяком случае в Бонне после визита был сделан вывод о возможности резко нарастить давление на режим Э. Хонеккера, открыто демонстрировавший неприятие курса М. С. Горбачева на перестройку и внутренние реформы. Возможно, свою роль в кристаллизации этого вывода сыграло также тогдашнее венгерское руководство, явно рассчитывавшее на усиление экономической помощи ФРГ за услуги в делах по созданию трудностей для руководства «братской» ГДР.

Что-то происходило и у нас в Москве. Множились выступления нашего известного историка профессора В. И. Дашичева о необходимости открыть границу ГДР. Дашичев изображал при этом из себя советника М. С. Горбачева. Это не соответствовало действительности. Однако данная версия никем не опровергалась. На мои недоуменные телеграммы в Москву никто не отвечал. Более того, аналогичные мотивы стали появляться в заявлениях и интервью заведующего Международным отделом ЦК КПСС В. М. Фалина, и его ближайших сотрудников.

Моя мысль вновь и вновь возвращалась к многозначительному эпизоду. Однажды, находясь в командировке в ФРГ, А. Н. Яковлев спросил меня в машине, нужна ли вообще стена в Берлине. Вопрос был неожиданный и, что называется, «в лоб». Помню, я ответил ему, что стена, конечно, штука неприятная, но снять ее — значило бы отказаться от ГДР. Сдать ГДР еще в 1953 году предлагал Берия и с соответствующими инструкциями направил в Берлин B. C. Семенова. Берия — расстреляли. Во всяком случае, сказал я, просто рассуждать о том, нужна или не нужна стена, не получается: надо решить, нужна нам или больше не нужна ГДР.

В условиях открытой границы при существующей разнице в жизненном уровне с ФРГ она долго не продержится. А с существованием ГДР связаны наши жизненные интересы, весь баланс сил в послевоенной Европе.

А. Н. Яковлев не стал продолжать разговор, но чувствовалось, что с таким видением проблемы он был не очень согласен. Наверное, перспектива показалась ему слишком пессимистичной. Или она уже тогда не пугала его? Во всяком случае, учитывая близость А. Н. Яковлева к М. С. Горбачеву и его влияние как члена Политбюро на формирование внешнеполитического курса СССР, его вопрос вряд ли был случаен. Однако я и до сих пор не верю, будто кто-либо из московского руководства мог представить себе летом 1989 года, что через год одно из наиболее развитых и процветающих в хозяйственном плане государств Варшавского договора, каковым была ГДР, исчезнет с карты Европы.

Справедливости ради должен, правда, заметить, что опасность национального вопроса для судеб ГДР с самого начала понимал Э. А. Шеварднадзе. Во всяком случае, он намекал мне на это обстоятельство при назначении послом в ФРГ. Позднее он утверждал, что предвидел скорый крах — ГДР. Но и он, как мне кажется, думал в то время все же в иных временных и политических рамках, не сопоставимых с тем, что затем произошло в реальной жизни. Во время того разговора я сказал ему, что ФРГ никогда не решится сама «полезть» в ГДР. Если ГДР и грозит реальная опасность, то она внутри самой ГДР и поддается контролю с нашей стороны. Эдуард Амвросиевич не стал тогда возражать.

Как бы там ни было, проходивший в сентябре 1989 года съезд ХДС и выступление на нем канцлера Г. Коля подействовали на меня как резкий звонок, предупреждающий о том, что правительство ФРГ увидело возможность добиться серьезных перемен в обстановке, складывающейся в Восточной Европе, и что в этой связи тучи сгущаются прежде всего над ГДР.

К тому времени венгры вдруг открыли для граждан ГДР свои границы с Австрией и начался массовый исход восточных немцев через их республику на Запад. Был создан прецедент, который был распространен затем на Чехословакию и Польшу и в конце концов заставил ГДР раскрыть свои границы и взрезать себе вены. Однако уже в момент съезда ХДС было ясно, в каком направлении могут пойти дела и как видит вероятную перспективу развития событий руководство ФРГ. Прямых доказательств не было, было, скорее, интуитивное предчувствие.

Оно меня не обмануло. Значительно позже я узнал, что в августе 1989 года, когда я благополучно проводил свой отпуск в Монголии, в замке Гимних, что под Бонном, в обстановке строгой секретности встретились Коль и Геншер с тогдашними премьер-министром и министром иностранных дел Венгрии Неметом и Хорном. Венгерские рыночные реформы к тому моменту в очередной раз зашли в тупик, страна была на грани банкротства. Возможностей брать валютные кредиты у СССР у венгерских товарищей больше не было. Немет и Хорн пообещали немцам открыть свою границу с Австрией и беспрепятственно пропускать через нее граждан ГДР. Коль и Геншер заплатили за это кредитом в один миллиард марок. У меня до сих пор такое впечатление, что наша разведка проглядела эту договоренность, открывшую путь к практическим мерам по ликвидации ГДР. Возможно, конечно, и другое: в Москве всё знали, но решили не вмешиваться.

Я счел необходимым предупредить Москву о своих опасениях и предположениях. Реакция была, скорее, неблагоприятной. Меня не критиковали впрямую, но ясно давали понять, что считают такую информацию слишком субъективно заостренной. Почему-то о содержании моей шифротелеграммы знал и помощник канцлера и пытался выговорить мне за это. Международный отдел ЦК КПСС, насколько мне известно, представил М. С. Горбачеву итоги съезда ХДС и высказывания на нем Коля в спокойных, рутинных тонах. Но оснований для спокойствия не было. События становились все более бурными и неуправляемыми. В ГДР движение гражданского неповиновения превращалось во все более мощное и массовое. Было видно, что даже такая многочисленная и дисциплинированная партия, как СЕПГ, не сможет удержать под своим контролем происходящее.

Между тем у нас дома, судя по всему, и в этом вопросе сохранялось немало иллюзий. Полагали, что достаточно заменить Э. Хонеккера на какую-либо «перестроечную» фигуру (если не на Э. Кренца, то на X. Модрова), и дела вновь пойдут на лад, что хоть в конечном итоге воссоединение. Германии, наверное, и неизбежно, но до этого поворотного момента предостаточно времени для политических маневров, инициатив, переговоров. В известной степени с толку сбивало и то, что сами западные немцы явно не ожидали столь быстрого, бурного и неудержимого развала ГДР.

Достаточно вспомнить первые осторожные 10 пунктов Коля, выдвинутые им в конце ноября 1989 года, рисовавшие объединение как длительный, весьма постепенный процесс, ведущий в итоге лишь к конфедерации ГДР и ФРГ. К его чести надо, правда, сказать, что он быстро менял тактику и приспосабливал свои действия к обстановке. Как и в футболе, немцы все время играли вдоль поля, гнали мяч из любых положений в ворота противника, в то время как мы, сохраняя основную ориентировку на быстро слабеющее правительство СЕПГ, плели кружева, играя поперек движения.

Ночью 9 ноября 1989 года, когда пала стена, я получил срочное указание связаться с канцлером и с В. Брандтом и передать им устные послания М. С. Горбачева. Смысл этих посланий состоял в том, чтобы предотвратить в Берлине возможные массовые столкновения. В западной части города шел митинг, на котором выступали политики из ФРГ, в восточной же части на стадионе им. В. Ульбрихта собрали свой массовый митинг коммунисты. В Москве опасались серьезных беспорядков в случае, если бы участники обоих митингов вошли в соприкосновение.

Выполнить эти указания было непросто. В. конце концов мне удалось вытащить к телефону помощника канцлера X. Тельчика с трибуны у Шенебергской ратуши в Западном Берлине и зачитать ему послание для передачи канцлеру. Добрался я, хотя и с трудом, и до помощника В. Брандта. Но перед этим мне пришлось поставить на ноги многих боннских знакомых. И тут я почти физически ощутил, что воссоединение состоялось, а ГДР кончилась, что возврата назад не будет. Мои самые солидные друзья были совершенно пьяны — то ли от шампанского, то ли от нахлынувших на них чувств. Такого я никогда еще не видел за все годы моей службы в Германии. Они благодарили Советский Союз, они говорили о большом будущем германо-советских отношений, они клялись в дружбе и плакали от счастья. Вопрос для них был предрешен.

Признаюсь, что это вызывало очень смешанные чувства. Нельзя было не сочувствовать народу, который "вновь обретал свое национальное единство. Вспоминалось и то, что Э. Хонеккер давно и сознательно вел политику отхода от Советского Союза. Но ГДР — это часть Европы, в которой мы все давно и мирно жили. Ее становлению были отданы лучшие годы собственной жизни и жизни моих товарищей. ГДР — это тысячи и тысячи немцев, сделавших ставку на Советский Союз не только в политическом, но и в личном плане. Это друзья-однокашники по институту. Это товарищи по работе. Это 20 процентов нашего внешнеторгового оборота, миллиардные вложения в прошлые годы, упорная борьба за преодоление доктрины Хальштейна, с помощью которой ФРГ мешала ГДР получить международное признание, за Московский договор, за нормализацию ситуации вокруг Западного Берлина. Что же, все это просто зачеркнуть и забыть? Или по крайней мере постараться сделать так, чтобы все позитивное, что было наработано за прошлые годы в наших отношениях с ГДР, не пропало зря, влилось мощной струей в складывающуюся на глазах новую великую Германию и сформировало ее на приемлемой для всех основе? Ответ на этот вопрос должны были дать предстоящие месяцы. Но в то же время было ясно, что, хотя идеальных решений, скорее всего, ждать не приходится, нельзя терять времени и плыть по волнам событий.

В эти дни я послал в Москву телеграммы, в которых еще раз предостерег от слишком спокойного взгляда на вещи. Я писал, что после открытия границ ГДР ее существование становится вопросом времени, причем довольно ограниченного. Ведь ГДР до 1961 года имела уже открытую границу с ФРГ с тем результатом, что из республики уходило по 30 и более тысяч человек в месяц. Сейчас начиналось новое кровотечение, которое, скорее всего, будет смертельным. Никакая политработа, запоздалая демократия и гласность не заставят немца по-прежнему работать в ГДР, если в 100–200 км западнее за ту же работу он будет получать в 4–6 раз больше и будет иметь возможность свободно туда переехать. Это один народ, с одним лицом, одной культурой, одними и теми же обычаями и привычками. Для того чтобы не уйти на Запад, надо очень сильно любить социализм и верить в него. Так могут поступить не многие. Народ ГДР в целом этого не сделает.

Кроме того, в самом СССР — оплоте и главной опоре ГДР — социалистическая модель все более открыто ставилась под сомнение. В этих условиях отдельное существование социалистической ГДР теряло в глазах даже очень сочувствующих социализму немцев смысл и перспективу.

Воссоединение становилось неизбежным. Но нам отнюдь не могло быть безразлично, на каких условиях оно произойдет. Представлялось нецелесообразным далее выступать против национального единства немцев. Надо было, чтобы новая ГДР поскорее заняла активную позицию в этом вопросе, возможно, вернулась к прежней своей довольно популярной идее немецкой конфедерации. Лучше всего, разумеется, если эту идею внесут новые политические партии и движения ГДР. Если это сделает СЕПГ, ей, скорее всего, не поверят. Если же лозунги будут исходить от демократических сил, их поддержат многие группировки в ФРГ, да и СЕПГ будет к ним проще пристроиться. Эта идея могла быть реализована в течение нескольких недель или же ей не суждено реализоваться никогда. Не надо забывать, что правительство ФРГ не дремало и уже в конце ноября. 1989 года предложило план «договорного сообщества» с переходом к конфедерации, а затем — и федерации.

Я получил почти немедленный ответ от Э. А. Шеварднадзе с поддержкой такого подхода. Затем последовал звонок из Москвы от заведующего 3-м Европейским отделом МИД А. П. Бондаренко. Он посоветовал мне не воспринимать телеграмму Э. А. Шеварднадзе как окончательное мнение, а лишь как свидетельство интереса к моим соображениям, которые, однако, во многом являются поспешными и спорными. Ситуация, мол, необоснованно драматизируется. На самом деле ни о каком исчезновении ГДР не может быть и речи.

Мы этого не допустим. Александр Павлович попусту звонить бы не стал. Значит, ему кто-то что-то сказал. Только — вот для «недопущения» мы до-прежнему ничего не делали..

— Где-то в конце ноября или в начале декабря я приехал в короткую командировку в Москву и был привлечен к составлению длинной и осторожной бумаги для переговоров с правительством ГДР, то есть с руководством СЕПГ. Верхом революционности в этой бумаге считалось предложение правительству ГДР возобновить идею немецкой конфедерации, хотя подача этой идеи с таким запозданием и от имени СЕПГ, рассыпавшейся буквально на глазах, была уже заведомо бесперспективной. Обсуждая этот документ с коллегами, я сказал тогда, — что такую бумагу, конечно, можно написать. Но она устареет еще до того, как ее пропустят в соответствии с действовавшим тогда порядком через Политбюро ЦК КПСС. Так оно, кстати, и вышло. А тем временем правительство ФРГ начало совершать быстрый поворот от первоначально выдвинутой Г. Колем идеи конфедерации к созданию валютной унии и присоединению ГДР к ФРГ в соответствии со статей 23 Основного закона ФРГ. Государственность ГДР тем самым должна была быть ликвидирована. Она присоединялась к сфере Основного закона ФРГ, как бы растворяясь в западногерманском государстве.

Не буду останавливаться на перипетиях первых месяцев 1990 года. Они достаточно известны и излагаются в мемуарах помощника канцлера ФРГ X. Тельчика. Наши действия в этот период подробно описываются в книге Э. А. Шеварднадзе «Мой выбор». С моей точки зрения, у нас было принято принципиально важное для последующего хода событий решение. Оно неоднократно подвергалось затем ожесточенной критике и в СССР, и в ГДР. Не были довольны им и некоторые политики на Западе, прежде всего во Франции и в Англии. Речь идет о приезде в Москву в начале февраля 1990 года канцлера Г. Коля и его беседе с М. С. Горбачевым, в ходе которой с нашей стороны было подтверждено: между СССР, ФРГ и ГДР нет разногласий по поводу того, что вопрос о единстве немецкой нации должны решать сами немцы и сами определять свой выбор, в каких государственных формах, в какие сроки, какими темпами и на каких условиях они это единство будут реализовывать. При этом, разумеется, было сказано, что германский вопрос разрешим лишь в контексте общеевропейского развития, с учетом безопасности и интересов как соседей, так и других государств Европы и мира.

Колем и Геншером эта беседа была расценена как крупный успех их политики. Однако в других странах не скрывали недовольства, и начались попытки убедить нас, что мы отступаем от своих интересов. В действительности же это была в тех условиях, пожалуй, оптимальная форма защиты наших интересов.

Как известно, раскол Германии устраивал в Европе многих. Но при одном главном условии: сохранять и поддерживать раскол должен был Советский Союз. Будучи уверенными в такой его непреклонной позиции, западным странам можно было извлекать для себя немалые выгоды из существования двух Германий и в то же время постоянно рядиться в одежды друзей всего немецкого народа и сторонников его воссоединения в условиях самоопределения. Неудовлетворенное национальное чувство немцев с помощью такой политики постоянно канализировалось против Советского Союза, собственные эгоистические интересы в германских делах ловко маскировались, постоянно поддерживался как бы надежный заслон на всех эвентуальных путях политического развития в Европе и в мире, которые могли бы вести к «новому Рапалло», то есть германо-русскому сближению. Продолжение Москвой линии на сопротивление воссоединению Германии явно входило в расчеты кое-кого и в критические месяцы 1989–1990 годов. Оно позволяло провести операцию воссоединения целиком за счет интересов СССР и, кроме того, сохранить известную отчужденность и противостояние между Германией и СССР также на будущее.

Сделанный в Москве в начале 1990 года шаг перечеркивал по крайней мере эти расчеты. Более того, он привел в итоге к тому, что руководство ФРГ приняло принципиальное решение о целесообразности сочетать воссоединение Германии с заключением нового широкоформатного политического договора между СССР и Германией. Идея эта не раз зондировалась в ходе предыдущих бесед на высшем уровне, но сейчас в Бонне почувствовали, что пришло время переходить от слов к делу.

23 апреля 1990 года, незадолго до моего окончательного отъезда из Бонна, меня пригласил канцлер Г. Коль. В ходе беседы он предложил заключить большой политический договор и широкое соглашение об экономическом сотрудничестве. Применительно к политическому, договору он прямо говорил о взаимном обязательстве о ненападении, о создании нового качества в, германо-советских отношениях после объединения немцев в одном государстве.

Канцлер был исключительно радушен и внимателен, подчеркивал готовность решительно встать на этот новый для германо-советских отношений путь. Он твердо надеялся на положительный ответ М. С. Горбачева и был уверен, что никто не сможет помешать реализации этой идеи. Он сказал, что в предварительном порядке беседовал по этому вопросу с президентом Дж. Бушем.

Шаг канцлера был хорошо продуман. Это не было тактическим маневрированием. Речь шла о крупном политическом решении, рассчитанном на большую перспективу. Понимая политическую, военную и эмоциональную сложность решения для нас многих аспектов, связанных с объединением Германии, Г. Коль предлагал гарантии по главному для нас вопросу: каковы будут отношения между новой Германией и Советским Союзом. Он прекрасно понимал, что не все интересующие нас аспекты поддаются включению в договор «2+4», что целый ряд проблем надо решать за рамками этого договора на двусторонней основе, может быть, даже не спрашивая при этом согласия союзников ФРГ.

Но канцлер думая, конечно, не только о нас. Он думал прежде всего о будущей политике объединенной Германии, о ее роли. в Европе, о том, что летать по-настоящему Германия сможет лишь тогда, когда сможет опереться на два крыла — западное и восточное. Думал он, наверное, и о том, что выдвижение идеи германо-советского договора может значительно повысить темп переговоров «2+4», обеспечить договорное оформление единства Германии в условиях пока еще сохраняющейся относительной стабильности политики СССР, предсказуемости его внешнеполитического курса. Канцлер и его министр иностранных дел Геншер отлично понимали значение фактора времени.

Как бы там ни было, интересы СССР и Германии, безусловно, совпадали в том, что необходимо сочетать заключение договора об окончательном урегулирований в отношении Германии (договор «2+4») с заключением «большого» советско-германского политического договора и широкомасштабного экономического соглашения. В ГДР уже заправляла не СЕПГ, а совсем другие политики. Их главной целью было быстрейшее присоединение к ФРГ, а не удержание отдельного государственного существования ГДР. Надо было действовать.

Я засел в те дни за составление проекта заключительного документа, регулирующего внешние аспекты объединения Германии. Это должно было быть по форме нечто вроде потсдамского коммюнике, но охватывающего все вопросы, связанные с созданием единого немецкого государства. В Бонне не хотели выработки мирного договора. Хотя в соответствии с многолетней официальной доктриной ФРГ надлежало требовать воссоединения путем самоопределения в условиях свободы, проведения общегерманских выборов и заключения мирного договора с Германией, сейчас идея мирного договора представлялась правительству ФРГ совершенно неприемлемой. Германия не хотела быть в роли побежденного государства, с которым ведут переговоры все многочисленные участники антигитлеровской коалиции. Она считала, что это более не соответствует ее реальному положению в современной Европе и мире. К тому же мирная конференция с участием десятков государств — дело долгое и достаточно сложное. Пришлось бы удовлетворять многочисленные претензии, прежде всего материальные, от которых ФРГ предпочитала уйти. Созыв мирной конференции как бы автоматически ставил сроки объединения ФРГ с ГДР в зависимость от завершения этой конференции. Такая перспектива была слишком неопределенной, а руководство ФРГ торопилось и не хотело рисковать. Три державы поддерживали ФРГ в этом.

Значит, нужен был договор, по форме не являющийся мирным, но по существу решающий все вопросы мирного договора, хотя и в составе более узкого круга участников. Он должен был предстать как окончательное урегулирование, чтобы исключить возможность в последующем изображать его как Московский договор 1970 года, неким modus vivendi вплоть до наступления иных, лучших для Германии времен. Он должен был решить раз и навсегда вопрос о внешних границах Германии, исключая какие-либо территориальные претензии к соседям. Он должен был налагать на Германию обязательство проводить политику мира, не иметь средств массового уничтожения, сократить до определенного предела свою армию, не пытаться пересмотреть или поставить под сомнение решения четырех держав, принимавшиеся в период осуществления ими верховной власти над Германией, обеспечить неприкосновенность военных захоронений и мемориальных сооружений, воздвигнутых в Германии в память о гражданах союзных держав, погибших в войне с фашизмом, и т. д.

Трудность при урегулировании этих вопросов состояла в том, что с немецкой стороны то и дело выдвигался тезис, будто подобные обязательства ставили Германию в «неравноправное» положение по сравнению с другими участниками договора «2+4» и поэтому, мол, дискриминируют немцев. Мне всегда казался этот аргумент достаточно искусственным хотя бы по той причине, что для восстановления полного суверенитета и равноправия Германии требовалась отмена четырехсторонних прав и ответственности в отношении Германии. Эта отмена, однако, могла быть осуществлена лишь в результате договоренности четырех держав с ФРГ и ГДР, то есть лишь в случае удовлетворяющего все участвующие стороны решения вышеназванных вопросов. Говорить о равноправии Германии без этой необходимой предварительной операции было явным тактическим запросом. Впрочем, переговоров без запросов не бывает, исключая, разумеется, дипломатию игры в поддавки. Но в поддавки в отличие от нас немцы никогда не играли.

Сложнейшим аспектом урегулирования должен был стать вопрос о военно-политическом статусе Германии. ГДР состояла в Варшавском договоре, а ФРГ была, без преувеличения сказать, опорой НАТО. По всеобщему убеждению, включение ГДР в сферу НАТО означало бы слишком серьезную сдвижку в балансе сил в Европе и мире, чтобы на нее согласился Советский Союз. Значит, перед немцами вставал вопрос: не придется ли ради воссоединения пожертвовать членством в НАТО и стать нейтральным государством?

Честно говоря, на мой взгляд, если бы немецкий народ был поставлен перед жестким выбором: национальное единство или НАТО, Германия ушла бы из НАТО или, как минимум, из ее военной организации. Пример-Франции был у всех перед глазами, и никто на Западе не смог бы обвинить ФРГ в «государственной измене». Весьма устроило бы это в тот момент и нас, учитывая плачевное состояние Варшавского договора, который как военный союз существовал уже только номинально и никакой ценности с точки зрения нашей безопасности больше не представлял. Нейтральный статус ГДР и ФРГ, да еще при сохранении на время там войск четырех держав с согласованными сроками их вывода на взаимной основе, — что могло быть лучше и разумнее? Впоследствии этот тезис не раз «прокручивался» в Верховном Совете СССР и многочисленных газетных публикациях.

Однако в реальной жизни альтернатива — НАТО или национальное единство — перед немцами в эти бурные месяцы не стояла. Не стояла потому, что ГДР была обречена, не могла, да и не хотела бороться за. свое существование как государства. Приняв валютную унию с ФРГ и вкусив «сладость» западногерманской марки, ГДР не могла соскочить с этого крючка. Позволив действовать на своей территории политическим партиям ФРГ, новые демократические партии и движения ГДР тут же утратили всякое значение. Если уж возвращаться в рыночное общество, решил восточный немец, то с теми партиями, которые знают, как его организовать, а не с демократическими фантазерами, Которые умеют разве что проводить демонстрации и голодовки да изобретать нигде и никем не опробованные модели экономических реформ. На выборах 18 марта 1991 года демократическая оппозиция, свергнувшая Э. Хонеккера, просто прекратила свое существование как сколько-нибудь значимая политическая сила. В этих условиях уход из НАТО ФРГ и нейтрализация Германии с каждым днем становились все более утопичным вариантом развития событий.

Против нейтрализации Германии, разумеется, возражали и три державы, которых поддерживало правительство ФРГ. В те дни был пущен в оборот тезис, что болтающаяся между западным и восточным мирами Германия с ее людским и военным потенциалом слишком опасна для всех, в том числе ц для себя самой. Неизвестно, куда она кинется, что решит в той или иной конкретной обстановке. Поставленная же на прочные якоря в НАТО, она будет под надежным контролем, и мир будет чувствовать себя спокойнее.

При этом, правда, оставалось неясным, почему в одном случае три державы и правительство ФРГ уверяют мир, что в ФРГ прочно утвердилась демократия, воля к миру и по этой причине ее политика может пользоваться полным доверием, а в другом обнаруживали явное недоверие к той же самой ФРГ и ее народу, доказывая необходимость строгого натовского контроля над ними. В каком-то из двух случаев наши партнеры лукавили.

Однако было ясно, что из НАТО они ФРГ постараются не отпустить и сделают все для того, чтобы сохранить свое военное присутствие в Германии в том объеме, в котором это им удастся. Наши же войска из ГДР они постараются отправить домой, причем будут пользоваться при этом поддержкой ФРГ. Немцам, разумеется, не нравились любые иностранные войска в их стране, но убрать все эти войска сразу не получалось. Ничто не мешало им, однако, попробовать начать с советских войск, благо их пребывание в Восточной Германии после воссоединения и «бархатных революций» в Польше и Чехословакии с военной точки зрения становилось бессмысленно, а в финансовом отношении для Советского Союза — все более накладно. Очередь западных войск должна была прийти потом. В этом ни у меня, ни у моих немецких собеседников в те дни сомнения не было. Да и сейчас нет.

Если идея нейтрализации становилась все более непроходимой, то это не означало, что не прорабатывались другие идеи, нацеленные на придание будущей объединенной Германии все же какого-то особого военно-политического статуса. Одной из таких идей было двойное членство Германии в НАТО и в Варшавском договоре в течение определенного переходного периода. Она, эта идея, не нравилась моим коллегам — дипломатам трех держав, которые, наверное, не без основания усматривали в ней замаскированную попытку последующего перехода немцев к внеблоковому статусу. Однако в апреле — мае мысль о двойном членстве Германии в обоих блоках была отнюдь не чужда высшему эшелону политической власти в ФРГ и поэтому была введена в первоначальный вариант нашего проекта заключительного документа об объединении Германии.

Имен я называть не стану, да и не важно это. Характерно, что еще летом 1991 года с западными немцами обсуждалась возможность формулировки, по которой территория ГДР по-прежнему оставалась бы в сфере действия Варшавского договора. От этой формулировки в конце концов я решил отказаться сам: она не давала достаточных гарантий наших интересов применительно к восточным землям Германии. Опереть весь этот важный вопрос на Варшавский договор было бы неразумно, так как было ясно, что Германия с помощью венгров, поляков и чехов без особых политических усилий и финансовых затрат сумела бы в сжатые сроки прекратить действие Варшавского пакта.

В этом случае мы оставались бы, как говорится, с носом. Решение надо было искать где-то на базе первоначально сформулированной Г.-Д. Геншером идеи о том, что сфера НАТО в случае воссоединения не распространится на ГДР, а ядерное оружие Запада не продвинется к линии Одер — Нейсе. В конце концов примерно так это было и сделано, но речь об этом пойдет позже.


Хотя переговоры «2+4» были, что называется, горящим вопросом, по прибытии в Москву мне пришлось заниматься делом совершенно иного порядка, хоть и не менее «горящим». Советский Союз был на грани банкротства. Золотовалютные запасы катастрофически таяли. Последние месяцы своего пребывания в Бонне я выслушивал то и дело горькие жалобы ведущих банков и концернов, что мы не платим в срок или вообще не платим по заключенным сделкам и ранее принятым обязательствам. Доверие к нам, как к заемщикам, стало резко падать. Ряд англосаксонских банков обратился с предложением, чтобы впредь кредиты нам предоставлялись под залог нашего золота. Мои хорошие знакомые и друзья из ведущих банков ФРГ не советовали, однако, идти на это: тот, кто начал брать займы под залог, больше без залога уже ничего не получит, и наша репутация как безупречного ранее заемщика окажется, как говорят немцы, в помойном ведре. Однако положение становилось критическим. Внешторгбанку СССР было, что называется, деваться некуда. Он начал обслуживать свои долговые обязательства за счет депозитов. Президент Внешэкономбанка Ю. С. Московский настоятельно предупреждал, что это прямая дорога к краху и объявлению неплатежеспособности. Правда, высшее начальство сохраняло спокойствие: что значит долг в какие-то там 35–40 млрд долларов для страны, которая производит ежегодную продукцию на многие триллионы рублей? Надо просто суметь «перехватить» сколько-то миллиардов на ближайшие годы, преодолеть сложное положение, возникшее из-за неблагоприятной структуры задолженности, а дальше дела наладятся. Одним словом — без паники! При этом, правда, оставалось совершенно неясным, откуда берется Такая уверенность в условиях неудержимого падения в стране и производства, и экспорта.

Находясь в ФРГ в начале мая 1990 года, Э. А. Шеварднадзе по поручению президента и Н. И. Рыжкова поставил перед канцлером вопрос о предоставлении крупного финансового кредита. Помню, мне тогда это крепко не понравилось. Э. А. Шеварднадзе к нашим внутренним экономическим делам прямого отношения не имел, и многие действия Совета Министров СССР не одобрял. Было ясно, что кредит, если его нам дадут немцы, будет «проеден» за несколько месяцев и никакому ускорению реформы не послужит. У нашего правительства, судя по всему, не было концепции выхода из кризиса или хотя бы концепции развития экспорта и получения валюты. Значит, это было лишь началом длинной цепи обращений с подобными просьбами, причем раз от разу они должны были становиться все более унизительными и обставляться все более неприятными встречными политическими требованиями с западной стороны. Э. А. Шеварднадзе же находился на острие решения самой жгучей Политической проблемы — германского вопроса. Посылать его просить деньги значило вольно или невольно намекать на взаимосвязь между условиями решения германских дел и получением нами кредитов. Во всяком случае положение нашего министра как переговорщика это поручение, конечно, не облегчало.

Канцлер реагировал на нашу просьбу положительно, обещал связаться с руководством «Дойче Банк» и «Дрезднер Банк» и направить в Москву представителей этих банков во главе со своим помощником, заведующим отделом в ведомстве федерального канцлера X. Тельчиком. Учитывая деликатность миссии, так как речь шла о спасении нашей платежеспособности, поездка должна была проходить в условиях строгой секретности. О ней даже не следовало знать посольству ФРГ в Москве. Я должен был поддерживать контакт с Тельником, договариваться о маршруте спецсамолета бундесвера, мерах по сохранению инкогнито членов делегации, встречать их в Москве на аэродроме. 5 мая мне поручили сообщить канцлеру, что речь вдет примерно о 20 млрд марок. Вся эта история уже стала достоянием гласности после публикации мемуаров X. Тельника. Ее детали секрета больше не представляют.

Тельник, руководитель «Дойче Банк» Коппер и президент «Дрезднер Банк» Реллер прибыли в Москву 13 мая. Они были на следующий день приняты Председателем Совета Министров Н. И. Рыжковым. На беседе был Э. А. Шеварднадзе.

Разговор был довольно подробный. С немецкой стороны речь шла как о финансовых делах, так и о предстоящем решении германского вопроса. Стремление увязать эти аспекты прослеживалось довольно ясно. С нашей же стороны упор делался на финансово-экономической тематике. Немцев убеждали, что перестройка развивается, в общем, в соответствии с намеченными планами, но вступила сейчас «в очень ответственный этап». Чтобы успешно пройти его, нужна срочная финансовая помощь. Разумеется, при этом мы ориентируемся на германское объединение, но придаем большое значение правильному урегулированию экономических отношений в треугольнике СССР — ГДР — ФРГ. Для этой цели, по словам Н. И. Рыжкова, должны были быть задействованы 6 специальных комиссий по линии Совмина СССР. Политические же и военные вопросы должны были регулироваться на переговорах «2+4», но одновременно была достигнута договоренность и о том, что будут вестись также прямые переговоры с ФРГ по интересующим стороны вопросам.

Ситуация в стране была охарактеризована Н. И. Рыжковым примерно так. До 1987 года шла подготовка к экономической реформе, а с 1988–1989 годов началось ее проведение. Это были наиболее сложные два года. У нас раньше была жесткая плановая система, которая сковывала возможности народного хозяйства. Сейчас мы начали от нее отходить, меняется все управление народным хозяйством, но ситуация такова, что экономические модели регулирования хозяйства еще не сложились, нет соответствующих инфраструктур или Они пока очень слабы. Центральные структуры уже не имеют прочного влияния на управляемость государством, да и многие проблемы обернулись неожиданной стороной. Начался бурный рост доходов населения, возникла диспропорция между денежной массой и рынком. Правительство СССР в конце концов разрешило всем предприятиям выходить на внешний рынок, и начался беспорядочный экспортный бум. При этом делается много ошибок. В то же время на плечах центрального правительства остается много забот и обязанностей перед страной, которые не перекладываются на союзные республики и на непосредственных производителей. Например, нужно в этом году закупить в централизованном порядке 42 млн тонн зерна. Это будет стоить 4,5 млрд рублей, что равно примерно 25 процентам наших союзных экспортных поставок за свободную валюту. Таких примеров много, а возможности экспорта серьезно подрываются «самостоятельной» продажей за рубеж сырья, металлов. Есть и объективный фактор, уменьшающий валютные поступления. Это — падение цен на нефть и сырье.

Все это вызывает, говорил наш премьер, настороженную реакцию за рубежом. Нам стараются ограничить предоставление кредитов. Это затрудняет работу над экономической реформой, реализацию планов перехода к регулируемому рынку. Н. И. Рыжков подчеркивал, что уверен в необходимости двигаться к рынку. Через несколько лет, отметил он, наши дела пойдут в гору. Некоторые, конечно, предлагают просто вернуться к 1988 году, и тогда все станет вновь «нормально». Какая-то стабилизация в этом случае наступит, но движения вперед больше не было бы. Это не выход из положения. Надо пройти через очень сложное время, чтобы потом нормально развиваться и эффективно работать. В этот период СССР и требуется помощь, чтобы сохранять стабильность положения, отработать механизмы для движения вперед. Конечно, можно решить возникающие проблемы, не прибегая к помощи: понизить уровень жизни населения, сократить импорт. Но это, по мнению Н. И. Рыжкова, было недопустимо, так как похоронило бы надежды, связанные у людей с перестройкой. А от наших реформ зависит будущее не только СССР, но и всего мира. Тот, кто думает о будущем, должен понимать необходимость помочь нам сейчас, тем более что СССР обладает огромными ресурсами и возможностями. Когда он органически вольется в мировую экономическую систему, все это сторицей окупится.

Председатель Совмина СССР сообщил в тот день о намерении ускорить переход к конвертируемости рубля, о желании в будущем году осуществить его девальвацию, о переходе с 1 января 1991 года в торговле со странами СЭВ на свободно конвертируемую валюту и мировые цены. На этой операции, по расчетам наших экономических ведомств, СССР должен был получить положительное сальдо в размере 7 млрд рублей. Упоминались в этом контексте и долги третьих стран Советскому Союзу, представляющие внушительную сумму в 82 млрд рублей, которые мы были бы согласны переуступить другим банкам.

Смысл нашей просьбы к немцам в конце концов свелся к постановке вопроса о предоставлении в самое ближайшее время несвязанного финансового кредита на сумму 1,5–2 млрд рублей при общем объеме запрашиваемого кредита 10–15 млрд рублей со сроком погашения 10–15 лет (при 5 льготных годах).

Немецкая сторона реагировала, в общем, позитивно. Тельчик заявил, что канцлер прекрасно понимает значение перестройки и будет поддерживать ее. Понимает он и то, что в ходе перестройки неизбежны трудности. Успех политики реформ во многом будет зависеть от поддержки извне. В этом плане канцлер принял принципиальное решение в политическом смысле. Он понимает эту беседу в Москве как часть решения не только вопросов экономического сотрудничества, но и как существенную часть общего пакета решений, которые в этом году надо будет достичь по германскому вопросу. «Я думаю, — добавил Тельчик, — что если мы договоримся сейчас здесь, то это будет полезно и для сферы, где ведет обсуждение Э. А. Шеварднадзе, чтобы там поутихли споры». «Или наоборот», — съязвил Эдуард Амвросиевич.

Несвязанный финансовый кредит немецкие банки через некоторое время нам дали, правда, только под правительственную гарантию ФРГ. Что касается остальной части кредита, то ФРГ хотела создать для этой цели что-то вроде международного банковского консорциума, учитывая размеры суммы. В конце концов из этого не очень много получилось. Те страны, которые приняли решение оказать нам срочную помощь, предпочли делать это на двусторонней основе.

Это касалось Италии, Франции, Испании. Те, кто не — был готов к этому, оказались не готовы и к созданию банковского консорциума. Что же касается обсуждавшейся 14 мая 1990 года идеи с помощью срочного несвязанного кредита банков ФРГ покрыть накопившиеся обязательства по обслуживанию иностранных долгов, расплатиться по имеющимся контрактам и тем самым прекратить опасную дискуссию о платежеспособности Советского Союза, то она, естественно, не сработала. И взятая у немцев для этой цели сумма была недостаточна, и, что более важно, реальная база для оздоровления нашего валютного баланса отсутствовала.

По прошествии нескольких месяцев мы оказались в еще более сложном и плачевном положении. На Западе заговорили о том, что вливать кредиты в советскую экономику в существующих условиях — это бросать золото в бездонную бочку. Отсюда стала затем выкристаллизовываться линия на преимущественное предоставление нам гуманитарной помощи и технического содействия при максимальной сдержанности в вопросах капиталовложений в нашу тяжелобольную экономику. Нет нужды напоминать и о том, что все расчеты на получение крупных выгод от перехода на торговлю со странами СЭВ в свободной валюте оказались построенными на песке. Торговля со странами Восточной Европы после этого практически развалилась, и мы вскоре стали должниками почти всех стран Варшавского договора, исключая разве что румын.

В тот же день делегация Тельчика была принята М. С. Горбачевым. Он был, по обыкновению, откровенен, энергичен, охотно делился своим видением ситуации, путей выхода из нее. Подчеркивал, что мы подошли к решающей фазе перестройки. Прошло 5 лет с тех пор, как был сформулирован ее замысел. Больше нельзя откладывать переход на рыночные механизмы и новые формы хозяйствования. Командно-административная система подрублена, нас начинает качать, шестерни не сцепляются, мотор работает вхолостую. Долго страна в таком состоянии оставаться не сможет. Рынок вырвался из рук, Нужно как-то связать «дикие» деньги, отладить новую налоговую систему, принять меры к стимулированию производства товаров для населения, осуществлению конверсии. Для преодоления наступившего особо сложного периода, по мнению Президента СССР, должно было потребоваться примерно 2–3 года, а в целом для оздоровления всей ситуации — 5–7 лет. Нужна будет и помощь извне. Ее надо понимать как инвестиции в ускорение перехода к рыночной экономике, к конвертируемости рубля, к последующей реальной интеграции совместных усилий в области экономики. Сейчас нужен кредит в 15–20 млрд рублей, чтобы обеспечить начало возврата заемных кредитов лет через 7–8.

Вопрос оказания помощи реформам в СССР, говорил с пафосом М. С. Горбачев, — это вопрос стратегический, принципиальный. Происходит исторический поворот в Европе и в мире. Если упустить этот поворот, решить воспользоваться нестабильностью в чьих-то корыстных интересах, то это будет не политика, а узколобый прагматизм. Нельзя думать категориями «от выборов до выборов», когда происходят вещи, которые призваны изменить Европу и мир. Если не изменится коренным образом СССР, то и в мире ничего не изменится. Сейчас советский народ, ранее сильно закомплексованный, повернулся к новым формам жизни. Это эпохальный поворот. Если СССР и Запад не придут к взаимопониманию, можно упустить главное. А. на Западе, прежде всего в США, все еще медлят, не проявляют достаточной широты подхода.

Конечно, говорил М. С. Горбачев, мы свой курс будем проводить в любых условиях — поддержит или не поддержит нас Запад. Но если поддержки не будет, реформы будут идти болезненнее и медленнее, а возможны даже и срывы, которыми не преминут воспользоваться оппозиционеры и слева, и справа. Многие только и ждут обострения, чтобы на недовольстве населения прорваться к власти. В свое время так и поступил Гитлер, оперевшись на люмпенов. Все это очень серьезно, но вряд ли такой поворот событий удастся в Советском Союзе. У нас люди дистанцируются от бешеных и справа, и слева. Но медлить с реформами нельзя, откладывать больше некуда, народу нужна ясность и перспектива.

На присутствовавших эта часть беседы произвела впечатление. Тельчик благодарил за интересные и «захватывающие» высказывания. Он заверил в готовности ФРГ к тесному и доверительному сотрудничеству. Канцлер рассматривает сферу развития сотрудничества с СССР как свою личную приоритетную задачу. Воля к сближению с СССР есть давно. Но все зависит от того, какие перемены будут иметь место в СССР фактически. Надежная безопасность и уверенность в том, что СССР пойдет вперед по пути перестройки, открывает обширные возможности для развития отношений. В ФРГ хорошо понимают, что будут серьезные трудности переходного периода, которые трудно разрешать быстро и в одиночку. Обе стороны взаимно зависят друг от друга. Поэтому лучше всего решать вопросы путем движения навстречу друг другу. Ваши успехи, заверил Тельчик, мы будем рассматривать как наши успехи.

Тельчик подтвердил в тот день от имени канцлера желание заключить с СССР после объединения Германии широкий политический договор. Реакция М. С. Горбачева была положительной. Он высказался за начало его разработки, предложив при этом думать о будущей Европе в целом. В новой Европе мира и сотрудничества такой договор призван стать одной из несущих конструкций. После этого была согласована встреча М. С. Горбачева с канцлером в степях Северного Кавказа, та самая встреча в Архызе, которой была суждено затем стать исторической. Наметили ее на 20-е числа июля. Обе стороны сознавали огромную ответственность, с которой она будет связана.

Помню, как М. С. Горбачев, когда речь зашла о приезде канцлера, внезапно перестал улыбаться и попросил Тельчика передать Г. Колю, что нужны справедливые решения, не нарушающие баланс, не вызывающие у советских людей подозрений в том, что может пострадать безопасность Советского Союза. Ни одна сторона, подчеркнул он, не в силах что-либо навязать другой. Но мы исходим из того, что можно и нужно выработать консенсус. То, что СССР и Германия двинутся навстречу друг другу, будет историческим поворотом. Он необходим. Но ничего нельзя упрощать. Надо помнить о 27 млн советских граждан, погибших на фронте, в плену, о 18,5. млн раненых и изувеченных, о миллионах искалеченных судеб. Надо очень серьезно подумать о предстоящих решениях, их содержании и характере. Если мы договоримся, это будет на пользу обеим странам и всему миру. Надо постараться прийти к, согласию. Лучшей ситуации для этого, чем сейчас, может быть, не было на протяжении всего столетия.

Посерьезневший Тельчик ответил, что, и по мнению канцлера, потребуются решения, которые означали бы успех для всех.


В мои обязанности как нового заместителя министра иностранных дел вошло курирование всех отделов, занимающихся европейскими делами. Ранее странами Западной Европы занимался А. Л. Адамишин. Восточную Европу вел И. П. Абоимов, который собирался ехать послом в Венгрию. Одновременно он был и генеральным секретарем Варшавского договора, заседание Постоянного консультативного комитета которого было назначено на 7 июня.

Я знал, что подготовка каждого такого мероприятия требовала колоссальной затраты сил, времени и энергии тех работников, которые по долгу службы вели вопросы Варшавского договора. Согласование каждого проекта совместного документа в последние годы длилось месяцами и неделями, сопровождалось ситуациями, достойными пера Шекспира, и в конце концов завершалось созданием длиннейших текстов, которые обычно мало кто читал и которые во всяком случае не стоили колоссальных усилий на их подготовку.

Времена единомыслия и конструктивного сотрудничества в Варшавском договоре давно ушли в прошлое. На протяжении многих лет палки в колеса ставила деятельность Н. Чаушеску, открыто саботировавшего нормальную работу органов договора — и претендовавшего в награду за это на благожелательный подход к экономическим проблемам Румынии со стороны Запада. Учитывая характер режима Чаушеску и ограниченный вес Румынии в системе государств социалистического лагеря того времени, западные страны не очень клевали, однако, на эту удочку. Тем не менее румынская дипломатия того периода с неизменным прилежанием портила кровь своим коллегам по Варшавскому договору, используя для этого любые поводы.

К 1990 году ситуация в Варшавском договоре применительно к румынам изменилась. Н. Чаушеску был свергнут, и иррациональное поведение румынских представителей прекратилось. Это не означало, однако, что обстановка в Варшавском договоре изменилась к лучшему. Перемены, происшедшие к тому времени в Польше, Чехословакии, Венгрии и ГДР, повлекли за собой довольно быструю и коренную перестройку их политики. Решительно порывая с советской моделью социализма, новое руководство этих стран пыталось возможно скорее переориентироваться на Запад. Такая переориентация, если логически смотреть на вещи, приводила к выводу о необходимости «выломиться» из структур Варшавского договора и СЭВ. Это было как бы непременным условием для того, чтобы попытаться поставить вопрос о членстве в ЕС, а затем, возможно, и в НАТО. Членов соцлагеря туда, конечно, не приняли бы. С приемом же в западный лагерь открывалась перспектива поторговать политикой, связывались радужные надежды на доступ к кредитам, передовым технологиям, выход со своей продукцией на западный рынок. Немалое значение имело и то, что дальнейшее пребывание в структурах Варшавского договора могло обернуться — неровен час — новыми вариантами акций по спасению социализма по образцу 1956 или 1968 года. Хотя в СССР была начата и шла основательная перестройка, окончательной уверенности в ее необратимости в соседних нам странах Восточной Европы все же не было. Да и выступления против Советского Союза были в тот момент достаточно легким и удобным способом завоевать себе политическую поддержку среди населения в своих странах.

Писать о всех сторонах этого явления — дело сложное и долгое. Пусть это сделают другие, более сведущие в делах восточноевропейских государств авторы. Ясно было, однако, что предстоящее 7 июня 1990 года заседание ПКК будет чем угодно, но только не встречей единомышленников. Мои старые и добрые друзья — В. Н. Попов, который руководил группой дипломатов, занимавшихся Варшавским договором, и Г. Н. Горинович, начальник тогдашнего Управления социалистических стран Европы — со всей откровенностью предупреждали об этом. Не хотел вести переговоры по согласованию документов этого совещания и И. П. Абоимов, так что мне не оставалось ничего иного, как окунуться в этот доселе мало известный мне омут интриг, противоречий и несовместимых интересов.

Несовместимых хотя бы потому, что в Москве были готовы говорить о демократизации Варшавского договора, о его глубокой реформе, но только не о его роспуске и ликвидации. «На носу» было воссоединение Германии и, следовательно, потеря социалистической ГДР, только что были подписаны соглашения об уходе наших войск из Чехословакии и Венгрии, вызвавшие острую критику народных депутатов, военных, печати разных оттенков. Ликвидировать теперь еще и Варшавский договор или по крайней мере его военную организацию? Пожалуй, это было слишком много для одного раза. Перегруженный корабль мог и опрокинуться. Я очень рассчитывал на то, что по крайней мере это-то должны понимать наши партнеры по Варшавскому договору, включая сюда даже венгров, успевших наделать публичных заявлений о необходимости его роспуска. Во всяком случае в июне 1990 года в интересах разумного развития событий нужно было конструктивное заседание ПКК с принятием документов, устраивающих все стороны и сохраняющих на данном этапе Варшавский договор.

С этим пониманием мы начали 6 июня обсуждение проекта Декларации государств — участников Варшавского договора, сообщения для печати и закрытого протокола совещания ПКК. Тут мне пришлось вплотную познакомиться с моими будущими партнерами по делам, касающимся восточноевропейских стран, — болгарином А. Настевым, венгром И. Сокаи, немцем X. Домке, поляков Б. Кульским, румыном Р. Нягу, чехом А. Матейкой. Некоторых из них, например А. Настева и Б. Кульского, я хорошо знал по прежней работе в Берлине или Бонне. Другие были для меня людьми новыми.

От этого заседания у меня осталась память как о, пожалуй, самом неприятном раунде переговоров, который когда-либо выпадал на мою долю. Во всем поведении участников была какая-то неискренность и недосказанность. Вещи боялись называть своими именами, шла игра на двусмысленных формулировках, словно участвуешь в обеде, на котором гости не прочь, если зазеваешься, положить в карман серебряную ложку. Заседали мы до четырех или пяти часов утра, согласовав в конце концов все документы и расставшись с чувством большого облегчения, что дальше разговаривать друг с другом по этой неприятной теме пока не Нужно.

Декларация государств Варшавского договора получилась достаточно краткой и по меркам того момента вполне приличной по содержанию. Она говорила о намерении приступить к пересмотру характера, функций и деятельности Варшавского договора, а также о преобразовании его в договор суверенных, равноправных государств, построенных на демократических началах. Договор, таким образом, сохранялся, но для его реформы учреждалась временная комиссия правительственных уполномоченных, которая должна была представить свои предложения Политическому консультативному комитету до конца октября с тем, чтобы они были рассмотрены ПКК до конца ноября 1991 года. Страны Варшавского договора заявили о готовности конструктивного сотрудничества с НАТО, его членами, а также нейтральными и присоединившимися государствами Европы на двусторонней и многосторонней основе. Варшавский договор, таким образом, по-прежнему оставался живой и готовой к действию международной структурой. Акцент в его деятельности, правда, смещался к решению задач разоружения и создания общеевропейской системы безопасности. Но это вполне отвечало новым условиям в Европе и мире.

В закрытом протоколе совещания была зафиксирована договоренность подготовить к следующему совещанию ПКК предложения по пересмотру всех аспектов деятельности Варшавского договора, включая постепенное свертывание органов военного сотрудничества, по мере — это было в конце концов добавлено по нашему настоянию — развития хельсинкского процесса и формирования общеевропейских структур безопасности и сотрудничества. Предполагалось, что при подготовке реформы Варшавского договора будут рассмотрены такие вопросы, как статус Объединенных вооруженных сил, в том числе штаба ОВС, включая вопрос о его преобразовании в орган иного характера, способы выполнения союзнических обязательств, изменения и усовершенствования политического и военного механизма Варшавского договора, включая преобразование Специальной комиссий по разоружению, усиление ее функций.

Э. А. Шеварднадзе не скрывал своего облегчения по поводу достигнутых результатов. Он опасался, что дело могло обернуться хуже. Теперь же был получен результат, не только пригладивший наши отношения с соседними странами, но и позволяющий ставить вопрос о необходимости встречных шагов со стороны НАТО. Удовлетворен был и Президент СССР, заметивший, правда, после окончания переговоров, что обольщаться не стоит. Фактически наши союзники давно ушли от нас.

Официальное заседание ПКК, начавшееся в 9 часов 7 июля 1990 года, прошло гладко. В составе делегации ГДР присутствовали советники из ФРГ, одним из которых был брат покойного Г. фон Браунмюля — любимого сотрудника Геншера, убитого террористами. Были зачитаны заранее подготовленные речи, подписаны согласованные за несколько часов до этого документы. В этот же день состоялись краткие беседы М. С. Горбачева с новыми руководителями восточноевропейских государств. Для многих из них это была первая встреча с Президентом СССР, после которой в контактах с нашими восточноевропейскими соседями на президентском уровне настала длительная пауза. Если не считать беглых бесед на парижском саммите СБСЕ в ноябре, с визитом у нас после этого побывал лишь румынский президент И. Илиеску в апреле 1991 года да премьер-министр Болгарии Д. Попов в мае 1991 года. Намечавшаяся на ноябрь 1990 года встреча ПКК, ввиду наплыва других событий, по настоянию Президента СССР была отложена на более позднее время и постепенно ушла в 1991 год.

Да, заседание ПКК, повторяю, прошло гладко. Но переговоры, которые велись, а также поступившая затем из Венгрии, Польши и Чехо-Словакии информация ясно показывали, что ни о какой реформе Варшавского договора, его постепенной трансформации по мере складывания общеевропейских структур безопасности в Будапеште, Варшаве и Праге не помышляли. Курс был взят на роспуск Варшавского договора, причем произойти это должно было в два этапа: сначала ликвидировалась военная организация союза, затем прекращалось действие самого договора. Момент для осуществления этих шагов наши бывшие союзники, очевидно, решили выбрать, сообразуясь с конкретной обстановкой. Позиция румын и болгар при этом была, скорее, пассивной и сводилась к нежеланию входить в чрезмерное противоречие с нами, но в то же время и не противиться тому ходу событий, который намечала троица, получившая впоследствии название «выше-градской».

В нашем руководстве, на мой взгляд, отношение к этой перспективе было довольно спокойное. В военном смысле безопасность СССР никогда существенно не зависела от союза с венгерской или, скажем, чехословацкой армией. Дальнейшее пребывание наших войск в восточноевропейских странах становилось невозможным, да и бессмысленным с политической и военной точек зрения. Там было больше некого и нечего защищать, а как плацдарм для наших собственных действий в новой международной обстановке они теряли смысл и значение. Более того, учитывая неясность перспектив развития ситуации в Европе, рост националистических тенденций, малую эффективность еще только нарождавшихся общеевропейских структур, дальнейший военный союз с этими государствами мог обернуться для нас и неприятными сюрпризами. Поэтому сопротивляться роспуску Варшавского договора на определенном этапе дальнейшего развития не имело смысла, как не имело смысла и сохранять двусторонние союзнические договоры с нашими восточноевропейскими соседями. Важно было только, чтобы они, а не мы взяли на себя инициативу и ответственность перед историей и своими народами за это. Но в этом плане никаких проблем не возникло: все бывшие наши союзники один за другим официально поставили перед нами вопрос. об отмене договоров о дружбе, союзе и взаимной помощи и заключении взамен их новых, не содержащих больше каких-либо союзнических положений. Исключение на первом этапе составили лишь болгары, но и они вскоре решили «подравняться» под общую позицию.

Так выглядела ситуация в делах с восточноевропейскими странами, если смотреть на, нее трезвыми и холодными глазами. Но многие в те месяцы все еще взирали на восточноевропейские страны и Варшавский договор через очки старых представлений, искренне возмущались по поводу наметившихся неизбежных перемен, щедро сыпали упреки в адрес «неверных» и «неблагодарных» союзников, а заодно и тех, кто якобы позволил им вести себя «неподобающим образом».

В этой связи в огород МИД СССР на протяжении последующих месяцев было брошено немало тяжелых камней.

Напор критики наша внешняя политика в полной мере ощутила в июльские дни XXVIII съезда КПСС, делегатом которого я был избран от загранорганизаций партии. Ураган страстей поднялся против А. Н. Яковлева. Выступление Э. А. Шеварднадзе в любой момент могло закончиться взрывом в зале, но не закончилось им только благодаря исключительной интуиции и ловкости оратора.

Затем было заседание секции съезда по внешней политике, где мне пришлось выступать. Злые вопросы: есть ли еще соцсодружество, что такое теперь Варшавский договор и СЭВ, почему Советский Союз идет на уступки по всему фронту, кто «проглядел» Восточную Европу и ГДР?

Помню резкое выступление члена военного совета Южной группы войск Никулина: эффективность нашей внешней политики обеспечивается вооруженными силами, слабым же всегда диктуют; СССР теряет позиции сверхдержавы, баланс сил в мире нарушается, готовится предательство; идея общеевропейского дома — призрак, нас вытесняют из Европы и ничто не предлагают взамен; мир и свобода не могут держаться на слабости; к ответу Шеварднадзе и т. д. Это был серьезный сигнал. Период любования успехами нашей внешней политики заканчивался, наступало время трудных боев, а наиболее тяжелые и ответственные внешнеполитические решения нашему руководству еще только предстояло принять.

Правда, XXVIII съезд КПСС не был больше ни камертоном, ни даже адекватным отражением положения и главных тенденций в развитии страны. Партия, конечно, спорила и митинговала, но явно не умела и не хотела вписаться в крутой вираж новой жизни. Предстояла борьба за власть. Чтобы предвидеть это, не надо было быть пророком. Вести ее можно было лишь новыми методами, решительно демократизируясь и обретая качества парламентской партии. В последний период пребывания в Бонне я занялся вместе с сотрудниками внутриполитической группы сбором материалов о том, как строят свою работу ведущие партии ФРГ — ХДС, СДПГ, какие у них существуют инструкции и рекомендации на районном, городском, земельном уровне, как построен центральный аппарат, как ведется борьба за голоса избирателей, как обеспечивается единообразное осуществление основ политики партии через депутатов от деревенских общин до боннского парламента. Это была увлекательнейшая работа. Результаты ее были переданы в Москву. Наши боннские партнеры даже выразили готовность показать свою внутреннюю кухню нашим партийным работниками — речь ведь шла об изучении опыта парламентаризма.

К сожалению, все осталось втуне. Никто на наши записки не отреагировал, никакие стратеги организации партийной работы «по-новому» приглашениями не воспользовались. Как потом выяснилось, никто этих материалов в ЦК КПСС на серьезном уровне и читать не стал. Не до того, видимо, было, о другом думали.

Когда XXVIII съезд подошел к концу и начались выборы руководящих органов, стало ясно, что КПСС как структура, способная руководить страной, кончается. Не видно было никакой четкой и привлекательной стратегической линии партии на будущее. Прежние кадры, имевшие опыт руководства страной, при первом голосовании почти полностью были выметены из состава ЦК. Многие из них даже были рады этому, не видя дальнейшей перспективы. По настоянию М. С. Горбачева, это положение затем было несколько подправлено, но не до конца. В самый критический этап своей истории КПСС вошла в небоеспособном состоянии.

Тогда, после съезда, ходила загадка-шутка: «Скажи-ка, кто у нас теперь члены Политбюро и секретари ЦК?» Никто этого больше не знал, да и не считал нужным знать. Власть партии заканчивалась при ее собственном тому содействии, хотя структурная оболочка еще долгое время создавала иллюзию политической силы.

То, что рушилось всевластие партийного аппарата, видели, понимали многие и радовались этому. Но вряд ли в тот момент понималось в полной мере то, что КПСС была единственной в СССР общественно-политической структурой, охватывавшей всю страну и худо-бедно скреплявшей еще ее единство. Других общесоюзных партийных структур не было; все, что возникало в процессе демократических преобразований, носило республиканский, национальный характер, а следовательно, несло в себе семена будущего развала.


В те дни германские дела захватили меня почти полностью. Все происходившее на других направлениях воспринималось через призму предстоящего воссоединения немцев. Работа шла в сумасшедшем режиме и темпе. Их задавал министр, подвергавший себя немыслимым нагрузкам. Встречи и переговоры, полеты за границу и приемы в Москве шли непрерывной чередой, требовали тщательной подготовки, а порой, должен признаться, наводили на мысль: зачем вся эта гонка? Не всякий разговор по своим конкретным результатам оправдывал затраты физических и интеллектуальных сил.

Однако все это имело смысл. Сказывался немалый политический опыт Э. А. Шеварднадзе, его знание людей, искусство строить личные отношения, просчитывать ситуацию и без нужды не обострять ее. Ситуация же для советской внешней политики была ох как не проста. В ГДР дела шли все хуже. После того как в результате выборов 18 марта 1990 года правительство ГДР и ее парламент, по сути дела, оказались в руках ФРГ и ее партий, после введения в ГДР в обращение марки ФРГ, после начала создания наряду с валютной так называемой «социальной» унии нам начали исподволь объяснять, что воссоединение произойдет, на худой конец, и без согласия СССР, что договор о воссоединении может быть подписан немцами с тремя западными державами, а мы потом, как в ситуации после заключения Сан-Францисского договора с Японией в 1951 году, будем иметь удовольствие провести отдельные переговоры с Германией, а заодно и обсудить с ней проблемы наших, на сей раз «западных», территорий, например Калининградской области.

В оборот пошла шутливая, но многозначительная формула «2+4= 1+5». Одновременно нам говорили, что любой слишком уж детальный и содержательный договор с немцами будет воспринят ими как обидное ограничение собственного суверенитета, поэтому нам не стоит перегибать палку. Один из моих западных коллег убеждал меня, что все содержание будущего договора лучше всего свести к констатации воссоединения Германии, фиксации ее границ и отмене четырехсторонних прав и ответственности и на этом закончить дело. К чести немцев должен сказать, что их представители вели себя умнее, понимая, сколь сложен вопрос для нас со всех точек зрения и сколь важно сделать так, чтобы в исторический момент восстановления единства Германии не заложить вновь семена исторической вражды и конфликта между нашими народами.

В те дни было исключительно важно все время держать палец на пульсе событий. Следить за переменами в настроениях и замыслах наших партнеров по переговорам, влиять на них, перестраивать собственную позицию. Удивляются, зачем в то время министр «носился» к Геншеру в Женеву, Виндхук, Брест, Мюнстер, зачем столько раз встречался с Дюма, Хэрдом, плавал на лодке с Бейкером, принимал де Микелиса, генерального секретаря НАТО Вернера, руководителя Комиссии ЕС Делора, уделял время тогдашнему руководству ГДР. Вот именно за этим. Во всяком случае мне так казалось в те месяцы. Надо было добиваться оптимального результата в условиях самого жесткого цейтнота и в игре, при которой у нас с каждым днем оставалось все меньше козырей. Вернее, был один неразменный козырь: использование наших военных возможностей в ГДР. Но это могло кончиться катастрофой, и с самого начала нашим руководством, насколько я могу судить, исключалось.

Тем не менее наша дипломатия отнюдь не могла позволить себе дрейфовать по волнам событий. После долгих и трудных внутренних обсуждений мы, то есть МИД, Минобороны, КГБ и Международный отдел ЦК КПСС, наконец согласовали и утвердили в Политбюро ЦК КПСС проект основных принципов будущего германского урегулирования, с которым и вышли на переговоры «2+4». Советская позиция обрела стройность и систематичность и окончательно вышла из стадии провозглашения общих постулатов. Это позволяло приступить в группе экспертов, где Советский Союз представлял наш опытнейший германист и мой бывший начальник А. П. Бондаренко," к реальной отработке текста будущего соглашения, то есть к переговорам в собственном смысле этого слова.

Наш документ был внесен Э. А. Шеварднадзе на встрече министров иностранных дел «шестерки» в Берлине 22 июня, в день 50-й годовщины нападения гитлеровской Германии на Советский Союз. Его стоит привести целиком и для истории, и для понимания основного содержания нашей первоначальной официальной позиции.


Основные принципы окончательного международно-правового урегулирования с Германией

С (дата) по (дата) в (место) состоялись переговоры министров иностранных дел Германской Демократической Республики и Федеративной Республики Германии с министрами иностранных дел Соединенного Королевства Великобритании и Северной Ирландии, Французской Республики, Соединенных Штатов Америки и Союза Советских Социалистических Республик, которые действовали на основании своих прав и ответственности в отношении Германии в целом и Берлина, закрепленных в соглашениях и решениях четырех держав военного и послевоенного периода, Уставе Организации Объединенных Наций и ее документах, а также получивших свое отражение в договорах Союза Советских Социалистических Республик с Германской Демократической Республикой и Соединенного Королевства Великобритании и Северной Ирландии, Французской Республики и Соединенных Штатов Америки с Федеративной Республикой Германии.

В результате переговоров были согласованы нижеследующие основные принципы окончательного мирного урегулирования с Германией, определяющие внешние условия, при выполнении которых Германская Демократическая Республика и Федеративная Республика Германии в порядке осуществления своего права на самоопределение могут создать единое немецкое государство в той форме и в тех временных рамках, которые будут сочтены ими целесообразными, и с учетом законных прав и интересов других государств, в том числе тех, которые не принимали участия в настоящих переговорах.

1. Объединенная Германия создается на территории Германской Демократической Республики, Федеративной Республики Германии и района Большого Берлина, как он был определен соглашениями Европейской Консультативной Комиссии от 12 сентября 1944 года. Ее внешними границами будут границы Германской Демократической Республики и Федеративной Республики Германии на день подписания настоящего документа. Объединенная Германия не будет иметь территориальных претензий к кому бы то ни было. Противоречащие этому конституционные и иные немецкие правовые постановления и предписания будут отменены властями объединенной Германии.

На этой основе могут быть заключены отдельные двусторонние пограничные урегулирования с теми государствами, которые этого пожелают. Это предполагает, в частности, заключение договора о незыблемости западной границы Польши по Одеру — Нейсе.

2. Объединенная Германия будет строить свою политику так, чтобы с ее территории исходил только мир. С ее территории не будет предприниматься военных действий против кого бы то ни было ни собственными силами, ни в союзе с другими государствами, исключая случаи осуществления законного права на самооборону. На ее территории не должна также иметь место военная деятельность третьих государств, направленная против кого бы то ни было.

Со своей стороны Соединенное Королевство, Французская Республика, Соединенные Штаты Америки и Союз Советских Социалистических Республик будут руководствоваться в отношении объединенной Германии тем же.

3. Вооруженные силы объединенной Германии по своей численности и вооружениям будут сокращены до уровня разумной достаточности для целей обороны и подвергнуты структурным изменениям для обеспечения неспособности к ведению наступательных действий. Эти сокращения и структурные изменения будут произведены в течение трех лет с момента создания единого германского парламента и правительства с использованием механизмов венских переговоров либо, если назначенные сроки не будут выдерживаться, независимо от этих переговоров.

В любой данный момент спустя три года после создания единого германского парламента и правительства численность германских вооруженных сил не будет превышать суммарного предела в 200–250 тыс. чел. для сухопутных, военно-воздушных и военно-морских сил.

Объединенная Германия не будет производить, иметь, получать, размещать на своей территории и передавать кому бы то ни было ядерное, химическое и биологическое оружие, а также оружие, основанное на новых физических принципах. Объединенная Германия сверх того обязуется не распоряжаться полностью или частично видами этого оружия и не участвовать в принятии решений об их применении.

4. Объединенная Германия признает законность тех мер и постановлений, которые принимались четырьмя державами в вопросах денацификации, демилитаризации и демократизации совместно или каждой в своей бывшей оккупационной зоне. Правомерность этих решений, в том числе по имущественным и земельным вопросам, не подлежит перепроверке либо пересмотру немецкими судами или другими немецкими государственными органами.

Немецкие власти будут содействовать тому, чтобы была обеспечена справедливая компенсация лицам, использовавшимся на принудительных работах в Германии в период второй мировой войны.

5. Объединенная Германия примет все меры к тому, чтобы не допустить возрождения нацистской политической идеологии, а также национал-социалистских политических партий и движений. В случае возникновения таких партий и движений их деятельность будет запрещаться.

6. Объединенная Германия обязуется обеспечить неприкосновенность мемориальных сооружений, других памятников, воздвигнутых на немецкой территории в память о жертвах, принесенных народами в деле разгрома фашизма, а также военных захоронений граждан стран антигитлеровской коалиции. Будет осуществляться уход за этими объектами.

7. Объединенная Германия подтверждает в соответствии с принципом «пакта сунт серванда» действительность всех международных договоров и соглашений, которые были заключены Германской Демократической Республикой и Федеративной Республикой Германии, на переходный период, который будет длиться пять лет с момента создания единого германского парламента и правительства. Существовавшее на момент объединения Германии фактическое положение, связанное с принадлежностью ГДР к ОВД, а ФРГ к НАТО, не будет изменяться, а компетенции ОВД и НАТО — распространяться на территории, не входившие в их сферу действия.

В течение 21 месяца с момента создания единого германского парламента и правительства будут проведены переговоры между Германией и государствами — участниками ранее заключенных договоров об уточнении, изменении либо прекращении действующих обязательства и замене их новыми на основе взаимного согласия сторон. По прекращении прав и ответственности четырех держав объединенная Германия не будет ограничена в своем праве заключать такие международные соглашения, какие она пожелает, с учетом положений настоящих основных принципов.

8. На территории объединенной Германии на протяжении переходного периода, который будет длиться не менее пяти лет со дня образования единого германского парламента и правительства, будут и далее размещаться контингенты войск Соединенного Королевства, Французской Республики, Соединенных Штатов Америки и Советского Союза. Условия их пребывания и деятельности будут определяться соглашениями, заключенными Германской Демократической Республикой и Советским Союзом и соответственно Федеративной Республикой Германии с Соединенным Королевством, Французской Республикой и Соединенными Штатами Америки.

В течение переходного периода будут проведены переговоры о глубоких сокращениях войск четырех держав в Германии на основе взаимности. По достижении германскими вооруженными силами суммарного предела, как это предусмотрено пунктом 5 настоящих основных принципов, контингенты войск четырех держав должны составлять не более 50 процентов от уровня численности этих войск на момент подписания данного документа. В дальнейшем войска четырех держав должны быть полностью выведены с территории Германии либо не превышать символического предела, согласованного с германским правительством Соединенным Королевством, Французской Республикой, Соединенными Штатами Америки и Советским Союзом каждый на двусторонней основе.

9. Контингенты войск Соединенного Королевства, Французской Республики и Соединенных Штатов Америки не будут пересекать линию, совпадающую с нынешней государственной границей между Германской Демократической Республикой и Федеративной Республикой Германии, исключая передвижения их войск из состава контингентов, размещающихся в западных секторах Берлина. Контингенты войск Советского Союза со своей стороны также не будут пересекать указанную линию.

10. Контингенты войск Федеративной Республики Германии и контингенты войск Национальной народной армии Германской Демократической Республики соответственно не будут пересекать линию, совпадающую с нынешней государственной границей между Федеративной Республикой Германии и Германской Демократической Республикой. Районы постоянной дислокации контингентов бундесвера через три года с момента подписания настоящего документа будут находиться к западу от линии Киль — Бремен — Франкфурт — Хайльбронн — Штутгарт — Констанц, а районы постоянной дислокации контингентов Национальной народной армии — к востоку от линии Росток — Лейпциг — Гера — Шляйц. Такое урегулирование будет оставаться в силе вплоть о роспуска НАТО и Варшавского договора либо до выхода Германии из этих союзов.

Без ущерба для вышеизложенного объединенная Германия может иметь пограничную охрану, полицейские формирования и таможенную службу, действующие без ограничений на всей территории страны.

11. После создания единого германского парламента и правительства режим оккупации западных секторов Берлина прекращается, все войска четырех держав покидают район Большого Берлина в течение шести месяцев. Союзнические соглашения о берлинских воздушных коридорах, берлинской контрольной зоне, порядке военного транзита по наземным коммуникациям утрачивают силу, о чем будет подписан соответствующий протокол уполномоченными на то представителями четырех держав. Расформировывается действующая в западных секторах Берлина союзническая комендатура, а также упраздняются военные миссии и другие дипломатические представительства, аккредитованные при Союзном контрольном совете в Берлине.

После этого Соединенное Королевство, Французская Республика, Соединенные Штаты Америки и Советский Союз заявят о приостановке действия Четырехстороннего соглашения от 3 сентября 1971 года, которое окончательно утратит силу в момент прекращения действия четырехсторонних прав и ответственности за Берлин и Германию в целом.

Стороны будут содействовать использованию возможностей Берлина для создания общеевропейских структур безопасности и сотрудничества, включая размещение в этом городе соответствующих органов.

12. Параллельно и в оптимальной синхронизации с процессом объединения Германии и осуществлением вышеизложенных основных принципов окончательного мирного урегулирования Германская Демократическая Республика и Федеративная Республика Германии вместе с Соединенным Королевством, Французской Республикой, Соединенными Штатами Америки и Советским Союзом, действуя совместно с другими государствами — участниками СБСЕ, будут активно способствовать дальнейшему углублению и развитию хельсинкского процесса как главного фактора стабильности в Европе. С этой целью ими будут предприняты энергичные меры по институционализации процесса СБСЕ и формированию новых интегрирующих и направленных на взаимную адаптацию структур в области политики, безопасности (включая предотвращение военной угрозы и конфликтов, уменьшение военной опасности и расширение мер доверия, осуществление контроля над вооружениями), экономики, науки и техники, экологии, прав человека и гуманитарного сотрудничества.

13. Настоящие согласованные основные принципы будут представлены совещанию глав государств и правительств, подписавших Заключительный акт в Хельсинки.

Они подлежат ратификации парламентами участвующих в их выработке государств, а после завершения процесса объединения обоих германских государств — парламентом Германии.

14. Через 21 месяц после создания парламента и правительства новой объединенной Германии состоится конференция министров иностранных дел Соединенного Королевства, Французской Республики, Соединенных Штатов Америки, Советского Союза и Германии, на которой будут рассмотрены итоги переговоров между Германией и государствами — участниками ранее заключенных договоров с ГДР и ФРГ, а также общее состояние выполнения настоящих основных принципов окончательного мирного урегулирования. Участники конференции определят после этого порядок и время подписания заключительного протокола о прекращении прав и ответственности четырех держав за Берлин и Германию в целом, а также условятся о необходимых шагах по отзыву оговорок четырех держав, сделанных при приеме в Организацию Объединенных Наций двух германских государств.

Совершено в (место) (дата), в — экземплярах, на русском, английском, французском, немецком языках, каждый из которых имеет одинаковую силу.

Подписи

Утверждение в ЦК КПСС этого документа, правда, несколько затянулось. События быстро шли вперед, подмывая нашу позицию. Основные положения переданного в Берлине нами проекта я обсуждал с политиками в Бонне еще в начале мая, не встречая особых возражений, а в ряде моментов получая и поддержку. В конце июня положение выглядело уже иначе. Во всяком случае три державы к этому моменту вполне могли прийти к выводу, что при воссоединении Германии им не потребуется поступиться ничем применительно к членству ФРГ в НАТО и пребыванию там своих войск.

По большому счету при этом в отношениях Германии с тремя державами мало что менялось. Но могли ли немцы в тот момент ставить перед собой такую задачу и входить в спор со своими союзниками в решающий час немецкой истории? Думаю, что нет. При опоре на три державы они попытались «Выбить» из нашего документа все то, что могло тяготить их, оставив остальное как бы на потом. Наш документ был встречен на Западе более чем холодно.

Помнится, как, проводя по завершении берлинской встречи пресс-конференцию, Э. А. Шеварднадзе в сердцах сказал, что три державы лишь говорят о том, что доверяют немцам. На самом деле применительно к своим отношениям с Германией они ничто не хотят менять, не желают убрать ни одного своего солдата. Радикально меняем свои отношения с Германией мы, потому что будем их строить по-новому. А иметь иностранные войска у себя в стране никому не нравится. Придет поэтому время решать этот вопрос и применительно к войскам трех держав в Германии.

Чтобы понять причину этого заявления надо вспомнить о том, что начало заседания в Берлине было обставлено церемонией торжественного демонтажа союзнического КПП «Чекпойнт Чарли» на Фридрихштрассе. Выступая на этой церемонии, Э. А. Шеварднадзе, по моему предложению, призвал поскорее вывести войска четырех держав из германской столицы. Это вызвало бурные аплодисменты собравшихся немцев, но явно не понравилось представителям западных держав.

Вечером после встречи состоялась беседа Э. А. Шеварднадзе с Дж. Бейкером в нашем посольстве-на Унтер-ден-Линден. Судя по всему, она была не из приятных. Другая сторона к этому времени твердо уверилась в том, что для нее путь к соглашению о внешних аспектах германского объединения будет довольно легкой прогулкой. Наш документ путал карты, вызывал раздражение, показывал, что интересы Советского Союза придется все же уважать и учитывать.

Э. А. Шеварднадзе после этой беседы с Дж. Бейкером был задумчив и, как казалось, расстроен. В самолете при подведении итогов он передал мне текст нашего документа и заметил: «Что от этой бумаги останется?» В этих словах я почувствовал упрек. Кроме того, чисто оптически это выглядело так, будто министр на будущее от нашего документа отмежевывается. Я ответил тогда, что кое-чем придется, конечно, пожертвовать. Иначе на переговорах не бывает. Но немало и останется. Надо только нажимать. Эдуард Амвросиевич промолчал.

Как обстояло дело в действительности, после воссоединения рассказал мне, а затем и описал в своей книге «Круглый стол с острыми углами» начальник управления планирования МИД ФРГ и бывший главный помощник Геншера Франк Эльбе. Ограничусь двумя цитатами:

«Перед обедом (18 июня 1989 года в Мюнстере. — Ю. К.) начальник штаба планирования Шеварднадзе Сергей Тарасенко отвел в сторону начальника секретариата Геншера Эльбе и передал ему записку с соображениями, выработанными штабом планирования советского МИД. Об отмене прав четырех держав лишь по истечении переходного периода времени там больше не было и речи. Эльбе переспросил, как это понимать. Не волнуйтесь, сказал Тарасенко, все будет так, как написано в этой бумаге.

Тарасенко был особенно близок к Шеварднадзе. Не было никаких сомнений в том, что он поручил ему подбросить нам те соображения, которые сам пока не хотел затрагивать на переговорах делегаций. Геншер воспринял это событие с большим удовлетворением, поскольку оно определенно выражало готовность Советов пойти на подвижки».

Это происходило за четыре дня до внесения наших предложений в Берлине. Что же касается событий в Берлине в день, когда вносился наш проект, то Эльбе рисует их так:

«В то время как Шеварднадзе излагал свой несуразный проект за столом конференции, Джим Бейкер передал своему западногерманскому коллеге записку: «Что это значит?» Геншер написал в ответ: «Показуха». Американец в знак согласия кивнул…

Шеварднадзе публично показывал, что он отмежевывается от зачитанного текста проекта договора. Он охарактеризовал его как предложение, над которым еще надо много работать и к которому есть разные варианты. В разговоре с Геншером он успокаивал своего коллегу: «Этот проект еще не последнее слово». На пресс-конференции бросалось в глаза, что Шеварднадзе и Геншер перешептывались и смеялись. Несколько позже глава боннского МИД раскрыл перед узким кругом журналистов причину веселья: он шепнул своему советскому коллеге, что процесс демократизации, видно, зашел в Советском Союзе так далеко, что перед партийным съездом, как на Западе, приходится делать жесткие заявления.

Оглядываясь назад на события в Берлине, надо признать, что неофициально переданная Тарасенко в Мюнстере записка имела свой тактический смысл. Это было успокоительное сообщение о том, что советскую позицию на переговорах в Берлине не следует принимать за чистую монету».

Комментировать эти откровения Эльбе мне трудно. Скажи он мне такое в июне 1990 года, я бы воспринял это как попытку оклеветать моего шефа. Впрочем, ничего подобного тогда Эльбе не писал и не говорил.


Стрелки будущего германского урегулирования были окончательно расставлены 14–16 июля во время визита в СССР канцлера Г. Коля и Г.-Д. Геншера. Переговоры начались в Москве с беседы с глазу на глаз между Колем и Горбачевым, беседы же в широком составе проходили на Северном Кавказе в местечке Архыз, напоенном свежайшим воздухом и залитым в те дни ярким солнцем. Шумела горная река, вода которой, по словам местных жителей, настолько чиста, что годится для заправки аккумуляторов. Эта была величественная кулиса под стать намечавшемуся принятию крупных решений.

В Архыз мы прилетели вертолетами ближе к вечеру после того, как М. С. Горбачев показал канцлеру Ставрополь — место своей прежней работы, бескрайние степи, где шла уборка хлеба, пригласил подняться на комбайн, угостил свежеиспеченным хлебом. Везде шли беседы с людьми, которые интуитивно понимали, что готовится какая-то важная договоренность с немцами. Главное, что звучало в словах людей, так это желание жить с Германией в мире, не допустить повторения страшного прошлого, создать новую основу для прочного сотрудничества. На канцлера и сопровождающих его лиц все это — и богатый привольный край, и люди, и радушие хозяев — произвело глубокое впечатление. Настроение с обеих сторон было превосходное.

Еще в ходе бесед в Москве и канцлеру, и Г.-Д. Геншеру был передан наш проект «большого» советско-германского договора. По пути из Москвы в Ставрополь делегация ФРГ внимательно читала его текст. Судя по репликам, проект нравился. Некоторые видные чиновники даже говорили, что замечаний нет и можно посоветовать канцлеру без особой доработки подписать договор. Как всегда, более осторожные сотрудники МИД ФРГ старались умерить пыл своих коллег, говоря, что «с ходу» такие документы не принимаются.

Поздно вечером по прибытии, когда немецкие гости разошлись спать, у президента прошло последнее перед переговорами совещание. В целом имелась ясность по поводу того, как мог бы выглядеть пакет урегулирований, который предстояло «зашнуровать» в Архызе. Он включал в себя целый ряд тесно связанных между собой политически и логически вопросов: основные параметры договоренности «шести», содержание «большого» советско-германского договора, дальнейшее пребывание и планомерный вывод наших войск из ГДР, тактика совместных с ФРГ действий по реализации того, о чем будет условлено. Однако многие важнейшие детали, цифры, взаимосвязи могли быть определены только завтра в конкретном обмене мнениями между руководителями обоих государств. Им предстояло принять окончательные решения. Учитывая значение проблем, Архызу явно суждено было войти в европейскую и мировую историю.

При подготовке архызской встречи на межведомственном уровне остался несогласованным один вопрос: срок пребывания наших войск в Восточной Германии. Немецкая сторона стремилась максимально сократить его, настаивая на выводе Западной группы войск в течение трех лет или даже в более короткие сроки. Министерство обороны СССР требовало не менее пяти лет. Решить этот вопрос в Москве так и не удалось. Отношения между руководством Минобороны СССР и нашим ведомством к тому времени были весьма натянутыми. В Архызе представителей наших военных не было, как, впрочем, не было и представителей бундесвера. В тот вечер президент советовался по телефону с маршалом С. Ф. Ахромеевым, который высказался в том плане, что компромиссный срок в 4 года был бы приемлем.

На следующий день договоренность была к концу дня достигнута по всем вопросам. На пресс-конференции в Железноводске М. С. Горбачев и Г. Коль подробно изложили ее основные пункты, так что архызский результат оказался как бы публично и окончательно зафиксирован обеими сторонами. Изменениям и пересмотру он не подлежал.

Не только на переговорах «2+4», но и в европейских делах возникла новая ситуация: ФРГ и СССР заранее условились, каков может быть результат обсуждения вопросов объединения Германии, каковыми станут будущие отношения этой новой Германии с СССР. Это была политическая сенсация, сигнал глубоких перемен, наступающих в раскладе сил и распределении ролей в Европе. В дипломатических кулуарах остряки заговорили о том, что формула «2+4=1+5» трансформируется в новое уравнение «2+4= 1+1».

Архыз, о котором 17 июля в Париже Э. А. Шеварднадзе проинформировал своих коллег — участников переговоров «шестерки», всеми приветствовался. Не думаю, однако, что он всем на Западе так уж и понравился. Во всяком случае класть на бумагу на переговорах «шести» то, о чем договорились с ФРГ, оказалось не столь легко. Последний спор вокруг архызских договоренностей разыгрался в Москве в ночь перед подписанием документа об окончательном урегулировании в отношении Германии 12 сентября 1990 года.

Слух о предстоящем заключении широкомасштабного советско-германского политического договора. заставил встрепенуться многих в Европе. Вскоре после этого возникла идея заключения советско-французского, советско-итальянского, а затем и советско-испанского договоров. Особенно засуетились французы. Коль скоро речь пошла о новом политическом договоре с СССР, они обязательно хотели быть «первее» немцев. И наша сторона, и немцы приветствовали развитие событий в таком направлении. Советско-германский договор не должен был быть чем-то исключительным, противостоящим отношениям с другими странами. Не в этом была его цель. Речь шла о строительстве новой Европы.

В условиях нараставшей в стране критики нашей внешней политики по поводу потерь прежних позиций в Восточной Европе и эрозии Варшавского договора важно было получить встречный сигнал готовности Запада начать трансформацию НАТО, коренным образом пересмотреть отношения североатлантического альянса и его членов с Восточной Европой.

Э. А. Шеварднадзе настойчиво ставил этот вопрос в контактах со своими западными собеседниками и был весьма удовлетворен, когда лондонская сессия НАТО выразила готовность не рассматривать Советский Союз и другие восточноевропейские страны в качестве противников, заявила о намерении изменить стратегию блока. Открывалась возможность подписания декларации о новых отношениях между странами НАТО и Варшавского договора, которая должна была стать существенным вкладом в систему решений по формированию новой ситуации в Европе. Готовился мощный аккорд: подписание венских договоренностей по сокращению обычных вооружений и о мерах доверия в Европе, политической хартии новой Европы, документа о новых отношениях между НАТО и Варшавским договором, причем все это так или иначе по времени и политическому смыслу должно было быть увязано с германским урегулированием, системой крупных весомых договоров СССР с ведущими европейскими странами.

В этом плане существенными вехами стали визит в Москву генерального секретаря НАТО М. Вернера и затем, с интервалом в несколько дней, председателя Комиссии европейских сообществ Ж. Делора.

Вернера я знал по Бонну мало, но зато с его женой в те времена поддерживала неплохие отношения моя жена. По его приезде в Москву контакт быстро сложился, тем более что Вернер активно сочувствовал всем происходящим в нашей политике переменам, поддерживал намечавшийся поворот в советско-германских отношениях. Сам по себе приезд высшего представителя НАТО в СССР был сенсацией для своего времени. Но, кроме того, этот визит нес и существенную политическую нагрузку. Развитие отношений с НАТО в последующие месяцы, правда, не пошло так, как об этом договаривались обе стороны. Мешали наши внутриполитические неурядицы, нараставшие сложности в делах с Варшавским договором. Но кое-что для развития отношений с НАТО сделать все же удалось, и, в частности, была надежда, что дальнейшие шаги в этом направлении встретят поддержку в штаб-квартире НАТО в Брюсселе. В этом я мог убедиться, беседуя с М. Вернером в конце 1990 года в Брюсселе, а затем в апреле 1991 года в Праге.

Беседа ныне уже покойного М. Вернера с нашим министром 14 июня 1990 года в особняке МИД СССР на улице А. Толстого была примечательна во всех отношениях. Генеральный секретарь НАТО прямо говорил о необходимости преодолеть конфронтацию и установить тесные отношения. НАТО должна была, по его мнению, получить другое содержание и цели. Он высказался за новую архитектуру сотрудничества, в которой США и СССР играли бы по-прежнему важную роль, но в которой нашли бы себе подобающее место все суверенные государства. Некоторые рассуждают, заметил тогда М. Вернер, что не следует включать СССР в эту архитектуру безопасности. Но это неумная и даже оскорбительная постановка вопроса, так как без СССР не может быть новой Европы безопасности и сотрудничества. Она либо будет включать Советский Союз, либо ее не будет. Тогда авторитет СССР был еще очень высок.

Выход из состояния конфронтации наш «главный противник» видел в продолжении разоружения и отказе всех государств от физической способности к нападению, переходе к политическому, экономическому и со временем даже к военному сотрудничеству. Лондонская декларация — это не только слова и намерения, это будущие дела и решения, которые должны улучшить безопасность обеих сторон, заверял он.

Разумеется, все это встречало активную поддержку с нашей стороны. Министр развил тогда концепцию содержания возможной декларации об отношениях государств НАТО и Варшавского договора. Ее основными элементами были такие положения, как отказ рассматривать друг друга как противников, неприменение силы первыми, незыблемость границ, воздержание от угрозы силой или ее применения, неоказание любой стране, первой применившей силу, военной, экономической и другой помощи, обязательство строить отношения на основе добрососедства, готовность способствовать созданию общеевропейских структур, осуществить трансформацию своих союзов, шаги по реальному сокращению вооружений, уменьшение роли ядерного оружия в военных доктринах и военной деятельности, установление регулярных связей между обоими союзами, аккредитация дипломатических представителей, активные контакты по военной линии и т. д. Многое из этого вошло затем в парижский документ. Эта программа могла быть ориентиром в развитии отношений с НАТО на предстоящий период, если, разумеется, обстоятельства позволили бы это.

Конструктивно прошла беседа М. Вернера и с Президентом СССР. Вернер передал ему приглашение нанести официальный визит в штаб-квартиру НАТО и выступить перед высшими представителями стран — членов этой организации. Предполагалось сделать это еще до конца года. Приглашение было принято, но реализовать его затем не представилось возможным.

Важным этапом нашего сближения с Западной Европой был приезд в Москву и Делора 19 июля 1990 года. Он был у М. С. Горбачева, а затем имел подробную беседу с Э. А. Шеварднадзе. Формирование наших будущих отношений с Европейским Союзом должно было стать одной из доминант советской европейской политики. Надо было смотреть в будущее, в котором ясно просматривались контуры не только единого внутреннего рынка двенадцати стран ЕС, но и вполне реальная перспектива государственной, политической и военной интеграции этой группы государств, по своему совокупному потенциалу не только не уступающих США, но и во многом превосходящих их. Вместе с тем состояние наших связей с Европейским Союзом было близко к зачаточному, особенно это относилось к политическим аспектам сотрудничества. Да и экономические дела, в общем, сводились к договоренности о взаимном признании и установлении официальных отношений. А на первый план в европейской политике уже выходила проблема образования единого экономического пространства, преодоления сложившейся в прежние годы взаимной отчужденности, объединения усилий вокруг крупных проектов общеевропейской значимости. Иначе лозунг общего европейского дома рисковал остаться благим пожеланием, а Советскому Союзу грозила опасность пребывать за воротами европейских интеграционных структур еще много-много лет.

Беседа с Делором была насыщенной, не простой. Надо было убедить его в необходимости перевода отношений ЕС с СССР на качественно новую ступень. Этого требовали те глубокие перемены, которые происходили в Европе. Э. А. Шеварднадзе подчеркивал, что подачек мы не просим. Надо совместно решать главную задачу — обеспечить необходимые условия для стабильного, мирного развития в Европе. До последнего времени нарастало военное противостояние, а люди все же спали спокойно. Сейчас же развиваются позитивные процессы, конфронтация уходит на задний план, а достаточных гарантий безопасности нет. Надо поэтому действовать, и действовать решительно. В этом плане мы хотим резкой активизации сотрудничества с ЕС.

Делор эту мысль хорошо воспринял и подхватил. Он рассказал о планах действий стран ЕС в связи с предстоящим объединением Германии, о необходимости принять меры для того, чтобы по возможности оградить и сохранить многолетние связи экономик ГДР и СССР, о намерении ЕС серьезно заняться изучением вопроса о путях содействия нашей экономической реформе. Стратегическая цель при этом — подготовить органичное включение советской экономики в мировую.

Была достигнута договоренность о том, что руководство Комиссии европейских сообществ использует для этого все существующие возможности, вытекающие из договоренностей с СССР, а также постарается изыскать новые, чтобы обеспечить базу для подключения или вовлечения СССР в строительство европейского экономического пространства.

Пока же, однако, ЕС до конца года собирались оформить новые договорные отношения с Венгрией, Польшей и Чехо-Словакией. Соответствующие шаги в отношении стран — членов ЕАСТ планировалось провести до конца 1991 года.

Хотя Комиссия ЕС и планировала оказать странам СЭВ, прежде всего Венгрии и Польше, помощь на 10 млрд долларов, обращали на себя внимание настойчивые призывы Делора по возможности сохранить и продолжить сотрудничество в рамках СЭВ. Этому сотрудничеству, говорил он, 40 лет. Есть сложившееся разделение труда, живая, разветвленная ткань связей. Нельзя изменить ее за один день. Нельзя вдруг повернуть этот экономический колосс на другой курс и с нуля выстроить новые валютные взаимоотношения. На Западе сложился ЕС, а на Востоке есть другая особая система сотрудничества. Не торопитесь, не пытайтесь строить на песке, говорил он.

Предупреждение было своевременное. Но его никто не хотел слушать ни у нас, ни в столицах наших восточноевропейских союзников. Мы решительно переходили на расчеты в свободной валюте. Решение Совмина СССР было принято и начинало выполняться. Последствия, причем сокрушительные, вскоре дали о себе знать.


Несмотря на огромную занятость германскими делами и приближение парижского саммита, министр то и дело напоминал о том, что мы мало занимаемся восточноевропейскими государствами, «забыли» о них. Делал он это ненавязчиво, но в результате в душе оставалось чувство вины и мысль, что надо поскорее найти способ поправить положение.

Потому, когда Э. А. Шеварднадзе заговорил о необходимости возобновить наши отношения с Албанией, я воспринял это с энтузиазмом. Вопрос давно назрел и не был связан с кучей почти не разрешимых проблем, которые образовались в наших отношениях с другими странами восточной и юго-восточной Европы. Албанцы подавали соответствующие сигналы через наши посольства в Белграде и Софии. Министр считал, что надо прямо ехать в Албанию и решать вопрос на месте. Я несколько колебался, так как полной ясности относительно вопросов, которые могли поставить албанцы по поводу последствий одностороннего разрыва нами дипломатических отношений с НРА тридцать лет тому назад, у нас все же не было. Изучение документов наших отношений однозначного ответа на этот вопрос не давало. Вести переговоры в Тиране, откуда не было шифросвязи с Москвой, было неудобно. Возвращаться с пустыми руками не хотелось.

В конце концов решили начать на нейтральной территории — в Софии. Туда я и отправился с группой наших экспертов во главе с заместителем заведующего 5-м Европейским отделом МИД О. К. Воронковым. Албанскую делегацию возглавлял советник президента Али директор института международных отношений проф. С. Лазри. Переговоры пошли быстро. Мы подготовили текст документа о возобновлении дипотношений. Но, как я и предвидел, подписать документ профессор Лазри без доклада руководству не мог. Попросил он также выяснить вопрос: можем ли мы воздержаться на взаимной основе от предъявления друг другу каких-либо финансово-имущественных претензий, чтобы не начинать вновь со взаимных упреков и выяснения того, кто был прав, а кто виноват.

В конце июля мы вылетели через Будапешт в Тирану, имея подтверждение албанцев, что все согласовано и препятствий к восстановлению дипотношений больше нет. Летели мы в запретную для нас столько десятилетий страну с жгучим интересом и добрыми чувствами. Мы сознавали вину за то, как обошлись у нас в свое время с этим маленьким, но гордым народом, радовались тому, что теперь дела повернутся к лучшему. К тому же проф. Лазри еще в Софии убедительно пояснил, что Албания стоит на пороге глубоких реформ и тщательно изучает опыт нашей перестройки. — Президент Р. Алия считал невозможным сохранение прежнего режима, свирепость которого стала притчей во языцех и на Балканах, и в Европе в целом.

В Албании нас встретили очень приветливо. Поселились мы в отеле «Дайти», предназначавшемся, как видно, для высоких делегаций и иностранных гостей. Был этот отель и местом встреч местного небольшого дипкорпуса. В Тиране стояла страшная жара и духота, облегчить которую не могли даже постоянно работавшие кондиционеры.

Днем мы ездили на всякого рода переговоры и встречи, предшествовавшие подписанию документа. Вечером могли знакомиться с Тираной, чем-то напоминавшей мне наши южные города. Хотя незадолго до нашего приезда в ряд иностранных посольств в Тиране проникли большие группы албанцев, которые, как и граждане ГДР в 1989 году, требовали разрешить им выезд в западные страны, обстановка в городе в целом была спокойная. С наступлением сумерек центр города наполнялся людьми, которые обменивались новостями, поглощали массу мороженого и прохладительных напитков и, в общем, выходили вечером в город, как когда-то это было и у нас, чтобы на людей посмотреть и себя показать. Мирный ландшафт нарушался, однако, большим количеством охранников в форме и в штатском, изнывавших от скуки буквально у каждого официального здания и всем своим видом напоминавших, что в этой стране баловаться не рекомендуется.

Гостеприимные албанские хозяева свозили нас в воскресенье в морской курортный городок Дуррес, расположенный неподалеку дворец короля, посетили мы и музей легендарного Скандербега в Круе, а также выставку достижений албанского хозяйства. Бросилось в глаза, что, несмотря на трудный период наших отношений, несмотря на преследование всего, что было связано с «советским ревизионизмом», в Албании было живо знание русского языка, особенно среди интеллигенции. Основные библиотечные фонды в албанских учебных заведениях были скомплектованы в свое время за счет советской литературы. Так это и осталось. При всей неприязни Э. Ходжи к Москве средств на покупку другой иностранной литературы у Албании не было. Вот и сохранился там живым русский язык.

В Тиране было много политических бесед. Речь шла, конечно, не только о путях развития двусторонних отношений, особенно в экономической и научно-технической областях. Албанцы возлагали на нас немало надежд в плане реконструкции предприятий, построенных ранее при нашем техническом содействии, возобновления морских и воздушных транспортных связей, разработки полезных ископаемых. Все это должно было стать предметом подробных переговоров соответствующих министерств.

Произошел обмен мнениями и по вопросам подключения Албании к процессу СБСЕ, перспектив строительства новой Европы, положения на Балканах. В Тиране я впервые почувствовал и острый, как гвоздь, югославский вопрос. Мои собеседники: и проф. Лазри, и бывший однокашник по институту заместитель министра иностранных дел Сократ Пляка — обращали внимание на неизбежность обострения межнациональных конфликтов в СФРЮ, угрозу распада югославского государства, настойчиво и остро ставили вопрос о косовских албанцах. Они ничего не просили. Они только объясняли свое видение ситуации и предупреждали о надвигающемся кризисе.

Должен сказать, что здесь я буквально физически ощутил, что Балканы вполне заслуженно носят название порохового погреба Европы. И понял, что безопасность Европы отнюдь не стала одномерной и вряд ли может быть обеспечена только путем развертывания общеевропейского процесса. Тот, кто хочет иметь стабильную Европу, должен выстраивать систему двойных, тройных и четверных страховок и перестраховок — двусторонних, региональных, общеевропейских — и, главное, не забывать, что родившиеся во глубине веков стойкие очаги конфликтов и противоречий с помощью одного нового мышления и признания верховенства общечеловеческих ценностей вряд ли могут быть поставлены под эффективный контроль, не говоря уже об их полном устранении.

30 июля 1990 года мы подписали заявление о нормализации отношений между СССР и Албанией и вылетели в Москву. Поездка в Албанию закончилась для меня страшной простудой. Сказались жара и купание в удивительно холодной воде Адриатического моря.


При начале переговоров «2+4» было условлено, что встречи министров иностранных дел должны были проходить поочередно в столицах государств-участников. После встречи 17 июля в Париже очередь была за Москвой. Архызские переговоры создали предпосылки для того, чтобы московский тур переговоров, назначенный на 12 сентября, мог стать последним и встречи в Вашингтоне и Лондоне не потребовались бы.

За это активно выступили немцы, которые все определеннее нацеливались завершить процесс воссоединения не к концу года, а в начале октября. Но объединяться, не имея договора об окончательном урегулировании с Германией, им явно не хотелось. Возникла бы единая Германия, но в старой системе международно-правовых координат. Вопрос о четырехсторонних правах и ответственности не был бы решен, как не были бы решены вопросы об иностранных войсках, военно-политическом статусе территории ГДР и т. д. На переговорах «2+4» обстановка могла непредсказуемо измениться. Во всяком случае в Бонне опасались, как бы при таком варианте развития событий дела не затянулись.

Для нас затяжка была бы также связана с определенным риском. Правда, наши соображения при этом были несколько иными. Отсрочить сам акт объединения было практически невозможно. Но кто знал, как поведут себя на переговорах немцы, после того как решат главную для себя задачу воссоединения? Кто знал, в какую сторону после этого повернут на переговорах представители трех держав? Не будет ли размыта архызская договоренность? В каком положении окажутся наши войска, если не определить условия их пребывания, деятельности и финансирования? Как будет выглядеть большой советско-германский договор, если не составить его сейчас, «по свежим следам»? Надо было ковать железо, пока оно еще горячо.

Решающее значение в определении плана дальнейших действий имела встреча нашего министра с Геншером 17 августа. Обе стороны были единого мнения, что процесс объединения идет быстрее, чем это первоначально ожидалось. Это требовало ускорить согласование всех вопросов в духе тех договоренностей, которые были достигнуты на Северном Кавказе. Было условлено закончить 12 сентября в Москве работу над документом «2+4» и подписать его. В предстоящий период предстояло включить в документ об окончательном урегулировании в отношении Германии все, что, как выразился Геншер, «должно было быть в этом документе». Остальные вопросы должны были уйти в двусторонние советско-германские договоренности.

Это требовало быстрых, динамичных действий. Договорились, что я вместе с А. П. Бондаренко в ближайшее время подъеду в Бонн для консультаций с статс-секретарем МИД ФРГ Д. Каструпом, чтобы определиться с текстом «большого» советско-германского договора и досогласовать ряд вопросов документа «шести». Надо было начинать самую плотную работу и по согласованию договора об условиях дальнейшего пребывания и вывода наших войск, а также так называемого переходного соглашения, призванного отрегулировать имущественно-финансовую сторону дела и решить вопрос о строительстве в СССР жилья для выводимых из ГДР советских военнослужащих.

Переговоры по договору о войсках должны были вести с обеих сторон министры иностранных дел вместе с военными, переходным же соглашением, то есть имуществом и деньгами, было поручено заниматься министерству финансов ФРГ и нашему МВЭС. Курировал их тогдашний заместитель председателя Совета Министров СССР С. А. Ситарян. Геншер сообщил также о согласии выработать в дополнение к советско-германскому политическому договору купномасштабный договор об экономическом сотрудничестве. Готовил его министр Экономики ФРГ Хаусман.

Дружественная, открытая атмосфера встречи не означала, однако, что дело обходилось без разногласий и дискуссий, носивших порой весьма жесткий характер. Это диктовалось характером вопросов и воспринималось всеми участниками как вещь естественная.

Немецкая сторона давала понять, что не хотела бы формулировать обязательство о верхнем пределе численности вооруженных сил Германии и об отказе от ядерного, химического и биологического оружия как статью договора об окончательном урегулировании, подписываемого немцами и четырьмя великими державами. При этом приводились известные доводы, что договор не должен носить дискриминирующего Германию характера. Поэтому Г.-Д. Геншер выдвигал идею, что ФРГ вместе или по договоренности с ГДР выступит с заявлением о численности немецких войск на переговорах в Вене, а по отказу от оружия массового уничтожения — в Женеве. Эти заявления могли бы, на его взгляд, быть приложены к документу «2+4», но в текст документа не входить.

Разумеется, такая схема решения вопроса вызывала отрицательное отношение с нашей стороны. Вместо прямых обязательств ФРГ и ГДР, принятых в связи с воссоединением от имени единой Германии и на бессрочной основе, получалась отсылка к односторонним заявлениям немцев, сделанным перед иным кругом участников, в ином политико-юридическом контексте и в привязке к системе обязательств, не имеющей отношения к решению вопросов военно-политического статуса будущей Германии.

Была к тому же бесспорная политическая взаимосвязь между вопросом о верхнем пределе армии Германии, ее отказом от средств массового уничтожения и нашим согласием вывести советские войска с территории восточных земель в обусловленные сроки.

Однако, признавая это, немецкая сторона хитрила и никак не была готова согласиться, чтобы мы поступили в этом вопросе аналогичным с ней образом: сделать, скажем, в Вене одностороннее заявление о том, что собираемся в определенный срок вывести свои войска из Германии, попросить зачесть этот шаг нам как вклад в будущие договоренности о сокращении вооруженных сил в Европе и приобщить затем это заявление, как и немцы, к документу «2+4».

По этому вопросу нам с Каструпом еще предстояло не раз серьезно поспорить. В конце Концов дело, однако, решилось на взаимоприемлемой основе. Позитивную роль при этом сыграла французская дипломатия и лично Р. Дюма, сумевший мягко, но решительно настоять на том, чтобы военно-политические постановления, касающиеся будущей армии и вооружений Германии, были оформлены четко и в достаточно обязующей форме.

Другим сложным для нас вопросом была идея Г,-Д. Геншера приостановить действие четырехсторонних прав и ответственности сразу после подписания договоренности «2+4», не дожидаясь ратификации этого документа. Между подписанием и ратификацией неизбежно должна была возникнуть пауза, продолжительность которой была трудно предсказуема. Геншер не хотел, чтобы в этот период Германия имела лишь ограниченный суверенитет. Возможно, он думал при этом и еще о некоторых моментах, которые, однако, не называл.

Для нас это создавало целый ряд проблем. Можно ли заявлять о приостановке четырехсторонних прав и ответственности, не получив на это формального согласия Верховного Совета? Потсдамское соглашение, правда, нашим парламентом не ратифицировалось, но вопрос этот оставался по меньшей мере юридически не до конца ясным. Геншер говорил, что приостановка своих прав могла бы быть взята Советским Союзом и назад в крайнем случае. Но и это было отнюдь не бесспорным, так как приостановка была бы следствием коллективной договоренности всех четырех держав, выйти из которой было бы практически невозможно без нового согласия всех ее участников. Во всяком случае нам не удавалось это сделать с четырехсторонними соглашениями и решениями на протяжении всех долгих лет «холодной войны», сколько ни старался Сталин, а затем Хрущев. И, наконец, главное: в случае приостановки четырехсторонних прав и ответственности исчезала юридическая основа дальнейшего пребывания Западной группы войск в Германии, а нового договора с немцами о наших войсках еще не было даже в проекте.

Наш министр предложил поэтому вести дело к скорейшей ратификации документа «2+4» и форсировать переговоры по советским войскам. Он пояснил и причины такого нашего подхода. Но выяснилось, что ФРГ уже имеет принципиальную договоренность с тремя державами о приостановке четырехсторонних прав и ответственности за Германию и Берлин. Нам довольно прозрачно намекали, что СССР может остаться в этом вопросе в одиночестве, что было бы «нехорошо». Говорили также, что приостановка четырехсторонних прав и ответственности затронет не только СССР. Реально этими правами СССР давно не пользуется. С «повисшими же ушами» будут ходить прежде всего союзники в Западном Берлине, считавшиеся там верховной властью.

Был разговор также о проекте советско-германского политического договора. Наш проект, переданный немцам во время поездки на Северный Кавказ, теперь получил у Геншера положительную оценку только за его «общий тон». Было обещано передать нам встречный немецкий проект на следующей неделе. Г.-Д. Геншер выразил уверенность в том, что удастся своевременно договориться по формулировкам с тем, чтобы к 12 сентября канцлер смог послать Президенту СССР письмо, в котором было бы подтверждено основное содержание будущего документа.

Мы к тому времени знали, что проект договора подвергается в МИД ФРГ существенной переработке в соответствии с долголетним и неоднократно опробованным ранее рецептом: переписать в другом порядке еще раз то, что было подписано с Советским Союзом ранее, по возможности не создавая принципиально новых обязательств и не вызывая возможных упреков и подозрений союзников. На сей раз переписывалась декларация 1989 года с добавкой некоторых формулировок Московского договора и соглашений о долгосрочном экономическом сотрудничестве.

Поэтому Э. А. Шеварднадзе прямо сказал, что нам известно о том, что ряд пунктов нашего проекта вызвал в Бонне беспокойство в связи с обязательствами ФРГ в рамках НАТО. Но сейчас новая обстановка. Мы исходим из того, что отношения стран Варшавского договора со странами НАТО меняются в принципиальном плане. Если ориентироваться на это, то надо понимать, что противостояние должно прекратиться. Во всяком случае будущий широкомасштабный советско-германский договор должен быть новым словом и новым этапом в наших отношениях. В свою очередь, договор будет влиять на углубление позитивных процессов в Европе.

В этот день по настоянию нашего Генштаба мы поставили перед немцами и вопрос о том, что к 4-летнему сроку вывода наших войск из ГДР надо бы добавить еще один год для завершения вывоза военного имущества. Реакция, как и ожидалось, была отрицательной.

Г.-Д. Геншер предлагал не отягощать новый этап советско-германских отношений неопределенностями. Он доказывал, что вывод войск будет осуществляться, конечно же, целыми частями и соединениями, причем уходить они будут, забирая все свое имущество. Нельзя, мол, представить себе, чтобы войска повсюду равномерно сокращались сначала на 10, потом на 20, потом на 30 и т. д. процентов, а затем пришлось бы еще год вывозить оставшееся от них имущество.

Он выразил готовность принять все меры для финансового и иного содействия выводу войск и обеспечению их нормальных отношений с немецким окружением. Именно тогда родилась идея совместного посещения министрами иностранных дел гарнизонов советских войск и выступлений перед ними. В то же время он ясно давал понять, что такая линия немецких властей имеет свои пределы во времени, повторяя, что не следует растягивать срок вывода больше чем на 3–4 года.

В кулуарах наши немецкие коллеги говорили нам, что советским войскам будет трудно адаптироваться к новым условиям, что неизбежно будут возникать многочисленные сложности, может начаться разложение, спекуляция, трения с населением. Держать эту взрывоопасную ситуацию под контролем будет нелегко обеим сторонам, и проблема войск может оказаться острым политическим раздражителем для советско-германских отношений в самом скором времени.

Во всем этом было немало правды. Но мы объективно не были готовы к быстрому выводу войск. Наших людей некуда было селить, программа обустройства на новых местах отсутствовала. Печальный опыт вывода наших войск из Венгрии и Чехо-Словакии предупреждал против каких-либо уступок немцам в этом вопросе по сравнению с тем, что было согласовано в Архызе.


25 августа в подмосковном особняке МИД СССР в Мещерино начались переговоры по вопросу пребывания и предстоящего вывода наших войск из ГДР. Главой нашей делегации был назначен мой старый друг и опытный германист В. А. Коптельцев, вернувшийся незадолго до этого на работу в МИД СССР из Международного отдела ЦК КПСС, где он вел вопросы ГДР и Польши. С В. А. Коптельцевым я начинал работу еще в молодые годы в Берлине. Для него тогда это была вторая загранкомандировка, куда он был направлен, имея опыт работы в Бонне и в центральном аппарате. Коптельцев, знаток немецкого языка, неоднократно переводил Н. С. Хрущева. С тех пор он сложился как сильный, знающий и волевой работник. Министр охотно дал согласие на его переход в МИД СССР, чтобы поручить ему ведение переговоров по выводу наших войск.

Одновременно в МВЭС СССР начались переговоры по так называемому переходному соглашению, в контексте которого должны были решаться имущественно-финансовые вопросы, такие, как платежи на содержание наших войск, дотации на транспортные расходы, а также порядок реализации программы строительства в СССР жилья для наших военнослужащих.

27—28 августа в Бонне прошли наши рабочие консультации с Д. Каструпом. В их ходе были «развязаны» многие вопросы. Текст соглашения «2+4» все более расчищался. Мы дали согласие на предложенный немцами текст их заявления на венских переговорах об уровне вооруженных сил объединенной Германии при том, однако, понимании, что это заявление войдет в текст документа об окончательном урегулировании в отношении Германии вместе с фразой, что оно принимается к сведению, то есть одобряется четырьмя державами. Удалось установить также связь между обязательством немецкой стороны сократить свою армию до 370 тыс. человек за 3–4 года и выполнением нами обязательства о выводе советских войск с территории ГДР. Продвинулись мы и в решении вопроса о включении в документ «шестерки» заявления немецкой стороны об отказе от оружия массового уничтожения.

Продуктивно прошел также обмен мнениями по таким немаловажным вопросам, как сохранность наших мемориальных сооружений и военных захоронений в Германии, признание объединенной Германией законности мер четырех держав в 1945–1949 годах в связи с денацификацией, демилитаризацией, а также по имущественным и земельным вопросам. Было согласовано также, что в связи с договором «шести» немецкая сторона найдет возможности подтвердить положения своей конституции и законов, воспрещающих возрождение нацистской идеологии и тоталитарных движений. Интенсивное обсуждение вопроса о том, что должно быть обеспечено правопреемство Германии в отношении договоров, ранее заключенных ГДР, и что они в любом случае не могут отменяться в одностороннем порядке, закончилось договоренностью об обмене письмами на этот счет между министрами иностранных дел.

Переговоры «2+4» выходили, таким образом, на финишную прямую. Было решено окончательно отработать текст документа «шести» на заседании экспертов в Берлине 4 сентября и вести переговоры «до победного конца».

Довольно сложно пошел разговор о, «большом» советско-германском договоре. Переданный, наконец, западными немцами нашему посольству в Бонне 28 августа их встречный проект сильно отличался от нашего. Прежде всего были существенно ослаблены положения, касавшиеся вопросов безопасности. Они были сведены к повторению обязательства (со ссылкой на Устав ООН и хельсинкский Заключительный акт) о неприменении силы, обещанию решать спорные вопросы исключительно мирными средствами и не применять никакого оружия, исключая случаи индивидуальной и коллективной самообороны.

По существу, такая запись в договоре по вопросам безопасности не создавала качественно новой правовой ситуации в отношениях между СССР и Германией. Наши предложения, изложенные в тексте проекта договора от 15 июля, не предпринимать каких-либо действий, которые бы представляли угрозу безопасности для другой стороны, запретить использование территории одного участника договора для агрессивных действий против другого или кого бы то ни было в Европе, не оказывать помощи агрессору в случае, если одна из сторон станет объектом нападения, в западногерманском проекте отсутствовали. Снято было также выдвинутое нами положение о построении вооруженных сил в соответствии с принципом оборонной достаточности.

Значительно сокращена была та часть предложений нашего проекта, которая преследовала цель создать преференциальные условия экономического, финансового, научно-технического сотрудничества. Не говорилось, в частности, о взаимодействии в таких важных областях, как коммерческое использование космоса, энергетика, транспорт. Вместе с тем сильно выпячивались вопросы стимулирования этнических немцев в местах их проживания в СССР.

Д. Каструп всегда был нелегким партнером. Уверен, что то же самое он думал и про меня. Но это не мешало нам хорошо понимать друг друга. Оба мы отстаивали интересы своих государств, поэтому уважали позиции друг друга, но в то же время сознавали настоятельную необходимость сочетать и совмещать эти интересы, не погрязнув в спорах вокруг частностей. После нескольких часов жесткого разговора Д. Каструп показал свои резервы. Я сделал то же самое. В результате первая наиболее существенная с точки зрения политики и безопасности половина договора была согласована. Остальные статьи в последующие дни успешно были согласованы нашим послом в ФРГ В. П. Тереховым.

Рождение «большого» советско-германского договора состоялось. Это позволило пересмотреть прежнюю договоренность о том, что к 12 сентября канцлер Г. Коль направит М. С. Горбачеву письмо с изложением основного содержания будущего договора, как бы подтверждая готовность и обязательство его заключить после объединения Германии. После рассмотрения подготовленного проекта в Москве и Бонне было принято решение парафировать договор 13 сентября сразу вслед за подписанием документа об окончательном урегулировании в отношении Германии. Свершившиеся факты всегда надежнее, чем намерение их совершить. Последующие события подтвердили правильность таких действий.


В Москве тем временем разворачивалась подготовка к встрече министров иностранных дел «шестерки». В Бонне, Берлине, Париже механизм организации таких встреч работал как часы. Московская встреча должна была стать завершающей. Здесь должна-была твориться история. Нельзя было ударить лицом в грязь.

Вместе с тем организационные вопросы в связи с предстоящей встречей «шестерки» доставляли немало головной боли. В Москве ведь и по сей день нет чего-либо похожего на современный центр международных конгрессов со всеми необходимыми инфраструктурами. Добавьте сюда прогрессировавший день ото дня бедлам в вопросах снабжения, размещения, организации связи, транспорта и т. д. Особенно полагаться на кого-либо в этих условиях не приходилось. Надо было делать ставку на свой аппарат. Я поручил все оргвопросы начальнику своего секретариата М. Е. Тимошкину и не ошибся. Он с этим непростым делом справился. Встреча 12 сентября прошла без накладок.

Как водится, перед подписанием важных документов нередко находятся охотники в последний момент подправить баланс в свою пользу. Расчет при этом простой: авось кто-то дрогнет, махнет рукой и не станет ссориться, лишь бы не откладывать объявленное торжественное мероприятие. Особенно эффективной эта методика действий считается в отношении той стороны, которая является хозяйкой мероприятия. Уж ей-то придется в любом случае «подсуетиться», чтобы не быть виновной в его неудачном исходе. Эти уловки стары как мир, но тем не менее, видимо, вновь и вновь представляются соблазнительными.

Вечером 11 октября на встрече экспертов «шестерки» при последнем прохождении текста окончательного урегулирования в отношении Германии вдруг стали возникать все новые шероховатости применительно к формулировкам, касавшимся военно-политического статуса территории ГДР. Как известно, в Архызе было договорено, что на этой территории в период пребывания там советских войск не будет интегрированных в НАТО частей бундесвера, а смогут размещаться лишь немецкие территориальные войска. После ухода наших войск бундесвер сможет размещаться в восточных землях Германии, но без носителей ядерного оружия. Иностранные же войска не должны быть на территории ГДР, не должно там быть и их ядерного оружия.

Вечером 11 октября оказалось, однако, что пониманию трех держав больше отвечало бы такое положение, при котором их войска имели бы право входить на территорию Восточной Германии, например, для проведения там маневров. Попытки урезонить наших партнеров встретили жесткое сопротивление англичан, которых с разной степенью активности, но поддерживали некоторые другие участники. Попытка оказать нажим «под занавес» была настолько откровенной, что я счел за благо прекратить заседание и констатировать, что документ, предназначенный к подписанию, остается несогласованным.

Хотя было довольно поздно, пришлось беспокоить министра. Его реакция были молниеносной: в таком случае надо еще больше обострить ситуацию. Надо сообщить всем министрам, что назначенное на завтра заседание в обусловленный час не откроется и пока неизвестно, когда оно состоится вообще. Сказать, что, наверное, будет встреча министров, но официального заседания не будет, пока не будет решен спорный вопрос. Пусть наши коллеги объясняют печати, что происходит.

Я с удовольствием выполнил это указание через работников нашего протокола и стал ждать. События стали развиваться быстро и, надо признать, неординарно. История эта была позднее описана в журнале «Шпигель», но я услышал ее через день, можно сказать, из первоисточника. Думаю, что она соответствует действительности.

Получив сообщение о случившемся, Г.-Д. Геншер отнесся к нему очень серьезно. Он знал, что не все его союзники довольны тем, как ведутся в последнее время дела. Много недоумений высказывалось и по поводу формулировок советско-германского договора, которые кое-кому хотелось изменить. Одним словом, нельзя было позволить отложить или сорвать подписание документа об окончательном урегулировании и парафирование советско-германского договора.

Министр иностранных дел ФРГ запросил срочной встречи с Дж. Бейкером. Ему ответили, что госсекретарь США лег спать и принял снотворное. Но Геншера это не остановило. Он попросил передать, что будет через полчаса у госсекретаря и, если потребуется, разбудит его сам. Беседа Геншера с Бейкером состоялась, и в результате было достигнуто взаимопонимание в том смысле, что мешать договоренности не следует.

С раннего утра 12 сентября министры иностранных дел ФРГ, США, Франции и Англии собрались на совещание во французском посольстве. Геншер действовал решительно, сказав французскому министру, что надеется на его безусловную поддержку. Дюма не мешал, с Бейкером было все согласовано еще ночью, в конце концов вопрос был решен. Г.-Д. Геншер спас ситуацию. Речь шла о будущем его народа, и он выполнял свой долг патриота немца.

После этого путь к договоренности был открыт. Вопрос быстро решился с помощью интерпретирующего письма ФРГ по поводу толкования термина «развертывание», приобщенного к документу об окончательном урегулировании в отношении Германии. Все шесть министров одобрили такую развязку.

Подписание «Окончательного урегулирования» происходило в присутствии М. С. Горбачева. Мне довелось стоять рядом с ним и перекинуться парой слов. «Сделано огромной важности дело», г — подчеркнул он.

13 сентября в особняке на ул. А. Толстого состоялось парафирование «большого» советско-германского договора. Учитывая солидный объем договора, мы договорились с Д. Каструпом, что парафироваться будет лишь одна страница. Этот «сговор» был, однако, в последний момент опротестован нашим начальником Международно-правового управления И. Н. Яковлевым: документ исторический, поэтому все должно быть по правилам, то есть парафировать надо каждую страницу.

Министры охотно подчинились. Думаю, что изменение процедуры доставило им даже некоторое удовольствие.

Завершался большой труд. Открывалась широкая перспектива, в копилку советско-германского сотрудничества вносился неоценимый капитал. Надо было теперь суметь распорядиться им. Пускай, думал я, нам сейчас из-за внутренних сложностей все чаще не до активной внешней политики, но мы работаем на будущее. От того, какими были русско-германские отношения, всегда зависел ход истории в Европе. Не может быть иначе и в предстоящие годы.


Работу над соглашениями о войсках, а также над переходными соглашениями удалось завершить быстро — еще в октябре. В. П, Терехов подписал эти документы в Бонне, и по взаимной договоренности они начали соблюдаться, а в финансовой части даже частично реализовываться как бы авансом, не дожидаясь ратификации.

План канцлера Г. Коля отпраздновать формальный акт объединения Германии 3 октября с участием руководителей четырех держав не осуществился. Первым не обнаружил готовность ехать в Германию американский президент. М. С. Горбачев в этих условиях также предпочел воздержаться от поездки. Празднества в Берлине прошли как чисто немецкое мероприятие.

Однако обе стороны вели активную подготовку к официальному визиту М. С. Горбачева, первому визиту советского президента в объединенную Германию. Основным событием этого визита должно было стать подписание в Бонне «большого» советско-германского договора.

Визит этот проходил 9—10 ноября 1990 года в торжественной обстановке, отвечавшей настроению обеих сторон, тем ожиданиям, которые связывались с будущим развитием советско-германских отношений, предстоящими в Европе поворотными событиями. М. С. Горбачев встретился с президентом Р. фон Вайцзеккером, имел подробную беседу наедине с канцлером. Тем временем шли переговоры Э. А. Шеварднадзе с Г.-Д. Геншером, заместителя Председателя правительства СССР С. А. Ситаряна, начальника Генштаба М. А. Моисеева, В. М. Фалина с их коллегами.

На заключительной беседе в широком составе Г. Коль охарактеризовал день 9 ноября как исторический. Он показывает, пояснил канцлер, что мы многому научились у истории и отныне должны работать на наше новое совместное будущее.

Потом докладывали о результатах своих бесед министры. Э. А. Шеварднадзе и Г.-Д. Геншер, проведшие в этот день свою тринадцатую встречу, — о ходе подготовки парижского саммита, о возможности создания структур сотрудничества и стабильности в Европе, прежде всего центра по предотвращению конфликтов в рамках СБСЕ. Министр финансов Т. Вайгель и министр экономики Хаусман вместе с С. А. Ситаряном — о порядке выполнения переходного соглашения, особенно в части жилищной программы для советских военнослужащих, о контактах между СССР и экономическими интеграционными объединениями Запада, такими, как ОЭСР, МВФ, МБРР, о проблемах развития энергетического сотрудничества (Ямбург, Баренцево море) и о взаимодействии в социальной области, о возможности заключения соглашения, которое обеспечило бы сотрудничество с Германией в деле регулирования рынка рабочей силы, защиты труда, реабилитации и т. д. За это активно выступил министр труда ФРГ Н. Блюм, предлагая наладить обмен опытом.

Продуктивной была беседа нашего начальника Генштаба М. А. Моисеева с министром обороны ФРГ Г. Штольтенбергом, касавшаяся в основном вопросов, связанных с условиями пребывания в Германии наших войск. Канцлер отметил в этой связи важность использовать в полной мере открывающийся шанс наладить по-настоящему хорошие контакты между бундесвером и Советской Армией.

Подводя итоги, Президент СССР подчеркнул, что характер советско-германских отношений становится сейчас таким, что позволяет, не теряя времени, двинуться вперед. У обеих сторон есть большие резервы и есть высокая степень понимания, что новое сотрудничество, шаги по пути к качественно иным, дружественным отношениям во всех сферах отвечают коренным интересам наших народов, будут иметь важнейшее значение для мира и стабильности в Европе. Сейчас надо сосредоточиться на практической работе, говорил М. С. Горбачев. Надо действовать так, чтобы все видели происходящее движение вперед. После долгого периода отчужденности мы вышли на новую фазу отношений, теперь в центре наших забот находится то, что объединяет, ведет к новым горизонтам.

На следующий день М. С. Горбачев с супругой вылетел в родные места канцлера в Рейнланд-Пфальце. Г.-Д. Геншер же пригласил Э. А. Шеварднадзе в свою родную деревню под Галле. Отношения между канцлером и Президентом СССР, между нашими министрами иностранных дел становились все более тесными, доверительными, человеческими. Это не могло не радовать. В политике это всегда большой капитал. Была бы политика.

Для меня поездка в Бонн была примечательна возможностью вновь увидеть почти всех моих друзей и добрых знакомых из финансового и делового мира. Во время прошлых кратких командировок в Бонн встретиться и поговорить с ними времени обычно не было, да и не сидят капитаны немецкого бизнеса в Бонне. Но на вечернем приеме в честь нашей делегации в новой правительственной резиденции «Петерсберг» все они были. Я смог перекинуться парой слов и с руководителями «Дойче Банк», и с президентом «Дрезднер Банк», и с членом Восточного Комитета немецкой экономики Вольфом фон Амеронгеном, и с Дитером (концерн Маннесман), и со многими другими. За столом моим соседом был премьер-министр Северного Рейна — Вестфалии Рау, вспоминавший о своих беседах с А. Д. Сахаровым и делившийся впечатлениями о внутреннем состоянии нашей страны и действиях наших основных политических фигур. Было видно, что социал-демократы ФРГ, как всегда, хорошо ориентировались в наших делах.


В целом, казалось, на европейском направлении дела идут неплохо. Развязав германский узел, мы уверенно шли к решению и других важных вопросов. В Вене без лишнего шума, но квалифицированно и продуктивно вел переговоры по декларации стран НАТО и Варшавского договора и по хартии для новой Европы Ю. С. Дерябин. Работа у него спорилась. Сложнее обстояли дела с переговорами по ограничению вооружений в Европе, которые вел О. А. Гриневский. Там постоянно возникали трудности с нашими военными, механизм согласования в Москве работал с большим скрипом, отношения между ведомствами были накалены иногда до предела. Но дело все же двигалось вперед, а в подробности разоруженческой тематики мне в тот момент особенно вникать не требовалось. За эту тематику отвечал тогда заместитель министра В. П. Карпов и его Управление по ограничению вооружений и разоружению. Но, честно говоря, многое, что происходило тогда в Вене, начинало вызывать у меня большие сомнения.

Споро шла работа и по подготовке политических договоров с Францией и Италией. Советско-французский договор был согласован нашим послом в Париже Ю. В. Дубининым. Такая же методика применялась и при отработке советско-итальянского договора. Тандем наших послов в Риме и Париже в сочетании с опытным и сильным в деловом отношении начальником 1-го Европейского управления А. И. Глуховым действовал эффективно и слаженно. Лишь для согласования статьи советско-итальянского договора о неоказании помощи стороне, совершившей неспровоцированную агрессию, в Москву, учитывая, важность вопроса, на полдня пришлось прилететь первому заместителю министра иностранных дел Виталоне. Взаимоприемлемая формулировка была быстро найдена, и, ознакомившись с ней, министр возвратил мне текст, шутливо пометив его оценкой «5+».

Оба договора были затем подписаны во время визитов Президента СССР в Рим и Париж. Это были, конечно, неординарные договоры. Они свидетельствовали о крупных переменах в наших отношениях с ведущими державами Европы. Советский Союз начинал выстраивать систему новых договорных отношений со странами Европы, причем содержание этих договоров было подчинено вполне определенной политической логике и замыслу.

Наряду с институционализацией общеевропейских структур начинала складываться сетка двусторонних соглашений, страхующая молодой, еще хрупкий и во многом несовершенный европейский процесс, дающая новое видение смысла и перспектив взаимодействия ведущих европейских государств между собой и с окружающим миром, новое понимание стабильности и безопасности будущих единых европейских пространств. Было очевидно, что Европа еще очень долгое время, несмотря на интеграционные процессы, будет оставаться Европой отечеств. От отношений между отечествами и будет прежде всего зависеть положение в европейской надстройке.

19 ноября 1990 года в Париже открылась встреча руководителей государств — участников СБСЕ. Она венчала собой целый этап многоплановых усилий нашей внешней политики на европейском направлении. Встреча была насыщенной и интенсивной для Президента СССР и министра иностранных дел. Каждый день, в каждый перерыв шли беседы, переговоры.

Для сопровождающих лиц, а в их числе были первый заместитель министра иностранных дел А. Г. Ковалев, имевший прозвище «отца хельсинкского процесса», глав наших делегаций в Вене О. А. Гриневского и Ю. С. Дерябина и меня особой работы не было. Все необходимые документы были заранее отработаны и подписаны в первый день совещания. Дискуссия же проходила в соответствии со сложившейся, причем не лучшей, традицией: руководители делегаций зачитывали тексты своих заранее подготовленных речей. Разумеется, при этом многие скучали либо отсутствовали, предпочитая двусторонние переговоры с коллегами сидению на пленарных заседаниях.

В составе нашей делегации были представители почти всех европейских союзных республик. Прибалты войти в делегацию отказались и попытались получить статус «специально приглашенных» у исполнительного секретаря конференции. Попытка эта окончилась неудачно, и в зал заседаний их вскоре перестали допускать. Это подняло настроение представителей других республик, которые находились среди непосредственных участников конференции, могли наблюдать за ее ходом, общаться с ее участниками. Однако было видно, что такое положение их все же не устраивает. Многие их них, в том числе Н. А. Назарбаев, высказывались за то, чтобы в будущем республики стали непосредственными участниками процесса СБСЕ.

Общеевропейские тенденции, конечно, набирали силу. В Париже были приняты важнейшие решения, ознаменовавшие начало формирования общеевропейских структур. Был создан центр по предотвращению конфликтов, комитет старших должностных лиц, постоянный секретариат в Праге, приняты решения о созыве ряда общеевропейских форумов, семинаров, конференций. Но параллельно нарастали и центробежные тенденции в Советском Союзе, последствия которых ни мы, ни другие участники парижского саммита в тот момент, разумеется, не могли в полной мере предвидеть, а тем более спроецировать их влияние на формирование обстановки в Европе. Не видели все мы тогда и того, сколь близка была уже югославская трагедия. Хотелось верить, что тревожные сигналы не оправдаются, хотелось надеяться, что будущее может складываться только позитивно.


1990 год близился к концу. Я совершил поездку в Испанию, готовя к визиту туда М. С. Горбачева проект совместной советско-испанской декларации, которая должна была послужить прологом к разработке и подписанию первого в истории советско-испанских отношений широкомасштабного политического договора между нашими странами. В начале декабря была поездка в Брюссель для политических консультаций с так называемой «тройкой» ЕС, в ходе которой было условлено с министром иностранных дел Бельгии Эйскенсом начать подготовку и нового советско-бельгийского договора.

Большое значение имела в тот момент беседа с Делором по поводу оказания нам гуманитарной и иной помощи ввиду трудного положения с продовольствием и медикаментами в СССР. Для получения и распределения гуманитарной помощи из-за рубежа к тому времени в Москве действовала специальная комиссия Совмина СССР во главе с Л. А. Вороненым. В основном помощь шла из Германии в соответствии с теми договоренностями, которые были достигнуты во время очередного визита в Москву X. Тельчика в конце ноября.

О визите X. Тельчика канцлер и Президент СССР условились еще во время парижского саммита. Речь шла о крупных партиях продовольствия и товаров народного потребления. ФРГ была готова только по правительственной линии передать нам весь стратегический запас сената Западного Берлина, 28 тыс. тонн продовольствия со складов бундесвера и бывшей НА ГДР, а также примерно 930 куб. метров различных медикаментов. Принимались меры к оказанию нам гуманитарной помощи и по линии частных организаций.

Ясно было, однако, что одних возможностей Германии может быть недостаточно, поэтому X. Тельчик настоятельно рекомендовал поговорить по этому вопросу с Комиссией европейских сообществ. Наша соответствующая просьба, подготовленная в Совете Министров СССР, встретила позитивный отклик Делора.

Но реализация ее несколько затянулась, в частности из-за наступившего вскоре обострения обстановки в Литве.

По возвращении в Москву я постарался уйти в отпуск. Сказывалось напряжение прошлых месяцев, и чувствовал я себя не лучшим образом. Поехали мы с женой в санаторий «Загорские дали», километрах в 70 от Москвы. Однако на душе было неспокойно. Казалось, успехи на внешнеполитическом направлении бесспорны. Авторитет М. С. Горбачева и Э. А. Шеварднадзе за рубежом высок. Была большая степень уверенности в том, что и намеченные на будущий год планы будут также успешно реализованы. Но не давала покоя нараставшая критика, резкое неприятие происходившего со стороны многих депутатов Верховного Совета СССР, массированные нападки на МИД СССР в печати, постоянные замечания, сыпавшиеся в наш адрес из других ведомств, прежде всего от военных. Эти атаки все более откровенно направлялись лично против Э. А. Шеварднадзе, что он, конечно, не мог остро не переживать. Очевидным для меня было, что он не получал ощутимой поддержки своих коллег в руководстве страной. На него нападали в основном консервативные депутаты и журналисты, но чем дальше в лес, тем более слышным становилось молчание и наших демократов различных оттенков. Видимо, уже тогда идея постепенного развала одной из важных центральных союзных структур представлялась некоторым из них достаточно привлекательной, чтобы не спорить со своими противниками.

Все началось в конце сентября 1990 года с истории, которая в тот момент показалась мне просто глупой. 3 сентября посольство ГДР в Москве обратилось к нам с предложением принять совместное решение о прекращении действия договора о дружбе, сотрудничестве и взаимной помощи от 7 октября 1975 года. ГДР должна была 3 октября войти в состав ФРГ, то есть исчезала как государство, а вместе с ней исчезал и партнер Советского Союза по этому договору. С будущей объединенной Германией был составлен и 13 сентября парафирован другой договор. Надо было закрыть вопрос о прежнем договоре в соответствии с нормами международного права, да и просто приличия.

Наши юристы считали, однако, что одного решения на правительственном уровне, как это предлагала ГДР, было бы недостаточно. Договор с ГДР в свое время был ратифицирован, и его прекращение должно было получить одобрение Верховного Совета СССР, тем более что наши народные депутаты обнаруживали все больший интерес к участию в решении вопросов международной политики, и МИД СССР старался по возможности действовать вместе с Верховным Советом и его органами и уж во всяком случае не давать поводов для критики в свой адрес. Об обращении. ГДР МИД доложил Президенту СССР с рекомендацией передать вопрос на рассмотрение и решение нашего парламента. Сделано это было недели за две до предстоящего воссоединения, бумага где-то «варилась» в высоких инстанциях, и, честно говоря, о ней у нас все забыли, справедливо полагая, что вопрос носит в силу объективно складывающихся условий больше формальный характер.

Но не тут-то было. Кажется, 1 октября — я был болен и находился дома — раздался звонок из МИД. Вопрос о договоре с ГДР был поставлен А. И. Лукьяновым на рассмотрение пленарного заседания Верховного Совета СССР. Депутаты не приняли сообщение, сделанное им начальником управления А. П. Бондаренко, потребовали доклада на более высоком уровне. Этот доклад им должен был сделать первый заместитель министра А. Г. Ковалев, так как министр был в отъезде. Меня же просили срочно приехать на заседание комитета по международным делам, чтобы ответить на вопросы депутатов.

Заседание комитета шло в тоне следствия по делу о грубых ошибках и упущениях, якобы допущенных МИД СССР, Большинство выступавших, правда, не очень понимали, о чем конкретно идет речь, но зато пространно и страстно критиковали нашу политику в германских делах вообще. Некоторые говорили, что не будут «ратифицировать» (?) этот договор с ГДР, другие считали, что наши войска в ГДР находятся на основе данного договора и поэтому его отменять никак нельзя. Шла беспорядочная дискуссия, которая продолжалась затем и на пленарном заседании Верховного Совета СССР после тщетных попыток А Г. Ковалева объяснить ситуацию и урезонить депутатов. В итоге наш парламент потратил почти два дня на обсуждение вопроса, который не имел уже практического значения. И происходило это в условиях, когда самого срочного выяснения требовали вопросы внутреннего положения и снабжения страны.

4 октября, то есть после исчезновения ГДР, депутаты, наконец, приняли резолюцию, в которой они что-то «принимали к сведению», что надо было понимать как их согласие с прекращением действия договора, но вместе с тем строго указывали на серьезные упущения в работе МИД СССР. Инициировал это постановление секретарь ЦК КПСС В. М. Фалин, выступление которого создало у депутатов впечатление, будто МИД СССР «проспал» вопрос и доложил о нем в самый последний момент. Фалин действовал, наверняка зная, что МИД СССР лучше признает и возьмет вину на себя, чем будет «подставлять» Президента СССР.

«Разоблачение» МИД СССР пришлось по душе очень многим, хотя дальнейшее существование договора 1975 года уже никак не зависело от согласия или несогласия на то наших депутатов. Либо договор прекращал свое действие до 3 октября по воле обеих стран, либо же он утрачивал свой смысл 4 октября, потому что переставала существовать ГДР. Кстати, с этой точки зрения резолюция, принятая 4 октября, была бессмысленной. Ее порешили датировать задним числом, чтобы не выглядеть смешными. Но было ясно, что на министерство начато серьезное наступление на сей раз через высший законодательный орган страны.

Э. А. Шеварднадзе не уходил от боя. 12 октября он выступил на заседании комитета по международным делам Верховного Совета СССР по пакету германских урегулирований. Комитет воспринял его сообщение позитивно и даже принял соответствующую резолюцию. Но это было обманчивое затишье.

Кампания в печати стала нарастать. Наших объяснений по поводу договоров с ФРГ стали вновь и вновь требовать в различных комитетах Верховного Совета СССР. Доклад Э. А. Шеварднадзе о внешней политике СССР на заседании обеих палат вызвал острую дискуссию, которая велась зачастую в неприемлемом, грубом тоне.

Положение еще больше обострилось с началом процесса ратификации договоров и соглашений с Германией. Стали звучать все. чаще и настойчивее призывы не ратифицировать эти документы. Причем этот тезис выдвигали не только депутаты от группы «Союз», прежде всего Н. Петрушенко и В. Алкснис. Этот же тезис исходил от секретаря ЦК В. М. Фалина, пользовавшегося твердой репутацией знатока германских дел. Это производило впечатление. Тот факт, что германская политика Советского Союза подвергается разносной критике со стороны высших представителей ЦК КПСС, вносило большую сумятицу в умы. Конечно, основные параметры германского пакета урегулирований были выработаны путем непосредственных переговоров между М. С. Горбачевым и Г. Колем. Это все знали. Но ведь Президент СССР был одновременно и Генеральным секретарем ЦК КПСС. Что значило все это?

В «Загорских далях» я много занимался отработкой аргументации для возможного использования в выступлении министра при ратификации германских договоров. Писалось легко, потому что я был убежден в правильности наших действий и в том, что для объективно складывавшихся в 1990 году условий мы сумели получить все же оптимальный результат. Да, ГДР прекратила свое существование. Примириться с этим было трудно, и чувства, обуревавшие многих наших людей, были понятны. Но она погибла не в результате подписания договоров, которые теперь критиковали наши оппоненты. Смертный приговор ГДР был подписан в момент, когда было принято решение открыть ее границу. Заключенные договоры были лишь отражением наступивших в результате этого вполне предсказуемых и неизбежных перемен. Когда пала берлинская стена, ни один человек в Верховном Совете СССР не выступил за ее сохранение. Зачем же было теперь пытаться совершить невозможное — отыграть историю назад? Назад пути уже не было. Провал ратификации договоров ничего не дал бы нашей стране, кроме сложностей. Одним словом, спасать надо было уже Советский Союз, а не ГДР.

20 декабря я услышал по телевидению выступление Э. А. Шеварднадзе, в котором он заявил, что уходит в отставку. Оно было для меня полной неожиданностью. Несколько дней не хотел верить, что решение окончательное. Думал, это тактический ход, найдется какой-то вариант, в дело вмешается президент и все уладится. В один из таких дней имел краткий разговор с Эдуардом Амвросиевичем по телефону. Сказал ему, что не понимаю такого решения: столько вложено сил в то, что уже сделано, и в то, что еще надо довести до конца, созданы тесные продуктивные контакты с ведущими политическими деятелями зарубежных стран, нехорошо сейчас оставлять МИД СССР.

Я говорил и еще что-то, но вдруг почувствовал, что на другом конце провода было молчание. Такого в беседах с Э. А. Шеварднадзе у меня еще не было, и я осекся. Подумал, что, наверное, слушать это может быть и обидно. Человек принял трудное решение. Наверное, он имел на то основания, о которых мне с моей колокольни судить трудно.

Потом в трубке раздался голос: «Мы еще поговорим об этом когда-нибудь».


От отставки Э. А. Шеварднадзе до августовского путча

Все первые дни наступившего нового, 1991 года в московских коридорах власти гадали, кто станет новым министром иностранных дел. Перебирали разных кандидатов. Некоторые мои доброжелатели даже прочили на это место меня. Я же думал, что новым министром, скорее всего, будет политик из близкого окружения президента, так как руководить внешнеполитическим ведомством в обострившейся обстановке было не только трудно, но и рискованно. Во всяком случае новому министру завидовать не стоило бы, а близкому другу я бы, скорее, пожелал, чтобы его минула сия чаша.

Внешнеполитических резервов у нас оставалось все меньше. Все большее давление оказывалось на Москву в вопросе сохранения единства Союза. Оно шло не только изнутри, но и извне, прежде всего со стороны США. Активничали скандинавы, особенно исландцы и датчане. Обострялся прибалтийский вопрос. Союзные республики все более решительно начинали выходить на самостоятельные отношения с иностранными государствами, заключали свои договоры, посылали своих представителей, действовали в обход МИД СССР и центральных ведомств, ставили вопрос об открытии собственных дипломатических и консульских представительств либо о назначении своих специальных представителей в посольства СССР. Перспектива существования единой союзной дипломатической службы в этих условиях становилась все более неопределенной.

Попытки управлять начинающимся процессом представлялись не особенно перспективными, хотя нельзя сказать, что они не предпринимались. Идея совета министров иностранных дел республик под председательством союзного министра была выдвинута еще Э. А. Шеварднадзе. Но конечный итог развития всего этого процесса во всяком случае мне представлялся достаточно однозначным.

Я продолжал свой отпуск в «Загорских далях». Быть в тех условиях вдалеке от столицы казалось более разумным, чем крутиться в водовороте аппаратных страстей и присутствовать на московской ярмарке тщеславия.

Выезжал в Москву я только на заседание комитета по международным делам 9 января по поводу подготовки германских договоров к ратификации. Прошло это заседание намного спокойнее, чем предшествовавшая такая встреча 13 декабря, но дискуссия продолжалась более 4 часов.

Комитет рекомендовал ратифицировать пакет договоренностей с Германией, с оговоркой, что предварительно вопрос должен быть еще раз рассмотрен комитетом по обороне и безопасности. По конституции мнение этого комитета не влияло, на решение о вынесении договоров на ратификацию, но результаты дискуссии на этом комитете никак не следовало недооценивать с точки зрения формирования мнения депутатов Верховного Совета СССР. А в этом комитете, как мы знали, было предостаточно критиков и германских договоров, и всей политики М. С. Горбачева.

Да и рассмотрение вопроса на комитете по международным делам ясно говорило — основная проба сил еще впереди. Обнадеживало, правда, что руководство Министерства обороны определило, кажется, свою позицию. Во всяком случае М. А. Моисеев твердо заверил меня в конце заседания, что они приняли принципиальное решение в пользу ратификации. Оставалось ждать, насколько это скажется на позиции группы «Союз», всех тех представителей, которые уже несколько месяцев зарабатывали себе очки перед телекамерами и в газетах, доказывая, что в германских делах у нас имелась или все еще имеется какая-то альтернативная возможность действий.

11 января я возвратился в Москву и в понедельник, 14 января, зашел на работу. Вскоре стало известно, что новым министром должен стать наш посол в США, бывший первый заместитель министра А. А. Бессмертных. Его пребывание в Вашингтоне продлилось всего несколько месяцев. Теперь он срочно возвращался, оставив в США жену и только что родившегося сына, так как времени на сборы у него не было.

16 января на 11 часов было назначено заседание коллегии МИД СССР. Сказали, что приедет М. С. Горбачев и будет представлять нового министра. Начало церемонии, однако, сильно затянулось. Наконец, в зал вошел президент вместе с Э. А. Шеварднадзе и А. А. Бессмертных. Президент сел в центре стола. Справа от него занял место новый министр. Слева сел Э. А. Шеварднадзе. Времени для представления было из-за опоздания очень мало, так как сразу после 12 часов должно было возобновиться заседание Верховного Совета СССР.

Михаил Сергеевич был, как всегда, энергичен, решителен и даже как-то взвинчен — видимо, оставался еще под впечатлением только что прервавшегося заседания Верховного Совета СССР, на котором А. А. Бессмертных был утвержден в качестве министра. Президент СССР тут же взял слово. Смысл его высказываний сводился примерно к следующему.

Нынешняя встреча с членами коллегии МИД СССР не требует вступлений и особых пояснений. Э. А. Шеварднадзе пришел к определенному выводу. Это его право, но нельзя простить, что он предварительно не посоветовался. Он всегда был рядом с президентом. Это останется навсегда. Лично, заметил М. С. Горбачев, он ни о чем не жалеет, что было сделано в прошлые годы. Хотя, конечно, были недостатки, слабости. Кое-что из намеченных планов не успели развернуть. Не будет гладкого движения вперед. Есть нападки с разных сторон. Газета «Московские новости» требует, например, отставки и президента. Поэтому не все можно себе объяснить применительно к решению Э. А. Шеварднадзе. Но это личность, а для президента еще и старый друг.

Все это делалось в рамках перестройки, продолжал М. С. Горбачев, происходящей при поддержке и участии министра иностранных дел. Министерство способно решать большие задачи. Эдуард Амвросиевич не сходит с политической сцены. Об этом есть договоренность, есть определенные планы. Обращая слова признательности к Э. А. Шеварднадзе, выразил надежду, что он еще многое сделает.

Затем М. С. Горбачев обратился к членам коллегии. Уход Э. А. Шеварднадзе, сказал он, не должен привести к ослаблению деятельности МИД СССР. Обстановка сложная, многое еще надо «разгребать», обеспечивать точный анализ происходящего и делать правильные выводы. Не все просто делается, не все выдерживают испытания. Но надо идти вперед. Сейчас еще больше нужны элементы тактики, маневра, расчета. Важно остановить сумятицу в умах. Говорят, что Эдуард Амвросиевич прав, предсказывая диктатуру. Она, конечно, может появиться, но будет обречена. Диктаторской моделью сейчас ничего не решить. Но демократия может потерпеть поражение, если под ней не будет закона, твердой основы. Тогда может возникнуть нестабильность. Сейчас очень опасный период. Нельзя дать втянуть себя в тупое противостояние. Началась вредная суета, многие торопятся хлестко высказываться. Надо твердо стоять на ногах, поддерживать силы перестройки. От взятого курса мы не можем отказываться.

Все время рядом с Э. А. Шеварднадзе, продолжал президент, был А. А. Бессмертных. Известны его деловые и личные качества, культура. Верховный Совет СССР полтора часа только что «допрашивал» его. При голосовании было всего три голоса против. Это убедительное подтверждение нашей линии. Она будет продолжаться. В заключение президент пожелал МИД СССР успехов.

Затем говорил Э. А. Шеварднадзе. Он напомнил о, как он выразился, историческом совещании в здании МИД СССР в мае 1986 года с участием М. С. Горбачева. Тогда были сформулированы и детализованы важные принципы новой внешней политики, после чего была развернута работа. Президент, несмотря на только что высказанные претензии в адрес министра за его решение об уходе в отставку, высоко оценил работу коллектива. За это ему спасибо. Он не уходит с арены политической борьбы. Он сторонник перестройки, реальной демократии. Не обязательно при этом все время оставаться министром.

Сейчас, заметил Э. А. Шеварднадзе, много говорят о наших ошибках и просчетах. Стали появляться и мемуары. Речь пошла и об ошибках М. С. Горбачева. Если и были ошибки, то это были общие ошибки. Он готов отвечать за все, что было, вместе со своими коллегами, если потребуется.

Затем Э. А. Шеварднадзе обратился к коллегам. Он сказал, что познакомился со многими школами зарубежной дипломатии и пришел к убеждению, что наша школа — одна из лучших. Есть высокий профессионализм. И есть готовность работать на благо государства 24 часа в сутки. Эдуард Амвросиевич попросил передать всем сотрудникам признательность за ту поддержку, которую они ему оказали после прихода в МИД СССР. Президент, пошутил он, в свое время сделал довольно оригинальный выбор. Но благодаря поддержке коллектива мы не подвели президента. Президент выбрал профессионала, пользующегося авторитетом. Были разные слухи, но теперь можно поздравить с этим назначением А. А. Бессмертных.

Выступивший в заключение А. А. Бессмертных поблагодарил президента за все, что было сказано. МИД СССР будет неизменно проводить линию президента, заверил он. Сейчас главная задача служить этой линии, сохранять и развивать ее. Он поблагодарил далее Э. А. Шеварднадзе за человечность и высокий профессионализм, проявившиеся за эти годы. От имени коллектива заверил, что МИД СССР останется одним из самых активных отрядов перестройки, стабильным элементом государственного аппарата, будет делать все, чтобы внешняя политика СССР была успешной.

Потом новый министр собрал на совещание всех своих заместителей. Сидели несколько часов. Было сказано, что в кадровом смысле все пока останется на своих местах. Каждому было предложено рассказать о самых ближайших делах и проблемах.

Разумеется, на министра сразу же обрушился такой поток дел, от которого он несколько потускнел. Конечно, А. А. Бессмертных, который долго работал заведующим американским отделом, затем заместителем и первым заместителем министра, был не новичок и удивить его объемом работы было трудно. Но все же контраст между кругом обязанностей посла и министра огромный, и он, видимо, в этот момент реально ощутил, какая ноша легла на него с этого дня.

Его волновал кризис в Персидском заливе, предстоящий 21 января приезд в Москву японского министра иностранных дел, затем встреча с Дж. Бейкером 24 января в Вашингтоне. Это было самое «горячее», близлежащее. Я со своей стороны назвал проблему ратификации германских договоров, работу по составлению новых политических договоров с Испанией, Грецией, Бельгией, подготовку договора или декларации с Норвегией, шаги по дальнейшей институционализации хельсинкского процесса, настоятельно высказался за поездку министра в самое ближайшее время на Балканы (Э. А. Шеварднадзе планировал 28 января — 3 февраля посетить Югославию, Грецию, Кипр и Албанию). Особо я выделил дела с Восточной Европой: срочность подготовки и заключения новых политических договоров с нашими бывшими союзниками, подготовку к очередному заседанию ПКК, возникшие сложности с Польшей из-за вопросов о сроках вывода наших войск и организации транзита через польскую территорию по железнодорожным и шоссейным коммуникациям частей Западной группы войск из Германии.

Министр проявил наибольший интерес к Восточной Европе, так как ситуация здесь действительно была непростая. На Балканы ему ехать не очень хотелось, так что решили передвинуть сроки визита и продолжить к нему подготовку. С созывом совещания ПКК ясности не было, так как президента не особенно увлекала перспектива участия в мероприятии, единственным смыслом которого был бы роспуск военной организации Варшавского договора. Ее можно было распустить и решением министров иностранных дел стран-участниц, тем более что деятельность этой организации больше никто не хотел финансировать. Вопрос о существовании самого договора надо было предоставить естественному ходу событий.

В связи с предстоящим рассмотрением вопроса о ратификации германских договоров А. А. Бессмертных высказался за свои личные встречи и дискуссии с депутатскими группами «Союз», «межрегионалами» и т. д. Он планировал все хорошенько объяснить депутатам, как будто все дело было в том, что они не понимали вопроса.

Я же был убежден, что часть депутатов, которая вела наиболее активную критику, искала не объяснений, а новых аргументов для ударов по линии президента в европейских делах. Для этого и проводились все новые обсуждения и рассмотрения на комитетах, писались депутатские запросы. Искали слабые места для предстоящей баталии на Верховном Совете СССР. Происходило, в общем, то, что обычно происходит в аналогичных ситуациях и в других парламентах. Впрочем, если депутаты хотели встреч с министром, их надо было, конечно, проводить. Но, насколько я знаю, такие встречи не состоялись.


18 января мой отпуск закончился, и я вышел на работу. Вовсю бушевали «литовские страсти». В Прибалтику слетался рой скандинавских и восточноевропейских министров и депутатов. Большинство из них не скрывали, что едут поддержать Вильнюс, Ригу, Таллин, оказать нажим на центральное правительство. Наиболее активен был исландский министр иностранных дел. А. А. Бессмертных дал указание не чинить препятствий их въезду, так как в Прибалтике все равно было много дипломатов, иностранных журналистов и присутствие еще нескольких десятков иностранцев мало что меняло. Скандал же с министрами и депутатами был нам, разумеется, не нужен. Визы выдавались в установленном порядке и с соблюдением установленных сроков и правил. Исключений, ввиду «особых обстоятельств», не делалось, хотя в ряде случаев скандинавы и немцы пытались этого добиться.

В этот день позвонил наш посол в Бухаресте Ф. Богданов и сообщил, что из-за обстановки в Персидском заливе президент Й. Илиеску просит отложить свой визит в СССР, намечавшийся на 28–29 января. Он предлагал вернуться к вопросу о своем визите в конце февраля — начале марта. Сообщение было не из простых, поскольку из-за перегруженности календаря нашего президента любой перенос мог означать сдвижку сроков на неопределенное время, а диалог с новым руководством восточноевропейских стран был одним из наиболее назревших вопросов нашей политики на европейском, направлении. Да и только ли дело было в Персидском заливе? Скоро должна была приехать делегация румынского МИД для переговоров по проекту нового советско-румынского договора. Оставалось надеяться, что ее визит кое-что прояснит.

Вторую половину дня 22 января я провел на заседании Секретариата ЦК КПСС. Я давно не бывал на каких-либо обсуждениях в рамках высших партийных органов. После XXVIII съезда мы не были больше обязаны исполнять решения Политбюро и других высших партийных инстанций. МИД СССР докладывал теперь свои соображения президенту и исполнял решения его и других государственных вышестоящих структур. Видимо, такое же положение было и в отношениях между Секретариатом ЦК и другими ведомствами, представители которых тоже были приглашены на совещание. Его темой были наши отношения с Восточной Европой.

Обстановка на заседании секретариата стала совсем иной, чем прежде. Уже через пару минут были видны противоречия между некоторыми членами нового партийного руководства, причем отнюдь не по частностям. Раньше это не очень показывали перед приглашенными. Кое-кто из секретарей был, как свидетельствовала дискуссия, явно маловат по калибру. Хотя обсуждение велось активно и, что называется, «на кровавом серьезе», не покидало впечатление, что сидящие за главным столом люди как бы висят в воздухе, не опираются больше на реальные политические возможности на местах и во властных структурах.

До восточноевропейских дел мы добрались не сразу. Сначала с пространным сообщением о текущем моменте выступил В. А. Ивашко. На 31 марта намечался Пленум ЦК КПСС, и он доложил о ходе его подготовки. Говорил интересно, с жаром, остроумно. Призывал не дать спихнуть партию на анализ только внутрипартийных дел. КПСС должна формулировать свою позицию прежде всего по вопросам, связанным с основными интересами страны и народа. Это первично. Иначе партию не будут слушать и принимать всерьез. Пора отказаться от словесных красот насчет «перевалов», «хребтов». Говорить, наконец, о деле.

Настроение населения, констатировал заместитель Генерального секретаря ЦК КПСС, меняется. Люди требуют большего порядка и ясной перспективы. Надо проработать вопрос о переходе к рынку, а не звать прыгать в неизвестность с завязанными глазами. Разумеется, все за рынок, но ведь все и за социальные гарантии. Надо искать решение этого вопроса.

Было затронуто и много других острых вопросов: уход из КПСС ее членов, нарастающая критика в адрес Генерального секретаря, война законов, падение покупательной способности рубля, обострение межнациональных проблем. Одновременно В. А. Ивашко предостерегал всех от склонности недооценивать роль КПСС, списывать ее со счетов. Этот тезис от него я, правда, не раз слышал и раньше. Звучал он в устах В. А. Ивашко, учитывая его пост, вполне естественно. Что же было ему еще говорить в тех тяжелых условиях, которые складывались для партии? Но В. А. Ивашко в целом оценивал перспективу оптимистично. Другие секретари — Прокофьев, Фролов, Кузнецов, Бакланов — с ним согласны не были.

Опять досталось и МИД. Вот посол в Веллингтоне Соколов в ответ на телеграммы ЦК КПСС отвечает, что если выполнять указания КПСС, то надо будет выполнять и указания других партий. Куда руководство МИД СССР смотрит? Да и в ЦК КПСС МИД СССР свою телеграфную информацию не шлет. Неужели не доверяет секретариату, конкретно В. М. Фалину?

Пришлось промолчать, хотя обвинение было несправедливое. Мы регулярно посылали всю необходимую информацию президенту, который был одновременно и Генеральным секретарем ЦК КПСС. Если он считал необходимым информировать кого-то в руководстве ЦК, то вопрос решался президентским аппаратом в рабочем порядке. За обвинениями в наш адрес явно торчали уши аппарата ЦК. Он был еще достаточно велик, а объем его работы резко сократился к тому времени. МИД они больше не руководили, но была своя шифровальная служба. Зачем? В основном в последнее время она рассылала телеграммы куда, какой референт Международного отдела ЦК едет и на какой симпозиум. Все это можно было делать и по обычному телексу, но в этом случае была бы потеря престижа. Все обязательно хотели по-прежнему быть начальниками.

Обсуждение вопроса об отношениях с Восточной Европой было детальным. В основу была положена записка Международного отдела ЦК. Но после нескольких выступлений ее стали характеризовать как недостаточно проработанную, не охватывающую весь комплекс конкретных вопросов, возникающих в отношениях СССР с этой группой стран. Вопросы же были все известные: падение торгового оборота, раз-балансировка традиционных связей между предприятиями и научно-культурными центрами, прекращение поступления в эти государства, особенно Болгарию, наших газет, непрекращающиеся осложнения с нашими памятниками и военными кладбищами, фактическое введение запретов на профессию для бывших работников партийного и государственного аппарата, появление в печати этих стран тезисов, которые могли восприниматься как претензии на Молдову, Закарпатье, западные районы Белоруссии и т. д.

Все это было затем подытожено В. А. Ивашко как свидетельство «утраты внешней политики» в отношении своих восточноевропейских соседей. С тезисом о том, что мы потеряли сами эти страны, он не был согласен, подчеркивая, что мы обречены жить рядом, а значит, и будем сотрудничать. И он был прав.

Из всего этого надо было делать вывод: необходима активизация нашей работы на восточноевропейском направлении. Сказать, что мы в этом смысле ничего не делали, было бы, конечно, неправильно. Но «наверху» было довольно определенное настроение, что в связи — с «бархатными революциями» и вызванными ими всплесками антисоветизма и антируссизма надо дать восточноевропейским странам время переболеть всеми этими проявлениями, осмотреться, убедиться, что есть некоторые десятилетиями складывавшиеся реальности, от которых никуда не уйдешь, что только с Западом все свои проблемы им решить невозможно. Считалось, что лучше проявить пока что сдержанность, ни в коем случае не давить на наших соседей и дождаться того момента, когда они сами заговорят о необходимости перехода к новому этапу сотрудничества, который можно было бы охарактеризовать как добрососедство по расчету и без иллюзий.

Такие сигналы из Восточной Европы стали поступать все более настойчиво. Пока я был в отпуске МИД СССР отработал развернутую концепцию будущих договоров с нашими восточноевропейскими соседями. Подписана эта концепция была Э. А. Шеварднадзе. Из многих ее тезисов выделю следующий: в будущие договоры надо постараться включить положение о том, что стороны не будут вступать в союзы, враждебные друг другу, и соответственно не будут предоставлять войскам третьих государств свою территорию и инфраструктуры.

В условиях, когда действовал еще Варшавский договор и сохранялась его военная организация, когда громко звучало требование не ратифицировать германские договоры и приостановить вывод войск, такой подход к будущим отношениям с нашими союзниками был достаточно «левым». Считалось, что если уж иметь новые договоры с восточноевропейскими соседями, то по военно-политическим условиям не хуже, чем договор с Финляндией 1948 года, которым были довольны и мы, и финны. Такова была логика принятия этого решения, и она имела под собой основания. К тому же ответственные представители некоторых восточноевропейских стран еще в конце 1990 года, подчеркивая необходимость «деидеологизации» наших договорных отношений, устранения, например, положений о совместной защите завоеваний социализма и т. п., в то же время считали целесообразным сохранение обязательств об оказании взаимопомощи друг другу в случае агрессии. Довода при. этом было два: во-первых, отсутствие таких обязательств создает определенный вакуум в вопросе безопасности во всем районе Восточной Европы и будет побуждать к поиску новых союзов и союзников, что породит обстановку нестабильности. Во-вторых, говорили некоторые чехословацкие представители, разумно ли опускаться в советско-чехословацких отношениях ниже уровня договора 1935 года, заключенного при таком бесспорном авторитете, как президент Бенеш? Убежденность в необходимости сохранения союзнических обязательств высказывали и болгарские коллеги, ссылаясь на вытекающую из освободительной борьбы против Османской империи национальную болгарскую традицию. — В этих условиях предложение нашей страны, включенное в проекты договоров, передававшиеся на рассмотрение наших восточноевропейских соседей, не участвовать во враждебных друг другу союзах и не предоставлять свою территорию для иностранных войск, выглядело, скорее, умеренно. В конце концов, что здесь было опасного для этих стран или ущемляющего их суверенитет? Надо было думать и о том, что в случае, если в конце концов республики Прибалтики вышли бы из состава Советского Союза, аналогичное положение в договорах с ними могло бы уберечь взаимные отношения с этими государствами от многих недоразумений. История, конечно, не повторяется, но и забывать, что этот район не раз в прошлом становился зоной острого соперничества, не следовало.

Последующее развитие показало, что эти соображения имели под собой реальную почву. Их поспешили окрестить как «доктрину Квицинского». Разумеется, никакой «доктрины Квицинского» не существовало. Была борьба за осуществление намеченной, исходя из интересов Советского Союза, линии. Отказ от нее привел к тем последствиям, которые можно было просчитать заранее, включая дальнейшую судьбу советско-финляндского договора 1948 года. Наша политика была подчинена задаче обеспечения безопасности внешних границ СССР, другой политики у МИД СССР не было.

По свежим следам заседания Секретариата ЦК и не дожидаясь возможного создания каких-то межведомственных рабочих групп, мы подготовили доклад президенту о положении в Восточной Европе. Он был составлен в форме письма А. А. Бессмертных, которое так, по-моему, и не было подписано, но докладывалось устно. В письме предлагалось начать принимать в Москве руководителей восточноевропейских стран, причем первым в списке был венгерский премьер И. Анталл, испрашивалось согласие на поездки А. А. Бессмертных в Прагу, Софию и Варшаву, а также на прием в Москве венгерского и румынского министров иностранных дел. Особо ставился вопрос о необходимости принять в Москве премьер-министров восточноевропейских государств и пересмотреть решение о переходе в торговле с Восточной Европой только на свободно конвертируемую валюту. Было совершенно ясно, что возникшее состояние катастрофично. Ни у нас, ни у них валюты для торговли не было и в обозримом будущем не могло быть. Поэтому нужно было обходиться переходными решениями.

Предлагалось далее ускорить процесс заключения новых двусторонних договоров с нашими соседями, основное содержание которых должно было состоять в создании юридических гарантий против использования их территории во враждебных Советскому Союзу целях и обеспечении благоприятных условий для широкого взаимовыгодного сотрудничества во всех областях. Подчеркивалась необходимость соблюсти достигнутую еще в прошлом году договоренность о проведении совещания ПКК Варшавского договора и принять намеченное решение о роспуске его военной организации.

Отдельно ставился вопрос о Польше. Поляки настаивали на выводе наших войск уже в 1991 году, наш Генштаб считал, что вывод возможен не ранее 1995 года из-за того, что Северная группа войск должна была обеспечивать тылы и коммуникации Западной группы войск в Германии, которая выводилась лишь к концу 1994 года. Кроме того, Северную группу войск, как, впрочем, и наши войска из других восточноевропейских стран, просто некуда было выводить — в Союзе не было ни жилья, ни военных городков. Остро стоял вопрос о перерасчете взаимных финансовых претензий с Польшей. Имело смысл провести в широком политическом плане обмен мнениями и по содержанию будущего советско-польского договора, учитывая объективный вес и значение наших отношений с этим крупным соседним государством. Все это, как представлялось, говорило в пользу скорейшего проведения советско-польской встречи на высшем уровне. С Л. Валенсой пора было устанавливать прямой контакт и начинать диалог.

Пора было также решать и вопрос о надлежащем материально-финансовом обеспечении советских людей, которые работали в восточноевропейских странах. Из-за обесценения местных валют они оказались в очень тяжелом положении, так как уровень их зарплаты оставался таким же, как и в прежние годы. Надо было переводить их зарплату на свободно конвертируемую валюту, которой в нашей казне остро не хватало.

С течением времени кое-какие вопросы, обозначенные в этой записке, удалось решить. Но не все и не в полном объеме. Нашу внешнюю политику на восточноевропейском направлении все охотно критиковали, делая при этом вид, будто решение многочисленных острых вопросов зависит только от МИД СССР. Однако сам характер этих вопросов был таков, что наша дипломатия могла лишь привлекать к ним внимание и уговаривать другие инстанции предпринять необходимые действия. А они либо не предпринимались, либо предпринимались с большим скрипом и зачастую оказывались потом неэффективными или недостаточными.

Прогрессирующий развал власти и порядка в стране острее всего сказывался именно в наших отношениях с бывшими союзниками, учитывая их объем, разветвленность, вовлеченность в них огромного количества людей. Какой-либо сбой в культурных связях, скажем, с Норвегией или Ирландией — это полбеды, и волнует он, как правило, лишь узкий круг заинтересованных лиц и учреждений. Поэтому и страстей вскипает немного и поправить дело сравнительно просто. Сбой же в культурных или научно-технических связях с Болгарией — это уже государственная проблема. Это иной масштаб, так как затронуты сразу десятки тысяч людей и множество организаций. Прекращение закупок железнодорожных товарных вагонов в Румынии — это опять огромная проблема, так как завод-производитель целиком сориентирован на производство этих вагонов для Советского Союза. Их больше никто не купит, и без работы оказываются тысячи людей. Правительство же СССР все более утрачивало рычаги, позволявшие ему принимать меры для решения подобных вопросов и выправления положения. Не было этих рычагов и на республиканском уровне, в чем быстро убедились восточноевропейские страны, несмотря на все попытки российских, украинских, казахских и прочих властей надувать щеки и рассматривать себя как новых партнеров во внешнеторговых связях.


На нас тем временем усиливался нажим по вопросу о Прибалтике. Ситуация складывалась довольно нелепая. В Вильнюсе регулярные войска захватили телебашню, была стрельба. В то же время в Москве все, начиная с президента, заявляли, что никаких приказов действовать войска не имели, что с обстоятельствами дела надо еще разбираться. Литовские власти, однако, прямо обвиняли во всем случившемся центр, рассылали своих эмиссаров по Западной и Восточной Европе, просили поддержки. В то же время действовать в соответствии с союзным конституционным порядком выхода из состава СССР, то есть проводить референдум, они не хотели, добиваясь, чтобы Президент СССР признал законным решение их парламента о суверенитете.

Но М. С. Горбачев не мог пойти на этот шаг хотя бы уже потому, что в этом случае был бы обвинен в Верховном Совете СССР в нарушении нового советского закона о порядке отделения и Конституции СССР. Это могло бы повлечь требование об его отставке. На Западе понимали это. Понимали и послы европейских держав, которых я принимал по прибалтийским делам в те дни.

Неправильно думать, что все на Западе так уж хотели немедленного отделения Прибалтики. Важнее было сохранить Горбачева и продолжить процесс реформ. Однако нас постоянно предупреждали, что в Прибалтике не должно быть применения силы. Не будет применения силы, вопрос о признании независимости прибалтийских государств не будет форсироваться и Западом, он будет предоставлен «естественному ходу событий» при должном уважении конституционных реалий и суверенитета СССР.

В Литве же дело опять дошло до применения силы. 25 января наш посол в Люксембурге сообщил, что политдиректора МИД стран ЕС в порядке «воспитательных мер» приняли решение передавать продовольственную помощь, кроме срочной, не правительству СССР, а только общественным организациям. Техническое содействие должно было быть заморожено вообще, переговоры о новом договоре между ЕС и СССР отложены. А. А. Бессмертных приглашали в Люксембург или Брюссель, чтобы объясниться. Встреча комиссии ЕС — СССР по экономическим делам должна была быть отложена. Французы перенесли сроки визита в Париж А. И. Лукьянова. Международный валютный фонд передвинул рассмотрение вопроса о нашем ассоциированном членстве.

Правда, посольства стран ЕС в Москве нам тут же дали понять, что страны ЕС не очень хотят ссориться, что решение политдиректоров не окончательное, так как будет еще 4 февраля встреча министров иностранных дел стран ЕС, на которой вопрос будет рассмотрен заново и что по прибалтийским делам нам надо серьезно поговорить прежде всего с американцами.

Но попытка начать применять в отношении Советского Союза санкции, по сути дела, была налицо. Предпринималась она после присуждения нашему президенту Нобелевской премии, после подписания Парижской хартии, объединения Германии, договоренности в Вене о фактически односторонних сокращениях наших обычных вооружений, совместных действий против иракской агрессии в Кувейте. Это, конечно, вызвало в нашем руководстве раздражение.

Последовала серия шагов с тем, чтобы отвести столь откровенное вмешательство в наши внутренние, межнациональные дела. Сначала с английским руководством было поручено поговорить нашему послу в Лондоне, затем А. А. Бессмертных побеседовал с Бушем, передав ему личное послание Президента СССР. Послания пошли затем и в адрес лидеров ведущих западноевропейских государств. Отчитываться в Люксембург или Брюссель наш министр не поехал, пригласив представителей ЕС, если им уж так хочется, прибыть для беседы в Москву. В ответ на попытку переноса заседания комиссии по экономическому сотрудничеству СССР — ЕС мы отложили политические консультации с «тройкой» ЕС. Постепенно положение успокоилось, санкции не были введены в действие, диалог со странами ЕС возобновился.


9 февраля вместе со своим помощником В. М. Поленовым я вылетел в Будапешт. В моем портфеле лежал проект нового советско-венгерского договора. В его составлении В. М. Поленов принимал активное участие. Впрочем, он немало потрудился над составлением и других политических договоров, которые выдвигались и заключались нами в тот период, включая германские договоры.

В Будапеште самолет едва приземлился. Была почти нулевая видимость, шел густой мокрый снег.

Нашим основным собеседником должен был быть заместитель генерального секретаря МИД Венгрии Д. Мейстер. Умный, сдержанный и квалифицированный дипломат, которого я заприметил во время предыдущих поездок в Прагу и Будапешт для согласования распределения квот вооружений между странами Варшавского договора в связи с венскими переговорами об обычных вооружениях в Европе. Д. Мейстер в совершенстве владел русским языком, что делало его еще более привлекательным как партнера для переговоров по договору, который должен был как бы открыть движение по переводу наших отношений с восточноевропейскими странами на новую основу. В тот момент мы планировали начать именно с Венгрии, как с государства с наиболее устоявшимся после бурных событий 1989 года внутренним укладом. К тому же и стремление к нормализации отношений с СССР в Венгрии высказывалось наиболее настойчиво, так что это само становилось в определенном смысле внутриполитической проблемой для правительства Анталла.

Венгры хорошо приняли наш проект договора. Отмечали, что он в целом отвечает и их представлениям. Подтвердил это и министр иностранных дел Венгрии Г. Есенски, с которым у нас была почти двухчасовая беседа. Наш проект был взят за основу. Однако венгерская сторона высказала сразу же сомнения по поводу статей, касавшихся военно-политических вопросов. Д. Мейстеру не нравилось обязательство не вступать во враждебные друг другу союзы, не предоставлять иностранным государствам баз и других инфраструктур на своей территории, противодействовать агрессии против СССР, если она совершалась бы через венгерскую территорию. Обмен мнениями по этому вопросу подводил к выводу, что у Венгрии есть расчет быть принятой если не в НАТО, то уж во всяком случае в ЕС, включая будущие военные и политические интеграционные структуры сообщества.

Венгерская сторона выразила готовность искать и найти взаимоприемлемые формулировки, ей импонировала перспектива быть первой восточноевропейской страной, заключившей с нами договор нового типа и создавшей тем самым своеобразный «эталон». Переговоры продолжились в Москве в середине февраля, к существенным подвижкам по главным спорным вопросам они, однако, не привели.

Тем временем мы дали согласие на проведение встречи министров иностранных дел и обороны стран Варшавского договора в Будапеште с тем, чтобы к 1 апреля распустить военную организацию союза. Она состоялась 25 февраля. Наши бывшие союзники делали вид, что довольны, но в то же время были и несколько озадачены: сами они думали распустить военную организацию лишь к 1 июля, видимо, рассчитывая использовать каждый лишний месяц своего пребывания в ОВД для «выдавливания» у нас всевозможных финансовых и имущественных уступок.


Наиболее активно дела по составлению нового договора пошли у нас, однако, не с венграми, а с румынами. После нескольких месяцев топтания на месте 24 января 1991 года в Москву приехала румынская группа экспертов с заместителем начальника департамента МИД Чаушу. Военно-политические статьи договора он обсуждать не был готов, ссылаясь на отсутствие принципиального решения руководства. Настораживало и его нежелание подтверждать в договоре незыблемость границ и территориальную целостность друг друга. Но в остальном договор был с ним согласован, после чего из Бухареста стали поступать настойчивые приглашения провести заключительный раунд переговоров.

8 марта я вылетел в Бухарест. Летел туда с охотой и интересом. Привлекала перспектива довести до конца важное дело. Были и чисто личные моменты. В августе 1968 года мы с женой провели в Румынии отпуск, и хотелось вновь встретиться с этим красивым городом. К тому же в Бухаресте вместе с мужем работала моя младшая дочь.

Переговоры шли с румынской делегацией во главе со статс-секретарем МИД Р. Нягу. От нас участвовали посол Ф. Богданов и начальник 3-го Европейского управления МИД СССР М. Сенкевич. Румынская сторона вела себя конструктивно. Было ясно, что она пойдет дальше, чем венгры, хотя вокруг статей о неучастии во враждебных друг другу союзах и о непредоставлении своей территории, коммуникаций и инфраструктур для осуществления агрессии против другой договаривающейся стороны было много дискуссий. Однако речь шла не о том, включать или не включать данные положения, а о выборе формулировок.

В общем, договор получился полновесный и содержательный. По взаимному согласию включили в него формулировку, что СССР и Румыния при любых обстоятельствах будут рассматривать друг друга как дружественные государства. Договорились и по статье о признании территориальной целостности и нерушимости границ всех государств в Европе.

С вопросом о границах дело, правда, обстояло не очень просто. Мы предлагали записать, что стороны не имеют территориальных претензий друг к другу. Р. Нягу согласился на это лишь при условии добавки, что каждый народ имеет право определять свой внешний и внутренний статус, то есть выруливал на признание возможности для Молдовы отделиться от СССР. Сошлись на более общей, но тем не менее достаточно определенной формуле о признании территориальной целостности и нерушимости границ.

На прямые вопросы о Молдове Нягу и другие представители румынского МИД заверяли, — что для румынского правительства эта проблема «закрыта», хотя они и должны считаться с настроениями в парламенте страны и с действиями самой Молдовы. Поэтому лучше «не дразнить гусей» чрезмерно категоричными формулировками в договоре, а в Москве не применять силу, чтобы румынскому правительству не пришлось идти на заявления и действия, которых оно не желает. Наши посольские работники в этой связи выражали опасение, не носят ли эти пояснения тактический характер. Может быть, так оно отчасти и было, но е юридической точки зрения новый договор был в территориальном вопросе вполне ясен и определен.

Не до конца согласованной пришлось оставить лишь статью договора о наших военных кладбищах и памятниках. Что касается кладбищ, румынская сторона была готова гарантировать их сохранность и поддержание в надлежащем состоянии. Записать такую формулировку применительно к памятникам, стоящим вне кладбищ, она не хотела. Это могло свидетельствовать о намерении с течением времени убрать памятники нашим воинам в румынских городах, в. том числе и «Алешу» в Бухаресте, которого Чаушеску уже перенес подальше от глаз из центра города в садик неподалеку от нашего посольства.

11 марта мы были у министра иностранных дел А. Нэстасе. Настроение у обеих сторон было отличное. Во время разговора Нэстасе позвонил президент Й. Илиеску. Он позитивно отозвался о проделанной работе, просил передать привет М. С. Горбачеву и поставил вопрос о своем визите в Москву для подписания договора примерно в конце марта.

Обратило на себя внимание, что А. Нэстасе заговорил о возможных последствиях роспуска Варшавского договора. Он был озабочен возможностью возникновения в Восточной Европе зоны «нестабильности и турбулентности», в то время как на Западе по-прежнему будут сохраняться прочные структуры ЕС и НАТО. Его заботило, что Румыния в известном смысле все еще изолирована от Западной Европы, а также не состоит в так называемой вышеградской тройке, где объединились Польша, Венгрия и Чехословакия. В этой связи А. Нэстасе высказывал идею о создании вместо Варшавского договора какого-либо консультативного пакта стран Восточной Европы. С участием или без участия СССР — это, на его взгляд, еще предстояло решить.

Вскоре он изложил эти мысли и публично в Варшаве. Поддержки они, однако, не получили, и он вскоре сам от своей идеи отказался.

В эти дни мне удалось побродить по Бухаресту. Он был по-прежнему красив. Но на всем лежала печать серости и неухоженности. Румыния переживала трудную пору. Магазины были пусты, как и у нас. Люди плохо одеты. Наши работники в посольстве жаловались на трудную жизнь, низкую зарплату. Условия для работы в посольстве были неплохие, но неустроенность повседневной жизни, видимо, угнетала. Однако румынские хозяева были настроены оптимистично.

А. Нэстасе считал, что дела скоро поправятся, так как в Румынии принято «самое прогрессивное законодательство» по экономическим вопросам. Комментируя эти высказывания, наши специалисты лишь недоуменно пожимали плечами.


Хотя все больше места в моей повседневной работе с начала года занимали восточноевропейские темы, германские дела отнюдь не отпускали меня. Ратификация требовала серьезной подготовки. Страсти вокруг этого вопроса по-прежнему были накалены.

В руках народного депутата СССР Н. И. Петрушенко внезапно оказалось письмо бременского профессора А. Петерса, доказывавшего возможность для СССР взыскать с Германии в случае, если мы сохранили бы четырехсторонние права и ответственность, то есть не ратифицировали бы документ об окончательном урегулировании в отношении Германии, фантастическую сумму репараций. Профессор предлагал проигнорировать всю прежнюю правовую основу решения вопроса о репарациях, забыть о той сумме репараций (10 млрд долларов), на которую мы первоначально претендовали, не учитывать наши заявления 1953 года об отказе от дальнейшего взимания репараций с Германии, о проекте мирного договора с Германией 1959 года, в котором мы записали статью, что репарации с Германии взиматься не будут. Логика его рассуждений строилась на исчезновении ГДР и воссоединении Германии. Значит, все прежние соглашения можно объявить не имеющими больше значения и начинать рассматривать вопрос как бы заново.

На основе данных из известной книги Вознесенского о советской экономике во время Великой Отечественной войны профессор Петерс исчислял ущерб Советскому Союзу в сумме 1900 млрд марок. Это была одна из его возможных цифр для предъявления требований об уплате к объединенной Германии., Другая возможная цифра исчислялась так: сумма репараций, выплаченных Советскому Союзу на душу населения ГДР, умножалась на число жителей ФРГ, которая, как известно, репараций нам не платила. В этом варианте получалась тоже довольно впечатляющая сумма в 270 млрд марок.

Профессор написал 9 января 1991 году письмо канцлеру Г. Колю, где говорил, что если СССР не ратифицирует договор «2+4», то он не утратит своих прав победителя и сможет любыми «адекватными» способами изъять затем репарации у Германии в пределах названных сумм. Как конкретно мыслил себе Петерс взыскание репараций в 1991 году с помощью прав победителя, оставалось загадкой. Наверное, наши, войска должны были возобновить демонтаж немецких предприятий или приступить к массовым конфискациям имущества. Все это, разумеется, было спекуляцией и, может быть, даже и шантажом, так как профессор туг же предлагал канцлеру свои советы, как можно было бы уменьшить сумму репараций и, видимо, надеялся на вознаграждение. Заодно он информировал и нашего народного депутата, выступавшего в Верховном Совете СССР против ратификации.

К этому письму надо было отнестись тем не менее со всей серьезностью. Желание получить с немцев побольше денег в связи с воссоединением будоражило умы многих. Если бы Н. И. Петрушенко начал жонглировать цифрами и аргументами Петерса, эффект был бы весьма неприятным. Юридические аргументы наши депутаты воспринимали обычно с трудом. Утешало лишь одно: исчисленные Петерсом суммы репараций были настолько велики, что казались подозрительными даже самым ярым критикам МИД СССР. Видимо, не представлялись они реальными и самому Н. И. Петрушенко. Тем не менее он нам прислал официальный депутатский запрос по этому поводу.

Подготовив развернутый ответ в Верховный Совет СССР на этот запрос, мы пришли, однако, к выводу, что нельзя больше медлить в вопросе о получении от Германии компенсации нашим гражданам, пострадавшим во время войны от действий нацистов. Речь шла прежде всего о тех, кто угонялся на принудительные работы, находился в концлагерях, стал жертвой псевдомедицинских экспериментов. Вопрос этот ставился нами по ходу переговоров с ФРГ в связи с договором «2+4» и теми двусторонними договорами, которые обсуждались в то время. Включить его в договоры тогда не удалось, но во время визита М. С. Горбачева в ФРГ в ноябре 1990 года произошел обмен мнениями между Э. А. Шеварднадзе и Г.-Д. Геншером, который закончился позитивно. Тогда условились вернуться к выработке практических решений после выборов в бундестаг, намеченных на 2 декабря.

Выборы прошли. В нашей печати и в дискуссиях в комитетах Верховного Совета СССР вопрос о компенсации пострадавшим в войне звучал все более остро. Требовался ответ по существу. Значит, подходило время напомнить немецкой стороне о договоренности. Подтвердят ли они ее? Ведь Э. А. Шеварднадзе ушел, а литовские события поставили под вопрос многие финансовые дела с Западом. Тем не менее мы условились с А. А. Бессмертных, что он пошлет письмо Г.-Д. Геншеру. 12 февраля этот вопрос был поднят и в письме М. С. Горбачева канцлеру ФРГ. Немцы проявили готовность держать слово.

26 февраля 1991 года сразу после завершения совещания ПКК Варшавского договора в Будапеште я вылетел в Бонн на переговоры о компенсации нашим гражданам с Д. Каструпом, ставшим с начала года статс-секретарем МИД ФРГ.

С ним мы довольно быстро договорились, что будет заключено соглашение о компенсации советским гражданам, пострадавшим в результате нацистских преследований по образцу аналогичных соглашений, заключавшихся ранее ФРГ с Францией, Грецией, Люксембургом и рядом других стран. Немецкая сторона предлагала оформить это соглашение обменом письмами между министерствами иностранных дел, перечислить на цели компенсации определенную сумму в фонд, который мог бы называться фондом советско-немецкого взаимопонимания. Управлять фондом могла бы советская сторона, которая бы и решала, кому и сколько платить. Оставался, однако, открытым вопрос о сумме. Ее предстояло определить на переговорах.

Но сначала нам надо было самим определиться, в отношении нашего запроса, что предполагало проведение солидной подготовительной работы по выявлению числа и круга лиц у нас в стране, которые могли бы с достаточным основанием претендовать на получение компенсации. Брать на себя выполнение этой работы МИД СССР, конечно, не мог, то есть не располагал необходимыми для этого возможностями. Здесь нужны были архивы Министерства обороны, КГБ, документы нотариата. Кроме того, вопрос затрагивал интересы не только целого ряда центральных ведомств, но и республик. Исходя из этого, наш министр предложил: окончательное решение по сумме нашего запроса должно приниматься Кабинетом министров СССР по докладу всех заинтересованных ведомств. Соответствующая работа вскоре была начата и заняла несколько месяцев.

Переговоры же с Д. Каструпом были важны прежде всего с той точки зрения, что фиксировали готовность обеих сторон найти решение вопроса о компенсациях и намечали пути урегулирования этого вопроса. Об этом было опубликовано соответствующее сообщение в печати, которое привлекло к себе внимание прежде всего у нас в стране.


Рассмотрение вопроса о ратификации пакета германских договоров было назначено на 4 марта. Мы тщательно готовились. Составили доклад для А. А. Бессмертных, продумывали и просчитывали все мыслимые и немыслимые вопросы депутатов и ответы — на них. Материал для этого был весьма богатый — его давали многочисленные предварительные слушания на комитетах Верховного Совета СССР. Но новый министр в них не имел возможности участвовать, не прошел эту «мельницу». Кроме того, владея германским вопросом, он все же германистом не был и всех подробностей переговоров с немцами не знал. В случае неожиданного поворота дискуссии возникал определенный элемент риска. Но его можно было перекрыть, выпуская на трибуну по мере необходимости наших экспертов, которые непосредственно участвовали в разработке того или иного договора или соглашения.

По Верховному Совету СССР ходило в тот момент немало тревожных слухов. Предсказывали, что не менее 100 депутатов будут голосовать против ратификации. Если бы это случилось, то судьба договоров могла оказаться под вопросом. Это был бы крупный провал нашей внешней политики, отрицательные последствия которого были бы очень серьезны. Упреждая такой, поворот событий, я. в пространном интервью газете «Известия» подробно объяснил, что произошло бы в случае нератификации договоров. Но напряженность оставалась.

Внезапно министр вызвал меня и сказал, что с докладом в Верховном Совете СССР выступать не будет. Президент, мол, распорядился, чтобы вопрос докладывал я. Не скажу, чтобы это очень меня обрадовало. Я подумал, что президент решил не «подставлять» пой удар своего нового, только что назначенного министра. Случись что — он не виноват. Но времени на рассуждения не оставалось. Я побежал дорабатывать текст доклада на сей раз уже «под себя».

В начале заседания Верховного Совета СССР, когда А. И. Лукьянов объявил, что докладывать будет Ю. А. Квицинский, возникла некоторая заминка. Как и следовало ожидать, с мест стали задавать вопросы, почему не выступает министр. По опыту предыдущих обсуждений можно было опасаться, что кто-нибудь сейчас начнет обвинять МИД СССР в неуважении к парламенту и выдвижении в качестве докладчиков второстепенных лиц. Тогда все дело с самого начала будет испорчено. Председательствующий, однако, среагировал быстро и точно: это просьба президента, он считает, что целесообразно поступить именно так. Вопросы из зала прекратились, и я пошел на трибуну.

Доклад был рассчитан минут на 40, в газетах он не публиковался, так что уместно воспроизвести его основные тезисы. Вот они.

«Представленные на ратификацию договоры будут во многом определять лицо новой Европы на обозримый период. Они проистекают из Глубоких перемен, кардинальным образом изменивших ситуацию в германских и европейских делах. Каждый из договоров — это закономерная реакция на тот огромный комплекс проблем, которые были поставлены процессом объединения Германии. Все эти договоры в своей совокупности необходимы для обеспечения жизненно важных позиций и интересов Советского Союза в новых условиях. Все они нужны для того, чтобы вписаться в нарождающиеся принципиально новые структуры сотрудничества в Европе и в мире в целом. Все они нужны для обеспечения благоприятных внешних условий нашего движения вперед по пути реформ.

Должен заметить с самого начала: идеальных договоров не бывает. Договор — всегда баланс взаимных интересов, шагов навстречу друг другу, компромиссов во имя главной цели. Исходя из этого, хочу со всей убежденностью сказать, что на германском направлении в сложившихся реальных условиях нашей внешней политикой была проделана уникальная по своему характеру и сжатости имевшихся в распоряжении сроков работа.

На подступах и в ходе самого германского урегулирования мы ощущали, разумеется, не только всю сложность вопросов политического, экономического, военного, социального характера, но и заостренность восприятия этой проблемы со стороны советской общественности. Да и могло ли быть иначе? Речь шла о германском вопросе. На протяжении полувека Европу и мир потрясли до основания две войны, которые по своей жестокости, невиданным человеческим жертвам и масштабам разрушений, казалось, были началом движения человечества к всеобщему апокалипсису. Эпицентром обеих этих войн была сначала кайзеровская, а затем гитлеровская Германия.

Расколотая в результате разгрома фашизма Германия могла стать детонатором третьей и, очевидно, последней в истории людей войны. Известно, что все прорабатывавшиеся в НАТО сценарии вступления в нее начинались с «беспорядков в ГДР и Польше», которые влекли за собой, по прикидкам на Западе, вмешательство советских войск, затем втягивание в конфликт бундесвера и т. д..

Об этом нелишне вспомнить, потому что в памятную всем осень 1989 года в теперь уже бывшей ГДР начались опасные, неуправляемые процессы. Кое-кто до сих пор еще склонен полагать, что их можно было остановить. Не хватало, мол, только решимости защитить исторические завоевания советского народа и силой заставить немцев продолжать жить в условиях раскола. Не буду говорить не только о нереальности таких рассуждений, но и о несовместимости политики нового мышления и перестройки с таким подходом к праву других народов устраивать по своему выбору собственную жизнь. Выражу лишь удовлетворение по поводу того, что события 1989–1990 годов не привели к трагическому исходу. Они привели к заключению серии договоров, отразивших новую реальность, создавших новые гарантии того, что германский вопрос не станет источником беспокойства для всех европейцев.

Как смотрится германский вопрос на фоне достигнутого в 1990 году пакета урегулирований?

После поражения в первой мировой войне, как бы в утешение за позор в Дерсале, немцам была дана возможность искать компенсацию понесенных потерь на востоке Европы. Восточноевропейские границы были оставлены без гарантий. Это в конце концов привело ко второй мировой войне, новому поражению Германии, Ялте и Потсдаму. Ялтинские и потсдамские документы, однако, вновь оставляли во многом подвешенным вопрос о восточных границах Германии. Даже после заключения Московского договора 1970 года ФРГ, как мы помним, продолжала не только ставить вопрос о восстановлении единства немцев, но "и открыто заявляла, что бывший германский рейх юридически продолжает существовать в границах 1937 года. Разумеется, такие заявления не оставались без должного отпора с нашей стороны, но тему эту немцы тем не менее сознательно «держали под напряжением» из-за нерешенности своего национального вопроса.

Вторым моментом, на протяжении многих десятилетий несшим в себе семена бури, была милитаризация Германии. Она шла головокружительным темпом перед 1914 годом, возобновилась после Версаля и достигла своего апогея при Гитлере. Она продолжалась и после второй мировой войны с вступлением ФРГ в блок НАТО. Вспомним, что за все послевоенные годы ФРГ не сократила ни одного солдата, исповедовала доктрины, объявлявшие Советский Союз главным противником, быстро достигла наивысшего уровня военной техники во всех областях, где это было разрешено ей ее союзниками.

Третьим моментом истории нашего века была довольно устойчивая тенденция в германской общественно-политической жизни к созданию реакционных структур, тесно связанных с националистическими, пангерманскими традициями, попытками реанимации политики «Дранг нах Остен». Для того чтобы оттеснить эту тенденцию на задний план, потребовались десятилетия мирного, экономически благополучного существования ФРГ, причем по большей части в стороне от многочисленных военных конфликтов, разворачивавшихся в те годы.

Стоит взглянуть под этим углом зрения на совсем еще недавнее положение в Центре Европы. Да, раскол Германии ослаблял ее, наши войска стояли на Эльбе, прикрывая собой установленные в результате второй мировой войны, но так и не признанные окончательно немцами восточноевропейские границы. Сдерживающий эффект имело и наше противодействие развитию милитаристских и тоталитарных тенденций в Германии. Однако национальный раскол все же был миной замедленного действия, которая рано или поздно должна была взорваться, причем взрыв этот в первую очередь затронул бы ГДР, которая все больше и больше отставала от ФРГ в своем экономическом и социальном развитии. Осень 1989 года стала не только временем бурных событий, но и в буквальном смысле переломных в развитии Европы и жизненно важных для всех решений.

Ни на одном этапе сложного и стремительного пути к пакету германских урегулирований мы не могли позволить себе ни паники, ни растерянности, ни игры на «авось», ни действий, диктуемых эмоциями. Слишком высоки были ставки. Как никогда раньше, требовались серьезная профессиональная работа, строжайший учет интересов страны и, разумеется, маневр там, где ситуация вынуждала идти на компромиссы. Насколько это удалось — судить Верховному Совету. Но вышли мы на представленные сегодня вам договоренности в результате того, что нас и наших партнеров все же объединял общий стратегический интерес: не только не доводить дело до конфликта, но и создать все предпосылки для выхода из этого круговорота событий не врагами, а партнерами. Было общее сознание: нельзя в германских делах повторять ошибок прошлого, а надо проложить дорогу в новое будущее, сознавая ответственность перед самими собой, перед нынешним и грядущими поколениями.

Нет нужды особо подчеркивать, что на переговорах «2+4» остро проявлялись и сталкивались интересы государств-государств-участниковВ одних вопросах у нас было больше близости с немцами, в других — с представителями западных держав, в третьих — ФРГ вместе с тремя державами выступала против наших предложений. Поэтому требовалась не только активная работа на шестисторонних переговорах, но и энергичная двусторонняя дипломатия.

Не скрою, нам было непросто. Иногда даже казалось, что формула «2+4» на отдельных переговорных этапах готова была. трансформироваться в схему «1 против 4», когда нарастало давлению на нас со стороны трех держав.

Но был и другой, весьма существенный фактор — стремление правительства ФРГ к быстрейшему достижению своей главной цели: осуществлению национального единства в. согласии со всеми четырьмя державами. Понимало оно и жизненную, историческую важность для немцев договоренности с Советским Союзом, максимального учета его законных интересов. Это открывало возможность маневра.

Общий пакет германских урегулирований, двусторонних и многосторонних, был сформирован во время встречи Президента СССР и канцлера ФРГ на Северном Кавказе. Там было все решено. Могу сказать, что пакет был полностью реализован. ФРГ сдержала данные ею обещания.

Что же оказалось в конечном счете возможным и взаимоприемлемым в ходе достижения германского урегулирования? Не все, чего мы добивались. Но на таких сложных переговорах идеальных, «стопроцентных» решений и не бывает.

Не стало реальностью «двойное членство» Германии в НАТО и ОВД. С учетом позиции трех держав и неизбежной перспективы присоединения ГДР к ФРГ в октябре 1990 года настаивать далее на этом требовании не имело смысла. В итоге переговоров мы признали право Германии в соответствии с хельсинкским, актом определять свое участие иди неучастие в союзах, а Германия выразила готовность заключить с Нами договор, одним из ключевых положений которого стали обязательства о ненападении друг на друга и неоказании помощи агрессору.

Немцы дали согласие также на фиксацию в документе «шести» особого военно-политического статуса территории бывшей ГДР, обязались ограничить численность немецкой армии уровнем в 370 тыс. человек.

Другой крупный вопрос — о сроках пребывания на территории Германии наших войск. Мы вели речь о пяти годах, немцы — о трех. Компромиссный срок — четыре года, при условии оказания со сторону ФРГ значительного материального и финансового содействия по содержанию, выводу наших войск и бытовому обустройству выводимых военнослужащих в СССР.

Говоря о договоре «шести», подчеркну, что в нем впервые однозначно и в форме, исключающей какие-либо разночтения, будь то в юридическом или политическом плане, зафиксирован окончательный характер нынешних внешних границ объединенной Германии. Здесь же содержится четкое обязательство не иметь и не выдвигать в будущем территориальных претензий к другим государствам. Эти обязательства Германия подкрепляет изъятием из своей конституции противоречащих им положений, и прежде всего статьи 23, допускавшей возможность распространения основного закона ФРГ на «остальные части Германии», под которыми подразумевались и бывшие немецкие земли, утраченные ею в результате второй мировой войны. По существу, договор имеет следствием полный отказ ФРГ от прежней «правовой позиции», исходившей из «существования рейха в границах 1937 года». Все это кладет конец каким-либо претензиям и в отношении тех территорий, которые входили ранее в состав Германии и после войны отошли к Советскому Союзу, Польше, Чехо-Словакии. Закрыт, таким образом, и «вопрос» о Калининградской области. Замечу; что в статье 1, содержащей территориальные постановления, было специально зафиксировано также, что объединенная Германия и Республика Польша подтвердят в международно-правовом отношении существующую между ними границу по Одеру и Нейсе в, отдельном двустороннем договоре. Такой договор подписан в Варшаве 14 ноября 1990 года.

Одно из центральных положений договора (статья 2) составляет обязательство правительств ГДР и ФРГ о том, что с немецкой земли будет исходить только мир. Согласно конституции объединенной Германии действия, могущие и преследующие цель нарушить мир между народами, в особенности подготовка к ведению наступательной войны, будут рассматриваться как антиконституционные и наказуемые. Таким образом, постановление германской конституции через договор «2+4» становится для Германии международно-правовым обязательством. Одна из его важнейших материальных гарантий — установление (в течение 3–4 лет) предельного потолка для германских вооруженных сил в 370 тыс., что почти вдвое ниже численности бундесвера и ННА ГДР, вместе взятых.

В договоре подтверждается также отказ объединенной Германии от производства, владения и распоряжения ядерным, биологическим и химическим оружием. Надо сказать, что ФРГ в рамках НАТО, конечно, принимает участие в так называемом ядерном планировании, но лишь в том объеме и на тех же правах, что и другие неядерные члены этой организации. Никаких решений на индивидуальной основе в этой области немцы принимать не могут.

Важное значение для интересов безопасности Советского Союза, для поддержания стабильности на континенте имеют постановления договора, устанавливающие фактически особый военно-политический статус для территории бывшей ГДР. До конца 1994 года на этой территории будет располагаться наша Западная группа войск. Советские войска будут выведены к концу указанного срока во взаимосвязи с реализацией немецких обязательств о сокращении вооруженных сил..

До завершения вывода советских войск там будут размещаться только немецкие формирования, не интегрированные в НАТО. После их вывода в этой зоне могут размещаться и другие формирования немецкой армии, но без носителей ядерного оружия.

Предусматривается, что системы вооружений двойного назначения, если они располагаются в этой части Германии, должны быть оснащены для обычной роди и предназначены только для таковой.

Иностранное ядерное оружие или его носители, а также войска не могут размещаться в данной части Германии, а затем (применительно к войскам) развертываться там ни во время пребывания советских войск, ни после их вывода. В соответствии с согласованной протокольной записью к договору правительство Гер-мании должно разумно и ответственно, с учетом интересов безопасности каждой из договаривающихся сторон решать вопросы, связанные с применением слова «развертываться», не допускать обхода данного принципиально важного положения под видом каких-либо маломасштабных маневров, транзита войск и т. д.

До конца 1994 года войска трех западных держав в соответствии с пожеланием немецкой стороны будут по-прежнему размещены в Берлине, как и советские войска. Численность этих войск, однако, не может быть увеличена, и они не могут оснащаться новыми категориями оружия.

В соответствии со статьёй 7 договора четыре державы прекращают действие своих прав и ответственности в отношении Берлина и Германии в целом и связанных с ними четырехсторонних соглашений, решений и практики. В этом отношении Советский Союз и три западные державы находятся в одинаковом положении. Однако фактическое положение таково, что в наибольшей степени постановления этой статьи затронут, например, гарнизоны трех западных держав в Западном Берлине, которые обладали в городе прерогативами высшей власти. У нас в ГДР таких прерогатив давно уже не было, поскольку мы от них добровольно отказались в прежние годы.

В связи с договором об окончательном урегулировании министры иностранных дел ГДР и ФРГ направили министрам иностранных дел четырех держав письмо, которое также включается в процесс ратификации, поскольку в нем затрагивается ряд существенных вопросов, имеющих прямое отношение к Договору. Среди них — признание немецкой стороной необратимости решений, принятых союзническими оккупационными властями в 1945–1949 годах по имущественным, в том числе и земельным вопросам, обязательство немецких властей урегулировать с заинтересованными сторонами вопросы правопреемства в отношении договоров, заключенных ранее ГДР, положения об охране памятников жертвам войны и уходе за военными захоронениями на территории Германии. В письме содержится также указание на возможность запрета в Германии организаций выступающих с антидемократических позиций, и чьи действия направлены против конституционного порядка и идеи взаимопонимания народов.

Хочу сказать об одном вопросе, который тесно примыкал к договору, хотя и не нашел в нем непосредственного закрепления. Речь идет а выплате компенсаций тем советским гражданам, которые пострадали в годы войны в связи с пребыванием в концентрационных лагерях, производством псевдомедицинских экспериментов над ними и т. д.

Есть договоренность с немецкой стороной, что урегулирование этих вопросов будет найдено применительно ко всему кругу лиц, которые были жертвами нацистских преследований. В результате обмена письмами с министром иностранных дел ФРГ Г.-Д. Геншером, встречи в Бонне со статс-секретарем МИД ФРГ Каструпом 26 февраля условлено начать переговоры в самое ближайшее время. Определены руководители делегаций с советской и немецкой сторон. Не буду приуменьшать сложность вопроса. Но опыт контактов и сотрудничества с ФРГ, думается, позволяет рассчитывать на добрую волю, ответственность и реализм наших немецких партнеров. Решение этого вопроса стало возможным в результате заключения договора о добрососедстве, партнерстве и сотрудничестве, создающего новое исходное качество отношений.

Иногда спрашивают, насколько надежны достигнутые договорные урегулирования, выдержат ли они испытание временем. Тут важно учесть, что договор «шести» был подготовлен и заключен спустя 45 лет после окончания войны. В нем нет и не могло быть деления на победителей и побежденных. Все его положения приняты немцами на добровольной основе. В этом одна из наиболее надежных гарантий жизнеспособности и прочности этого исторического документа, его роли как одной из несущих конструкций новой европейской архитектуры.

Германский вопрос, по праву считавшийся одним из самых сложных и острых вопросов послевоенной истории, решен, договор об окончательном урегулировании в отношении Германии встретил единодушное одобрение всех 34 государств — участников парижской встречи. Он, в свою очередь, самым непосредственным образом содействовал успешной работе этого важнейшего форума.

На другой день после подписания договора «2+4» в Москве был парафирован договор о добрососедстве, партнерстве и сотрудничестве между СССР и ФРГ.

9 ноября 1990 года его подписали в Бонне Президент СССР и канцлер ФРГ. Если сопоставить оба эти крупных документа, а они широко публиковались, то можно без труда установить глубокую органическую связь между ними. И если договор «шестерки» как бы прочертил линию из прошлого в настоящее, то «большой» договор обозначил магистральный путь в будущее, охватив самые разнообразные сферы двустороннего взаимодействия.

Особо обращаю внимание на ст. 3 договора, где речь идет об обязательствах о ненападении, неоказании поддержки агрессору, решении всех споров исключительно мирными средствами. Это — новое слово в практике общения государств, принадлежащих к различным военно-политическим группировкам, одно из наиболее заметных свидетельств масштабности перемен, происходящих в Европе.

Договор о партнерстве, добрососедстве и сотрудничестве, думается, в полной мере заслужил титул «большого» договора, с которым он практически уже вошел в историю. Он детище новой эпохи в международных отношениях, свидетельство глубоких позитивных перемен в наших отношениях с немцами, европейцами вообще. Не буду скрывать: не только для нас, но и для наших партнеров, как в Западной, так и Восточной Европе, договор послужил моделью для ряда других крупных документов, которые уже подписаны или готовятся к подписанию. Одним словом, это одна из важных опорных конструкций качественно нового общеевропейского устройства.

Договор о развитии широкомасштабного сотрудничества в области экономики, промышленности, науки и техники закладывает солидный правовой фундамент для взаимодействия с Германией во всех этих сферах, вобрав в себя много положительного из того, что было ‘ накоплено в наших связях как с ФРГ, так и с ГДР.

На рассмотрение Верховного Совета представлены также договор об условиях временного пребывания и планомерного вывода советских войск с территории ФРГ и соглашение о некоторых переходных мерах, охватывающих весь комплекс вопросов, связанных с временным нахождением войск на немецкой земле.

Договор по войскам регулирует всю совокупность организационных, юридических, административных и других аспектов пребывания наших войск в Германии и их вывода.

В нем нашло адекватное отражение многое из того, что было у нас в соглашениях с ГДР. В равной мере он учитывает договорные урегулирования ФРГ с западными государствами, чьи войска размещены на ее территории. Может возникнуть вопрос: сопоставимы ли условия пребывания наших войск в Германии по новому договору с условиями пребывания там войск трех держав?

Они не сопоставимы, конечно, в главном. Советские войска не являются союзниками ФРГ, не обязаны ее защищать, осуществлять совместное военное планирование, обучение, стандартизацию техники, поддержание складов и инфраструктуры в рамках объединенного командования и т. д.

Что же касается других параметров, включая статус советских войск, то они сопоставимы с условиями, которые предоставляются войскам иностранных государств в ФРГ. Во многих случаях они такие же, как и для бундесвера.

По соглашению о некоторых переходных мерах ФРГ выделяет на цели пребывания и вывода советских войск 15 млрд марок: 12 млрд — безвозмездно и 3 млрд — как беспроцентный кредит с погашением через 5 лет. Львиная доля этих средств (7,8 млрд марок) предназначена для осуществления в Советском Союзе специальной жилищной программы для выводимых из Германии военнослужащих и членов их семей, в рамках которой будет построено в 1991–1994 годах 4 млн кв. метров жилой площади, а также четыре домостроительных комбината мощностью 100 тыс. кв. метров в год каждый. Всего будет построено 33 военных городка в РСФСР, на Украине и в Белоруссии. В конце января прошли первые конкурсные торги на строительство 4 городков. В феврале они были продолжены. Мы исходим из того, что в мае начнется Практическое строительство. 0,2 млрд марок выделяется на программу подготовки и переподготовки военнослужащих, увольняемых в запас. 1 млрд марок выделяется на транспортные расходы в связи с нуждами ЗГВ. Есть все возможности для того, чтобы разумно и эффективно использовать все средства для решения, безусловно, непростых социальных проблем, возникающих в связи с пребыванием и выводом наших войск из Германии.

В результате глубоких преобразований на Европейском континенте стало возможным национальное единство Германии. Это, несомненно, фактор общеевропейского и общемирового значения. Столь же бесспорно и то, что без прочных советско-германских связей и взаимодействия невозможно обеспечить подлинную стабильность и безопасность на континенте. От того, как будут складываться эти отношения, будет зависеть во многом лицо будущей Европы, положение дел в мире.

Сейчас есть возможность наполнить живым содержанием новую главу в истории советско-германских отношений. У немцев, у советских людей, у всех европейцев есть исторический шанс окончательно подтвердить свой выбор в пользу примирения, согласия, добрососедства и сотрудничества. Упустить этот шанс, поставить под сомнение уже достигнутое на новом этапе мировой истории было бы неразумно и опасно».

В заключение я выразил надежду, что депутаты Верховного Совета примут решение ратифицировать представленный пакет документов и выразят тем самым от имени высшего органа народовластия в нашей стране готовность и волю сторон соблюдать и использовать заключенные в них богатые возможности в интересах нашей страны, советско-германского сотрудничества, мира и стабильности в Европе.

После меня от имени комитета по международным делам выступил его председатель А. С. Дзасохов. Затем был объявлен перерыв, после которого заседание решили сделать закрыть. Обоснование этого решения, дававшееся некоторыми депутатами, было достаточно характерным: не надо ни открытого обсуждения, ни поименного голосования, так как многие из присутствующих наметили поездки в ФРГ, хотят участвовать в совместных предприятиях и т. д. В этих условиях они не осмелятся открыто выступать против ратификации, критиковать договор.

«Вот и высокая принципиальность», — подумал я в тот момент. Но заседание, конечно, должно быть закрытым. Это было политически правильное решение. В открытом заседании, когда присутствует пресса и представители дипломатического корпуса, труднее отвечать со всей необходимой полнотой на вопросы депутатов, объяснять мотивы и замыслы тех или иных наших действий.

После перерыва пришлось больше часа отвечать на вопросы. Почти все они задавались ранее на комитетах, так что отвечать было нетрудно. Все шло хорошо, пока в дело не вмешался министр культуры Н. Н. Губенко, который возражал против возвращения хранящихся у нас немецких культурных ценностей, доказывая, что за все время немцы нам практически ничего не вернули из того, что вывезли из советских музеев и библиотек в годы войны. Взаимности и теперь не будет, несмотря на статью 16 «большого» советско-германского договора. На этом основании министр подвергал сомнению целесообразность самой статьи.

Я возражал: такую позицию министра культуры не понимаю, тем более что речь идет об общечеловеческом культурном достоянии. Мы его никому не показываем, зачастую храним в неподходящих условиях, действуем по принципу — чем отдавать немцам, путь лучше мыши сгрызут. Взаимность же должна быть обеспечена. Есть идея создания специального советско-германского фонда, который должен был бы обеспечить справедливые условия передачи друг другу культурных ценностей. К тому же еще требует выяснения вопрос о самом статусе, который имеют те или иные предметы и произведения. Одно дело, если это конфискованная нацистская собственность, другое — экспонаты из частных коллекций. Возвращать надо только то, что вывезено незаконно. Так и записано в договоре. Тут надо поработать юристам.

Спор этот между МИД СССР и Министерством культуры СССР был острый и известный, хотя не по существу. Но сведения о количестве культурных ценностей, уничтоженных или похищенных у нас нацистами, будоражили многих депутатов, провоцировали призывы «ничего не забывать», поскольку «с Германией не получится все равно никакой дружбы и сотрудничества», и в конце концов приводили ко все тому же вопросу: «Кто позволил немцам воссоединиться?» Я постарался дискуссию не продолжать, хотя желающих поговорить на эту «благодатную» тему, судя по всему, в зале было достаточно.

Затем было выступление тогдашнего министра обороны Д. Т. Язова в поддержку ратификации. Его лейтмотив — нам незачем больше держать в Германии и в восточноевропейских странах свои войска. Такое заявление было очень важно, учитывая, что вопрос о наших войсках в этих странах был одним из самых острых в нашем общественном мнении и в депутатской среде. Оно должно было оказать влияние на позицию многих сомневающихся и колеблющихся. Крепко надеялись мы и на то, что наши дискуссии в комитетах по международным делам, а также по обороне и государственной безопасности не остались бесплодными, что члены комитетов поработают со своими коллегами. Многие обещали это сделать и, как показали результаты голосования, свое слово сдержали. В заключение дебатов эмоционально и умело выступил A. А. Бессмертных.

В продолжение всей дискуссии я следил за B. М. Фалиным. Он мог внести, если бы взял слово, много непредсказуемого в развитие событий. Достаточно ему было высказать какую-либо из своих фантастических мыслей, вроде того что нам надо заявить права собственности на предприятия бывшей советской военной администрации в Германии, чтобы в нашем парламенте все опять смешалось. Конечно, мы давным-давно торжественно передали все эти предприятия немецкому государству в лице ГДР, и она вольна была распоряжаться этой своей собственностью так, как считала нужным. Но тем не менее В. М. Фалин такую идею на заседаниях комитетов высказывал, и она вела к очередному витку бесплодной дискуссии, пока не выяснялось, что никаких таких возможностей у нашей политики в действительности не было. А подобных идей у моего бывшего начальника и учителя имелось предостаточно. Он считал советско-германские урегулирования, вырабатывавшиеся без его участия, неквалифицированными, дилетантскими хотя бы потому, что они делались не им.

В зале раздавались отдельные возгласы, что хорошо бы послушать В. М. Фалина. Но он мрачно молчал. Разумеется, он понимал, что выступать против договоров значило бы взять на себя большую ответственность за последствия, неизбежные для дальнейшего характера наших отношений с Германией. Выступать же в поддержку договоров не хотел. Позже я не без. удовольствия прочитал интервью В. М. Фалина, кажется, в газете «Кельнер Штадтанцайгер», что именно он обеспечил ратификацию германских договоров в Верховном Совете, СССР. Это в определенном смысле так. Обеспечил, потому что заставил себя не высказываться, перестал мешать.

Началось голосование. Его результаты были от. личные. Верховный Совет СССР ратифицировал договор «2+4», советско-германский «большой» договор, новое советско-германское экономическое соглашение. По договору «2+4» было 19 голосов против, по «большому» договору — 6, а по экономическому соглашению — всего три. Правда, по каждому из документов было по 30–40 воздержавшихся. Но даже с учетом этого показателя группа противников договоров в Верховном Совете СССР сколько-нибудь значительной поддержки не получила.

Я тут же позвонил по телефону Д. Каструпу и сообщил ему результаты голосования. Он поздравил и сказал, что немедленно доложит Геншеру. На следующий день поступили поздравительные телеграммы от канцлера и министра иностранных дел. Чувствовалось, что в Бонне вздохнули с облегчением.

В этот вечер я, правда, не имел возможности прочувствовать в полной мере значение этого события. Было много звонков с поздравлениями, но я спешил на аэродром, так как с визитом к нам прибывал новый английский премьер-министр Мейджор. К тому же Верховный Совет СССР не проголосовал еще по договору о наших войсках и переходному соглашению. Дебаты по ним должны были быть продолжены.

15 марта наш посол в Бонне В. П. Терехов сдал нашу ратификационную грамоту к договору «2+4» на хранение правительству ФРГ. Договор об окончательном урегулировании в отношении Германии вступил в силу. В Бонне был праздник. Это событие совпадало с мероприятиями по поводу 40-летнего юбилея МИД ФРГ.

Заодно оно несколько амортизировало вывоз 13 марта из нашего военного госпиталя в Беелитце для продолжения лечения в СССР Э. Хонеккера, на арест которого имелся ордер берлинских властей. Задним числом правительство ФРГ заявило нам против этой акции протест, но он носил больше формальный характер. В действительности они знали о предстоящем вывозе Хонеккера. Судить Э. Хонеккера, который провел 12 лет в фашистских лагерях и в последнее десятилетие активно сотрудничал с различными правительствами в Бонне, в политических кругах Германии на самом деле мало кто хотел. В наш военный госпиталь Э. Хонеккер был взят по настоятельной просьбе тогдашнего нового правительства ГДР.

Наше положение было тоже непростое. Некоторые советские газеты в то время писали, что, мол, тогда нам надо вывозить и из Болгарии Т, Живкова. Но параллель была неправильной. Т. Живков находился в руках болгарских властей. Э. Хонеккер же был в нашем госпитале, и без нашего согласия немецкие власти получить его не могли. Да и не очень на этом настаивали. Во всяком случае в ряде немецких газет появился в связи со сдачей советской ратификационной грамоты к договору «2+4» 15 марта такой тезис: «Германия обрела полный суверенитет лишь 15 марта, а советские военные, отправившие Э. Хонеккера в Москву на своем самолете 13 марта, действовали в соответствии с сохранявшимися еще у СССР четырехсторонними правами в отношении Германии». Для немца юридический аргумент всегда имеет почти неотразимую силу, особенно если он выдвигается самими немцами. Во всяком случае вопрос об Э. Хонеккере в тот момент быстро заглох.

Продолжение обсуждения германских договоров в Верховном Совете СССР состоялось 2 апреля и длилось около четырех часов. Рассматривались договоры, связанные с нашими войсками в Германии. Повторного доклада от МИД СССР не требовалось, и в целом я чувствовал себя достаточно уверенно. Если бы депутаты попробовали «завалить» эти договоры, то последствия их действий были бы ясны последнему чудаку. Прежде всего немцы не были бы обязаны платить те 12 млрд марок в пользу наших войск, о которых была достигнута договоренность осенью 1990 года. Большие трудности возникли бы для нормальной деятельности в Германии и нашей Западной группы войск, которая оказалась бы в бездоговорном положении. Начальник Генштаба М. А. Моисеев прямо говорил, что отсрочка ратификации этих договоров в условиях, когда принято решение одобрить все основные политические урегулирования в связи с объединением Германии, представляется ему неразумной, любые затяжки не соответствуют интересам Советской Армии. Он был совершенно прав.

Тем не менее я опять отстоял на трибуне больше часа, отвечая порой на злые вопросы, зачастую не имеющие к обсуждаемым договорам никакого отношения. В конце, этой дискуссии слово взял депутат Соколов из Белоруссии, который бросил мне обвинение, что я отстаиваю в парламенте не советские, а немецкие интересы.

От меня ждали ответа. Наверное, кто-то надеялся, что после этого начнется свалка. На заседаниях комитетов я бывал, достаточно резок. К тому же обвинение было самое обидное, которое можно было публично бросить. Человек не понимал, что в отличие от него, попавшего, наверное, в юношеские годы на фронт и с тех пор не имевшего с Германией никаких дел, мои коллеги и я отдали практически все лучшие годы жизни борьбе за укрепление ГДР, ее международное признание, заключение четырехстороннего соглашения по Западному Берлину и Московского договора. В наших семьях тоже было достаточно погибших и пропавших без вести. А такие наши работники, как А. П. Бондаренко, подготовивший своими руками договор «2+4», были сами участниками войны. Наверное, мы намного острее ощущали драматизм происходящих перемен, чем многие люди, в этих делах в общем-то случайные. Наверное, мы старались извлечь для нашей страны максимум возможного из того, что еще можно было сделать.

Но начать эти объяснения значило бы поддаться на провокацию. В тот момент я подумал, что важен не мой ответ Соколову, а результат голосования. Поэтому сказал с трибуны, что на это заявление народного депутата отвечать не буду. Из президиума призвали депутатов Вести себя корректно».

Затем последовали выступления депутатов. Многие из них опять говорили, что договоры плохи, но деваться некуда и надо их ратифицировать. В заключение говорил В. Алкснис. Он предупредил депутатов, что день 2 апреля войдет в нашу историю как траурный день, так как сегодня мы проиграли вторую мировую войну. С ним многие не согласились. Не за раскол же Германии мы воевали. А я в этот момент думал, что не знает депутат Алкснис, как после падения стены в Берлине и задолго до выработки и ратификации договоров с Германией ко мне пришла в Бонне одна из лидеров фракции «зеленых:» в бундестаге Антье Фольмер и сказала: «Я думала нею жизнь, что мы, немцы, проиграли вторую мировую войну. Оказывается теперь, что мы ее выиграли».

Я написал об этом в телеграмме в Москву. Эта телеграмма не принесла мне тогда, мягко говоря, плюсов. Это было в самом начале процесса объединения. Тогда теоретически еще можно было что-то пытаться остановить. Но полтора года спустя то, что провозглашал Алкснис, было просто несерьезно политически. Жизнь шла гигантскими шагами вперед, а человеческое сознание не поспевало за этим движением. Не поспевало оно и у некоторых наших парламентариев.

Затем прошло голосование. Против договоров голосовало меньше двух десятков человек. Эпопея с ратификацией германских урегулирований была закончена.


В марте 1991 года в Москве было много иностранных гостей. 17–18 марта приезжал Г.-Д. Геншер. Беседы с ним становились все более доверительными и конструктивными. Немецкий министр, разумеется, говорил не только о кризисе в Персидском заливе и о трех бригадах береговой обороны, которым наш Генштаб хотел переподчинить часть сокращаемых по парижскому договору танков и других вооружений и тем самым вывести их из-под ограничений, так как по венским договоренностям военно-морские силы сокращению не подлежат. Позиция ФРГ тут была идентична американской, и с самого начала не вызывало сомнений, что этот вопрос в конце концов нам придется регулировать с США. Как, впрочем, и вопрос о тех вооружениях, которые в 1990 году были выведены из Европы и заскладированы в азиатских районах страны..

Больший интерес в беседах с немцами для нас. представляло их видение развития обстановки в Восточной Европе, перспективы нашего сотрудничества с ЕС. Предстояло заключение крупных политических договоров Германии с Польшей и Чехо-Словакией. ЕС тоже планировал «нарастить» свои связи с восточноевропейскими государствами. Однако нас при этом все. время заверяли, что НАТО на этот регион свою лапу накладывать не собирается.

С нашей стороны высказывалась мысль, что стержнем сотрудничества нового порядка вещей в Европе надо сделать процесс СБСЕ как общий политический знаменатель, способный объединять действия всех европейцев. Идея. «НАТО-центризма», которая начала пропагандироваться в тот период, представлялась, мягко говоря, неудачной. Еще существовал Варшавский договор, трансформация наших отношений с НАТО только начиналась. Да и сама по себе НАТО имела свой довольно специфический «raison d’etre» (смысл существования), как он сложился с момента ее основания. Это был по преимуществу военный союз и в очень малой степени структура политического сотрудничества, способная открыться для участия всех заинтересованных государств.

Г.-Д. Геншеру была подробно изложена философия нашего подхода к заключению новых политических договоров с восточноевропейскими странами. Подчеркнута необходимость равномерного наращивания и развития отношений между ЕС и всеми восточноевропейскими государствами, включая и СССР. Игра на расслаивание этих стран, если бы она имела место, создавала бы нестабильность в этом районе Европы, и без того отягощенном сложными проблемами. Поскольку речь шла о наших непосредственных соседях, и для СССР, и для Германии это не могло быть безразличным. У меня создалось твердое впечатление, что Геншер такому порядку сочувствовал. В последнее время это впечатление еще более укрепилось.

После Геншера в Москву приезжал английский министр Хэрд, с которым обсуждалась возможность заключения весомого советско-английского политического документа, а также те же актуальные международные дела, что и с Геншером.

22 марта А. А. Бессмертных парафировал в Москве с А. Нэстасе новый советско-румынский договор, в котором Румыния обязалась не вступать во враждебные СССР союзы. Это, видимо, не очень понравилось в Будапеште, хотя мы были далеки от мысли устраивать какую-то конкуренцию между нашими будущими партнерами по новым договорам. Венгры предложили ускорить согласование советско-венгерского договора и выдвинули некоторые компромиссные предложения. Надо было лететь в Будапешт для продолжения переговоров, но это никак не получалось. То А. А. Бессмертных был в Японии, то он совершал поездку на Балканы. Это означало, что мне надо было оставаться «на хозяйстве».

Параллельно шла работа по подготовке проектов договоров с другими восточноевропейскими странами. Каждый проект требовал тщательного согласования с целой группой ведомств. Особо придирчиво подходило к формулировкам проектов новых договоров Министерство обороны СССР. Однако мы торопились. 23 марта были направлены проекты договоров в Прагу и Варшаву, 27 марта был передан проект договора в Софию.

Последний существенно отличался от всех других проектов, так как за основу был принят предложенный болгарами вариант, предполагавший сохранение взаимных союзнических обязательств. Учитывая особую близость советско-болгарских отношений и то, что инициатива исходила от болгарской стороны, было решено, что предлагать договор по обычной схеме не совсем удобно: могло создаться впечатление, что мы отталкивали протянутую руку.

Наш посол А. А. Слюсарь сообщал, что греки приняли переданный им наш проект широкомасштабного политического договора, во многом сходный с советско-итальянским договором о дружбе и сотрудничестве, и имеют к нему лишь редакционные замечания.

Одним словом, работа по переналаживанию отношений с соседними государствами явно спорилась, если учесть еще и недавно подписанный весомый договор с Турцией. Вот только дела в нашей стране по-прежнему шли не лучшим образом. Стрельба продолжалась в Нагорном Карабахе и в Цхинвали, обострялась обстановка в Молдове, неспокойно было в Прибалтике. Наши эмиссары рыскали по свету в поисках все новых кредитов, так как страна балансировала на грани банкротства. Нарастало противостояние между Центром и российскими властями. 28 марта в Москву были введены войска, которые требовал убрать Верховный Совет РСФСР, объявив неконституционным президентский указ и решение Кабинета министров СССР о запрете демонстраций на период с 26 марта по 15 апреля.

Ненормальность обстановки ощущалась все больше даже в деталях и мелочах повседневной жизни. Порой было сложно передвигаться по городу. 28 марта моя жена, сопровождавшая супругу-генерального секретаря НАТО, испытывала серьезные опасения, сумеют ли гостья и она сама «пробиться» на благотворительный концерт в Колонном зале Дома союзов, наглухо блокированном войсками.

Тем не менее мы вели переговоры, принимали посетителей, разрабатывали проекты договоров. Утешали себя тем, что работаем на будущее, так как сейчас вряд ли что-либо может нормально функционировать. Но в будущее хотелось верить.

4 апреля в Москву прибыл новый польский премьер-министр Я. К. Белецкий. Молодой, энергичный, уверенный в себе. В центре его рассуждений и, наверное, видения мира была Польша. Она, согласно его пояснениям, уверенно и целеустремленно формировала отношения и связи с окружением — Чехо-Словакией, Германией, Швецией. Сейчас очередь дошла и до СССР. Поэтому Я. К. Белецкий здесь и готов решать все вопросы на месте. В экономике у Польши большие успехи. Она может предложить себя в качестве моста между СССР и Европой. Но сейчас польскому правительству прежде всего важно решить, торговать ли далее с СССР, или же переориентировать часть предприятий на другие страны, или же продать эти предприятия иностранцам. Обстановка вынуждает принимать быстрые, решения. Польша может предложить миллион тонн зерна и сто тысяч тонн мяса. Но чем СССР будет платить? Надо к тому же еще и проблему советского долга отрегулировать. Вместе с тем было видно, что переход на расчеты в свободно конвертируемой валюте создает и для поляков в делах с нами немалые трудности. Они искали способ компенсировать. экспорт из Польши встречными поставками из СССР.

Наш бывший премьер В. С. Павлов, как известно, особой застенчивостью не отличался. Поэтому сразу же стал осаживать польского гостя. Напомнил ему, что идея перехода на свободно конвертируемую валюту во взаимных расчетах исходит от Бальцеровича. Теперь же он от нее срочно отгребает и при этом старается всю вину за происходящее возложить на Советский Союз. Но в принципе какой-то возврат к клирингу, конечно, потребуется, и в этих целях можно было бы сделать хотя бы небольшое, скажем, на 150 млн рублей, соглашение. Проявил Павлов интерес и к закупкам польской сельхозпродукции.

В перерыве Я. К. Белецкий посетил президента М. С. Горбачева. Вернувшись, сказал, что было условлено поскорее отработать новый советско-польский договор. Надо расширить сеть консульских учреждений и культурных центров, создать условия для активизации связей с польским национальным меньшинством в СССР. Польша хотела открыть в этой связи свои консульства в Алма-Ате и Вильнюсе. В обеих республиках этого, однако, не хотели.

Была длинная дискуссия по поводу роспуска СЭВ и вокруг вопроса о том, надо ли, чтобы организация — ее преемник — включала в себя Кубу, Монголию, Вьетнам, Лаос. Впечатление осталось такое, что поляки увлечены идеей предстоящего полного членства Польши в ЕС и думают, что их участие в каких-либо других многонациональных экономических объединениях, к тому же с неевропейским социалистическим элементом, только помешает им реализовать свою заветную мечту. Возражений, по существу, против торгового сотрудничества с Вьетнамом, Монголией и другими азиатскими странами у них, разумеется, не было.

Проводить мне польских гостей вечером не пришлось. В тот же день прилетел президент Й. Илиеску.

5 апреля прошли переговоры М. С. Горбачева с Й. Илиеску. Был подписан советско-румынский договор. Переговоры выявили, что у нас и у румын очень сходные внутренние проблемы. Й. Илиеску сетовал, что у Румынии трудно складываются отношения с ЕС и США. Румынам практически не дают никаких кредитов, хотя у них и нет в отличие от венгров внешних долгов. В этих условиях страна кровно заинтересована в активном экономическом сотрудничестве с Советским Союзом.

Был разговор у М. С. Горбачева с Й. Илиеску и с глазу на глаз. Судя по всему, с румынской стороны был при этом поставлен вопрос об острове Змеином в Черном море, а также о судьбе румынского золота, вывезенного в Россию в 1916 году. Эти вопросы румыны поднимали не раз и ранее, но сейчас вокруг них активизировалась кампания в их печати и парламенте.

Вопрос об острове Змеиный с договорной точки зрения решен достаточно однозначно сразу после заключения мирного договора с Румынией. Речь может идти лишь о проявлении определенной гибкости при разграничении экономических зон в этом уголке Черного моря. Что же касается румынского золота, то ясности в этом деле до последнего времени у нас самих не было. Требовалось выяснить прежде всего фактическую сторону вопроса. Многие наши специалисты полагали, что вопрос этот вообще надо считать закрытым, учитывая тот ущерб, который нанесла нам Румыния, участвуя в войне на стороне гитлеровской Германии. Во всяком случае, как говорят, такой подход излагал румынам в свое время М. А. Суслов. К тому же Румыния не расплатилась и за военные поставки России в годы первой мировой войны.


11 апреля на переговоры с С. А. Ситаряном приехали статс-секретари из ФРГ фон Вюрцен (экономика) и Келер (финансы). Речь должна была идти о новых кредитах и реализации имущества Западной группы войск. Разговор был неприятный. Келер не любит ходить вокруг да около и рисовал нам наше положение на мировом финансовом рынке в самых черных тонах. Никто нам больше кредитов давать не хочет, так как СССР считается неплатежеспособным. Не особенно верит деловой мир и в перспективу наших реформ, предпочитает поэтому подождать. Кроме Германии, подводил итог немецкий статс-секретарь, вы вряд ли где-либо сейчас что-то услышите, кроме неприятных слов. В Германии же финансовое положение осложняется: много денег требуется для восточных земель.

Сухой остаток этих долгих бесед, на которых присутствовало много лишних людей был такой: наша сторона так и не раскрыла данных по своей внешней задолженности, по денежной массе, по дефициту бюджета. Немцы остались этим недовольны, но в то же время обещали рассмотреть вопрос о предоставлении нам кредита на покрытие торговой задолженности, которая образовалась к тому времени. Стороны согласны были также искать возможности, чтобы поддерживать торговлю и взаимные поставки между советскими партнерами и предприятиями бывшей ГДР.

Что касается имущества нашей уходившей домой группы войск, то имелось согласие решить вопрос путем паушальной выплаты. Весь вопрос был в том, как ее определить. Немецкая сторона считала, что сумма паушальных выплат должна складываться по оценкам стоимости каждого объекта за вычетом экологического ущерба. Мы считали, что от выплаты экологического ущерба мы ушли в договоре по войскам. Кроме того, по той методике решения вопроса, какую предлагали немцы, это было бы очень долгой песней.

Вопрос об имуществе наших войск становился довольно взрывоопасным с внутриполитической точки зрения. Вывод наших войск из Венгрии и Чехо-Словакии подходил к концу, а до каких-либо договоренностей о реализации нашего имущества было по-прежнему далеко. Сказывалось, что при заключении соглашений с Венгрией и Чехо-Словакией вывод войск почему-то вообще не был увязан с решением имущественных вопросов. Это позволяло нашим партнерам затянуть решение имущественно-финансовых дел, чтобы поставить советскую сторону в конце концов в положение, когда с уходом войск их сооружения, аэродромы и другие инфраструктуры попросту оказывались бесхозными и так или иначе отходили бесплатно или за минимальную компенсацию к местным властям. Переговоры, которые вело МВЭС СССР, буксовали. Нам настойчиво предлагали пойти на так называемое «нулевое решение», то есть согласиться на то, что имущество советских войск передается властям страны пребывания в зачет за тот экологический ущерб, который был нанесен нами за время пребывания там.

Конечно, экологический ущерб был. Не все наши объекты соответствовали и тем балансовым оценкам, которые фигурировали в документах Министерства обороны, не все объекты могли быть и реализованы, так как по своим характеристикам и качеству исполнения не соответствовали требованиям рынка. Но наши войска оставляли все же немало добра. Это было бесспорно. Не желая выкупать его, местные власти «накручивали» экологический ущерб, якобы причиненный им. Дело доходило до того, что, как рассказывали, венгры подсчитывали, сколько экземпляров определенного вида цветка, записанного в Красную книгу, могло бы вырасти на участке, занимавшемся какой-то советской частью, а затем умножали это число на величину штрафа за уничтожение каждого такого цветка и включали все это в общий счет претензий за экологический ущерб.

В нашем правительстве нарастало по этому поводу раздражение. 13 апреля вдруг появилась резолюция В. С. Павлова на очередном докладе наших ведомств, которые вели переговоры с венграми. Премьер считал, что надо остановить вывод наших войск, пока не будет отрегулирован вопрос о платежах. За пару дней до этого В. С. Павлов звонил мне по телефону и высказывал ту же мысль. Я ему выразил серьезные сомнения, предупредив, что шуму будет на всю Европу, а толку очень мало. К этому моменту наши войска в основном ушли. Что же, возвращать их? С оставшимися силами не обеспечить эффективный контроль над имуществом. Нас могли легко обвинить и в отказе от выполнения заключенных соглашений, где о взаимозависимости вывода войск и реализации их имущества ничего не говорилось.

Но, видимо, В. С. Павлов либо не согласился с этими аргументами, либо уже написал свою резолюцию.

А. А. Бессмертных тоже считал, что останавливать вывод войск нельзя. Оставалось предложить нашему премьеру самому и реализовать свою идею, написав, скажем, послание главе венгерского правительства с сообщением о прекращении вывода советских войск. Впрочем, В. С. Павлов мог и сам сказать это Й. Анталлу, с которым должен был встретиться на следующий день в Лондоне по поводу открытия Европейского банка реконструкции и развития. Но он ничего не сказал. Вопрос этот явно превышал его компетенцию, требовал согласования с президентом.

При очередной беседе с Й. Анталлом, который обычно принимал меня во время приездов в Будапешт и к которому я испытывал уважение и растущее доверие, я предупредил его, что надо бы ускорить выход на паушальное решение и что в Москве есть настроения подумать о приостановке вывода войск, если имущественно-финансовые вопросы и далее не будут решаться. Не знаю, как он расценил это. Но я говорил ему правду. Не знаю почему, но после этого переговоры с венграми и чехословаками по имущественным вопросам несколько оживились.


После подписания советско-румынского договора последовал ряд заявлений представителей других восточноевропейских государств о том, что аналогичных договоров с СССР они заключать не хотели бы. Прямой критике подверглось положение договора с Румынией о неучастии во враждебных друг другу союзах. Помнится первыми начали об этом говорить венгры, а затем тему подхватили в Польше и Чехо-Словакии. Мотив при этом обыгрывался один — это серьезное ограничение суверенитета. Оно было, однако, не более серьезным, чем участие в каком-либо союзе, право на что отстаивали авторы этих многочисленных заявлений. Нейтралитета для своих стран никто из них не предлагал. Было ясно, что на переговорах с Венгрией, Чехо-Словакией и Польшей этот момент вызовет трудности.

15 апреля у меня состоялась встреча с делегацией комитета по международным делам венгерского парламента во главе с бывшим министром иностранных дел Д. Хорном. Вся делегация в один голос говорила о неприемлемости для Венгрии обязательства не участвовать во враждебных СССР союзах. Объяснения были при этом всякие, и довольно противоречивые. Говорили, что в Европе сейчас таких союзов нет. «Ну нет так нет, — возражал я, — значит, и вступать некуда и никто не обидится по поводу такого положения нашего с вами договора. Если станут обижаться, то тем самым признают наличие у своего союза недобрых намерений в отношении то ли Венгрии, то ли СССР».

Тогда венгерская сторона пускала а ход другой аргумент: Венгрия не может отказаться от своего «права по хельсинкскому Заключительному акту» участвовать или не участвовать в союзах по своему выбору. При этом нас тут же успокаивали, что на самом деле Венгрия ни в какие союзы вступать не собирается, разве что хочет стать полноправным членом ЕС. Но это же чисто экономический союз.

Однако ЕС прямо говорил о намерении в ближайшие годы начать политическую и военную интеграцию своих членов. Хорошо, если все мы были бы к тому времени в ЕС. Но ведь этого могло и не произойти. А если не все? Как будет выглядеть тогда положение в Восточной Европе, отношения между СССР и отдельными восточноевропейскими государствами? Не лучше ли нам иметь равные отношения с любым союзом государств, не допускать возможности противопоставления наших стран друг другу? Ведь мы соседи. Ответа на это обычно не было, что само по себе было достаточно красноречивым ответом. Близких политических отношений с Советским Союзом, положение которого все более осложнялось, наши соседи не хотели. Они хотели быть на стороне сильных.

Однако заключать новый договор было нужно, обе Стороны понимали это. Поэтому обстановку особенно никто не драматизировал. Стороны быстро сходились на том, что надо еще поработать, поискать развязки.

Они определенно должны были быть найдены, так как иной альтернативы просто не было.

Интересный разговор с делегацией Д. Хорна состоялся по вопросу, который часто муссировался в венгерской и чехословацкой печати. Утверждали, что союз с СССР привел к Отставанию экономики соседних с ним восточноевропейских стран, не позволял им нормально развиваться.

Доля правды в этом, конечно, была. Известно, например, что наши заказчики не хотели покупать модернизированные венгерские автобусы «Икарус», которые, естественно, и стоили дороже. Они настаивали на производстве старых моделей по принципу: для нашей глубинки и это сойдет.

Однако это была лишь одна сторона дела. Другая же состояла в том, что принципом нашей идеологизированной внешней торговли было вести дела в первую очередь с социалистическими странами, замыкать на них связи возможно большего числа наших предприятий. После окончания второй мировой войны страны народной демократии оказались в положении почти монопольных поставщиков оборудования на наш огромный рынок и преимущественных потребителей нашего сырья и энергоресурсов, причем по особым «социалистическим» ценам.

Все для друзей и союзников! Они же вскоре не выдержали испытания жизнью. Не имея у нас в СССР конкурентов, их промышленность утратила технологический уровень, стала производить не отвечающую требованиям мирового рынка продукцию и, по существу, превратилась в фактор, постоянно генерировавший промышленное и научно-техническое отставание и Советского Союза. Пролетарский интернационализм, СЭВ и Варшавский договор в конце концов сыграли злую шутку с нами. Но с нами всеми. Некорректно было подавать вопрос так, будто Советский Союз только и делал, что обижал своих бывших союзников. Они вели себя тоже соответственно, высасывая из нас десятилетиями за бесценок сырье и энергоносители и зачастую перепродавая их на Запад. Вся же эта дискуссия была изначально непродуктивной, так как вместо усилий по переводу экономических связей друг с другом на здоровую основу отвлекла внимание на выяснение вопроса, кто больше виноват, а в жизни просто приводила к вспышкам враждебности друг к другу.

24—26 апреля я участвовал в Праге в конференции о будущей безопасности в Европе, организованной совместно МИД ЧСФР и генеральным секретарем НАТО. На конференцию съехалось много важных гостей, правда, бросалось в глаза, что французы на официальном уровне не присутствовали. Их особая точка зрения на роль и место НАТО в Европе чувствовалась и здесь.

Чернинский дворец был увешан флагами НАТО, и этому обстоятельству, то есть появлению флага НАТО над Прагой, уделялось немало внимания и умильных речей и на самой конференции, и на протокольных мероприятиях в связи с ней. Мне довелось выступить на этой конференции с докладом в рамках общей дискуссии, причем советский представитель был первым, кто заговорил на этом мероприятии об идеях европейской конфедерации, выдвигавшихся Миттераном. Основную часть дискуссии в заключительный день заседания с нашей стороны взял на себя академик Г. А. Арбатов.

Обратило на себя внимание выступление американского представителя П. Д. Вульфовица — заместителя министра обороны США. Он не только в концентрированном виде излагал идею построения новой Европы, так сказать, вокруг НАТО. Вульфовиц прямо выступил и против включения в договор Советского Союза с соседними восточноевропейскими странами положения о взаимном отказе от участия во враждебных друг другу союзах. Информация о том, что посольства США в Болгарии, Польше, Венгрии и Чехо-Словакии ведут активную работу в этом направлении, получила свое публичное подтверждение.

Параллельно с участием в конференции мы с М. И. Сенкевичем и нашим послом в ЧСФР вели консультации с заместителем министра А. Матейкой по новому договору между СССР и ЧСФР. Договор получился хороший, однако дело упиралось все в тот же вопрос о неучастии в союзах. В последний день конференции меня вместе с нашим послом Б. Д. Панкиным пригласили сначала к министру иностранных дел И. Динстбиру, а затем и к президенту В. Гавелу. Оба они в твердой форме говорили, что не могут принять формулировку о неучастии ЧСФР во враждебных друг другу союзах, поскольку она недопустимым образом ограничивала бы их суверенитет. Сослались на то, что когда-то Сталин не позволил Чехословакии стать участницей плана Маршалла. Теперь они не хотели бы такого повторения событий, так как связывали большие планы с ЕС. В НАТО они якобы, и не думали никогда вступать.

Со своей стороны я повторял нашу аргументацию, обращал внимание на то, что, как это только что прозвучало на конференции в Чернинском дворце, страны Восточной Европы не смогут вступить в ЕС в качестве полноправных членов еще лет десять — пятнадцать. В противном случае их экономика, не выдержав конкуренции, развалится. Португалия готовилась к членству в ЕС 12 лет. Турция и до сих пор не принята. В НАТО восточноевропейские страны вообще, кажется, не зовут. Как можно понять чехов, они туда и не стремятся. Через 10–15 лет истечет срок действия нового советско-чехословацкого договора. Тогда и посмотрим, что будет делаться в Европе. А пока подпишем договор о невступлении во враждебные друг другу союзы. Отмечал я и то, что проект советско-чехословацкого договора не содержит в себе чего-то совершенно необычного в международной практике. В этой связи упоминался советско-финляндский, а теперь и советско-румынский договор.

Разошлись мы ни с чем. Президент В. Гавел констатировал, что, как он видит, у меня нет каких-либо инструкций, изменяющих нашу известную позицию. Так оно, разумеется, и было.

Вопрос был очень непростой со многих точек зрения. Румынская сторона предупредила нас, что невключение положений относительно неучастия во враждебных друг другу союзах и непредоставления инфраструктур на своей территории третьим государствам в наши договоры с другими восточноевропейскими странами может создать трудности с ратификацией советско-румынского договора. Дело может дойти и до пересмотра текста уже подписанного обоими президентами договора. В интересах обеих стран было избежать этого.

Неясная обстановка складывалась и вокруг советско-болгарского договора. Часть членов правительства по-прежнему выступала за первоначальный проект договора. Другая ориентировалась на позиции венгров, чехословаков и поляков.

Изменение нашего подхода на переговорах, скажем, с Чехо-Словакией немедленно ослабило бы позицию тех в Болгарии, кто выступал за сохранение тесных отношений с СССР. Они уже и так довольно настойчиво критиковали нас за недостаточное внимание к вопросам отношений с Болгарией. Поскольку из Праги я уезжал в Братиславу, а оттуда в Будапешт, мы условились с Б. Д. Панкиным, что он подробно доложит о беседах с Гавелом и Динстбиром в Москву. Я доверял ему и на своей подписи не настаивал. Телеграмма пришла, в общем, объективная, расхождений с послом у нас не было.

В Братиславе мы из-за приема и беседы с Гавелом в Пражском граде оказались лишь в 17 часов. Была пятница, только что пало правительство Мечиара. Новое правительство еще только осматривалось. В Праге моя поездка в Братиславу не очень нравилась, так как существовало опасение, как бы в ответ на подписание декларации об отношениях между ЧСФР и РСФСР мы не предложили словакам подписать декларацию об отношениях между СССР и Словакией. Такую мысль высказывал как-то раз Мечиар, приезжая в Москву. Однако развития она не получила, и поручений на этот счет у меня не было. Необходимо было поговорить о возможностях развития практических связей со Словакией, но обстановка в этот день не очень этому благоприятствовала. Что же касается опасений в Праге, то, как любил говорить В, С. Семенов, в политике часто имеют значение мнимые величины. Их не грех использовать.

В Будапеште 27 апреля венгры сразу «зашли с козырного туза», пригласив меня вместе с послом И. П. Абоимовым на беседу к Й. Анталлу. Разговаривать с ним всегда было интересно, я с охотой пошел на эту встречу. Благо она должна была сразу прояснить всю ситуацию. Для Й. Анталла у меня было послание М. С. Горбачева с приглашением посетить Советский Союз и при этой оказии подписать новый советско-венгерский договор. Ставился также вопрос о необходимости найти политическое решение по вопросам имущества, которое оставляла в Венгрии наша Южная группа войск.

Й. Анталл, как и чехи, сообщил, что Венгрия не сможет включить в договор статью о неучастии во враждебных друг другу союзах, так как она ограничивала бы венгерский суверенитет. В этих условиях переговоры с венгерским МИД становились бесполезными, и мы ограничились с Д. Мейстером краткой беседой с глазу на глаз.

По возвращении в Москву я узнал, что было совещание МИД ЧСФР, Польши и Венгрии, где было условлено не принимать формулировки наших проектов договоров. Считали, что они могут помещать развитию сотрудничества в этом «треугольнике», а также оказаться обузой в делах с ЕС и НАТО. Не зря меня чехи откровенно предупреждали в Праге, что в Будапешт я еду зря, так как услышу там то же самое, что и от них. Становилось все более ясно, что и Будапешт, и Прага, и Варшава лукавят, утверждая, что не собираются домогаться приема в НАТО. Это подтверждалось и донесениями наших разведслужб.


По возвращении А. А. Бессмертных предложил мне пост первого заместителя министра. Не могу сказать, чтобы меня это очень обрадовало, учитывая общую неразбериху в стране, прибавку в работе, довольно посредственное в тот момент физическое самочувствие. К тому же как отнесутся к этому другие заместители министра с большим, чем у меня, стажем? Почему бы не сделать первым заместителем В. Ф. Петровского? Не обидится ли И. А. Рогачев? Последнее А. А. Бессмертных отверг, сказав, что у других заместителей есть и другие планы. Других же доводов я приводить не стал.

Министр предложил работать на полном взаимном доверии, как он выразился, «рука в руку». Ну что же. Я всегда считал, что подчиненный должен быть абсолютно лоялен к своему непосредственному руководителю, в частности ни в коем случае не лезть через его голову к вышестоящему начальству. Начальник же должен тоже отвечать полной лояльностью своему заместителю.

А. А. Бессмертных я знал много лет. Нам часто приходилось соприкасаться в период моих занятий ядерным разоружением. Вместе писали многие бумаги, иногда возвращались после вечерней работы одной машиной домой. Был, одним словом, неплохой человеческий и деловой контакт, хотя близких личных отношений не было. Трудностей в работе в новой должности я не предвидел, да их в последующие месяцы практически и не возникало.

Записка с предложением о моем назначении ушла в Кабинет министров СССР. 12 мая мне позвонил В. С. Павлов и сказал, что поздравляет и подписывает соответствующее распоряжение.

Я поблагодарил и тут же попытался уговорить нашего премьера поехать с визитом в Румынию. Но из этого у меня ничего не получилось. Положив трубку, подумал, что я все еще малоопытный чиновник. Надо знать, когда и в каком контексте ставить вопросы. Сделаешь это не вовремя и не к месту — только осложнишь себе задачу по проталкиванию важного дела.


17 мая в Москву приезжал болгарский премьер Д. Попов со своими заместителями. От МИД Болгарии был заместитель министра И. Гарвалов. Наряду с хозяйственными делами, разумеется, обсудили и вопрос о новом советско-болгарском договоре со статьей об оказании взаимной помощи. Если бы такой договор состоялся, то это была бы игра на повышение, положение румынского правительства было бы облегчено, наши венгерские, польские и чехословацкие друзья, наверное, стали бы более гибки в поиске формулировок.

Но у болгарской стороны были колебания, она не скрывала, что вопрос этот является предметом острой борьбы мнений и согласования между ведомствами не закончились. Д. Попов ни по каким формулировкам не ангажировался, хотя убежденно высказывался в пользу активного продолжения сотрудничества между Болгарией и СССР по всем линиям. Он произвел впечатление солидного, вдумчивого политика, имеющего твердые взгляды и намерения.

В Софии, судя по всему, шел большой раздрай по поводу будущего внешнеполитического курса страны. Одни рассчитывали получить гарантии безопасности от США и считали, что для этого надо подальше отойти от СССР, другие полагали, что такая линия действий слишком рискованна и может не оправдать себя. Нараставшая в Болгарии внутренняя нестабильность подводила к выводу о том, что заключение договора в ближайшие месяцы вряд ли будет вообще возможно. Если бы такой договор был подписан в летние месяцы, он неизбежно превратился бы в футбольный мяч в игре противоборствующих политических сил. Договору это не пошло бы на пользу. Такие документы, рассчитанные на десятилетия, лучше заключать в обстановке национального консенсуса, а не очищать их потом от комков грязи, брошенной в период предвыборных баталий.

В общем, обе стороны начали склоняться к тому, что вопрос о договоре лучше отложить на период после болгарских выборов, то есть на позднюю осень 1991 года. В этих условиях на передний план стал выдвигаться вопрос о судьбе старого (1948 г.) советско-болгарского договора о дружбе, сотрудничестве и взаимной помощи. Срок его действия истекал в начале августа, после чего он либо продлевался автоматически на следующие пять лет, либо должен был денонсироваться по истечении одного года.


19 мая 1991 года меня внезапно отправили с начальником Генштаба М. А. Моисеевым в Вашингтон. Было воскресенье. Улетали с Чкаловского аэродрома. Перед отлетом М. А. Моисеев собрал у самолета всю делегацию — и военных, и гражданских ее членов — и напомнил, что глава делегации он, что не потерпит «перетягивания каната» между Генштабом и МИД, не допустит, чтобы дипломаты разбалтывали идеи и задумки военных американцам, как это, мол, не раз бывало раньше. Я был первым заместителем министра, речь явно предназначалась для того, чтобы показать, кто тут хозяин. Я, однако, промолчал, решив про себя, что в таких обстоятельствах не надо мешать М. А. Моисееву действовать так, как он считает правильным. Решится ли он сорвать миссию? Вряд ли. Но если он хочет быть в одиночестве, когда в Вашингтоне ему будут ломать кости, это его дело. В конце концов в вопросе о том, какие танки и БМП и как сокращать, он держатель банка. Может быть, что-то и выторгует.

Раздражение военных, впрочем, было объяснимо. Наш министр договорился с Дж. Бейкером о приезде М. А. Моисеева в США для развязки вопроса о вооружениях бригад береговой обороны, морской пехоты, а также войск, охраняющих наши стратегические ядерные силы. Генштаб выступил против того, чтобы включать эти войска в число сокращаемых, а американцы в ответ грозились заблокировать ратификацию договора о вооруженных силах в Европе и начали саботировать ведение переговоров по СНВ.

На подходе был, как бы «дозревая», еще один скандальный вопрос — биологическое оружие. В январе мы допустили на свои соответствующие объекты американцев, надеясь, что они ответят нам взаимностью. Но взаимности не последовало. Американская сторона после осмотра вывалила нам на стол, что называется, целый мешок разных «озабоченностей» по поводу соблюдения Советским Союзом договора о запрещении биологического оружия, стала добиваться повторного осмотра наших объектов и грозить, что вопрос начнет рассматриваться в конгрессе. С нашей стороны были подготовлены подробные объяснения по поводу «озабоченностей» американских экспертов. Однако в то же время наши специалисты говорили, что для составления объективной картины состояния дел с соблюдением договора советская сторона должна иметь возможность провести, в свою очередь, инспекцию американских объектов. Тогда можно будет сопоставить «озабоченности» с обеих сторон, прийти к объективным выводам, а не пытаться организовывать игру в одни ворота.

В этих условиях наши военные не очень хотели ехать в Вашингтон, чтобы не попадать под неизбежный пресс. Они докладывали, что коль скоро с американской стороны переговоры будет вести заместитель госсекретаря Р. Бартоломью, то пусть и от нас едет заместитель министра иностранных дел. Для него же были заготовлены указания отстаивать прежнюю позицию, то есть программировался безрезультатный исход встречи, либо же очередные «своевольные» действия советских дипломатов, идущих на уступки, не согласованные с военными. Из этого нехитрого замысла однако ничего не получилось, так как президент просто сказал, что к Моисееву надо присовокупить от МИД Квицинского. В таком раскладе Квицинский и его эксперты, разумеется, становились не очень нужны Моисееву, но обратного хода уже не было. Оставалось только сердиться.

20 мая в Вашингтоне прошло в долгих и бесплодных спорах М. А. Моисеева с Р. Бартоломью. Наш начальник Генштаба отстаивал тезис о неправомерности включения в сокращения вооружений морской пехоты, поскольку ВМС были вне мандата переговоров в Вене. Американцы упорно повторяли, что статья 3 договора об ограничении вооруженных сил в Европе говорит о всех вооружениях наземного базирования, независимо от их подчиненности. Наши попытки затеять параллельное обсуждение с американцами вопросов СНВ ни к чему не привели. Американцы разыгрывали свою обычную партию: мы все готовы выслушать и класть все, что вы скажете нового и интересного, в свой карман, но самим нам сказать нечего.

21 мая состоялась довольно резкая беседа с Дж. Бейкером, не приведшая к результату. На всех этих беседах я молчал, хотя выглядело это, вероятно, довольно неприлично.

После беседы с Дж. Бейкером М. А. Моисеев отправился обедать с главой комитета начальников штабов Пауэллом, а потом встречался с министром обороны Чейни. По возвращении он сказал, что, кажется, убедил их в справедливости своей позиции. Звучало это, правда, не очень уверенно.

Начальник Договорно-правового управления Генштаба Ф. И. Лодыгин заметно нервничал и критиковал меня за то, что я не участвую в дискуссии. Я отвечал ему, что мне и не очень-то удобно было бы участвовать после «инструктажа» на аэродроме в Чкаловской. К тому же все происходившее можно было предвидеть еще в Москве. Не Надо было ехать сюда со связанными руками, утвердив в Москве заведомо неосуществимые директивы. Не украшают нас и делающиеся здесь заявления американцам, что у них хорошие переговорщики, а с нашей стороны стола переговоров сидят «чудаки» из МИД, которые умеют делать одни уступки. Американцы за это не заплатят ни одним лишним танком или бронемашиной, а постыдную ситуацию в наших рядах вполне «оценят». Я, кстати, знал, что военные срочно что-то пишут, но ни со мной, ни с послом В. Г. Комплектовым они не советовались. Видимо, по-прежнему действовало указание, что не следует давать дипломатам возможность что-либо «разболтать» вперед главы делегации.

Во второй половине дня мы отправились к президенту Дж. Бушу. Там были Бейкер, Сунуну, Скоукрофт, Гейтс, Бартоломью. Не знаю, где принял М. А. Моисеев свое решение: еще до похода к президенту или увидев всю эту компанию. Мне он сказал, что решился действовать в последний момент. В любом случае альтернатива состояла в том, чтобы или кое в чем уступить, или же взять на себя ответственность за срыв встречи Горбачева с Бушем, неприглашение нашего президента на лондонскую «семерку», отказ нам в предоставлении кредитов на закупки продовольствия (а у нас в тот момент, как говорили, муки было на полтора месяца), скандал на предстоящем совещании министров иностранных дел стран СБСЕ в Берлине. Дела наши были плохи, и генерал Моисеев поднял вверх руки, согласившись со всеми американскими требованиями.

Беседа получилась краткой и конструктивной. Дж. Буш, рассчитывавший после утренней встречи Бейкера с Моисеевым на тяжелый разговор, явно растерялся, услышав то, что вдруг сказал ему М. А. Моисеев. Потом под впечатлением изменения нашей позиции он наговорил много приятных для нас вещей.

Сказал же М. А. Моисеев примерно следующее. В Москве внимательно отнеслись к посланию президента о положении с договором по вооруженным силам в Европе. Нам небезразличен вклад тех, кто создавал этот договор. Не надо считать, что есть конфронтация между политическими и военными руководителями в СССР. Военные верны тому курсу, который проводит М. С. Горбачев. Им дорог климат доверия в отношениях между СССР и США. Если договор, составленный в Вене, будет ратифицирован, то ясно, что советско-американские отношения будут развиваться и дальше в позитивном направлении. Советская делегация прибыла для устранения досадных недоразумений, которые возникли по обычным вооружениям. Мы можем и должны найти компромиссный вариант. У советской стороны есть на этот счет ряд соображений.

Развязку проблемы морской пехоты, заявил М. А. Моисеев, можно найти в рамках тех уровней, которые отведены для СССР договоренностями в Вене. Там, где есть превышение «потолков», наши эксперты готовы найти взаимоприемлемые решения. Открываются тем самым хорошие перспективы для встречи президентов СССР и США, а также для ратификации. Моисеев заявил, что с 17.30 мы готовы приступить к выработке компромисса с Бартоломью.

Дж. Буш приветствовал эти высказывания. Он заявил, что не стремится к тому, чтобы получать уступки от М. С. Горбачева, которого он высоко ценит и уважает. Успех нужен обеим сторонам. Сейчас можно считать, что стороны в принципе договорились. Но он просит все же понять, что очень трудно, имея под договором подпись М. С. Горбачева, получить меньше, чем записано в договоре. Главное, обеспечить ратификацию договора таким, как он есть, или с небольшими дополнительными документами. В данном случае вопрос не в 120 танках, а в том, можно ли доверять советской подписи под договором. При согласовании деталей американская сторона постарается проявить гибкость, но важно, чтобы и в конгрессе, и среди союзников США никто не мог сказать после этого, что подписали соглашение, а потом оказалось, что в нем что-то не так. Надо показать, что подписи Буша и Горбачева что-то все же значат.

Президент подчеркнул, что он готов помочь Советскому Союзу в критический час его истории. Он уже достаточно далеко «высунул голову». Есть люди, которые против этого. Нужно ясное доказательство, что можно идти на американо-советский саммит. Если будет сейчас договоренность между американской и советской стороной, то ее поддержат и другие участники договора.

Затем с 17.30 опять начались переговоры с Бартоломью, которые продолжились с утра 23 мая. М. А. Моисеев дал согласие, чтобы вооружения и морской пехоты вошли в общие и региональные потолки по венским договоренностям. При этом он, однако, стремился сохранить в частях морской пехоты необходимое количество боевых бронированных машин (ББМ). В этих целях надо было бы хоть и ненамного, но все же превысить уровни вооружений на флангах, установленные для боевых частей. Бартоломью на это не соглашался, настаивая на строгом соблюдении уровней. В конце концов американцы выдвинули идею решить вопрос за счет такого переоборудования ББМ, которое позволило бы вывести их из зачета и тем самым решить вопрос без формального нарушения договора. Это был выход из положения.

30 мая А. А. Бессмертных вылетал в Лиссабон для встречи в Дж. Бейкером в связи с «благословлением» договоренности по Анголе. Там вопрос о наших вооружениях в бригадах береговой обороны, морской пехоте и ракетных войсках стратегического назначения был утрясен окончательно на базе специального письма М. А. Моисеева, которое до того было выработано путем напряженных переговоров нашего посла по особым поручениям О. А. Гриневского и главы американской делегации на венских переговорах будущего директора ЦРУ посла Вулси.


19—20 июня проходила встреча министров иностранных дел стран СБСЕ в Берлине. Пожалуй, главным событием этой встречи стало принятие документа о чрезвычайных ситуациях. Впервые был создан механизм, позволяющий любому государству — члену СБСЕ прийти к заключению, что в другом государстве — участнике хельсинкского процесса возникла чрезвычайная ситуация. В этом случае к этому государству можно обратиться за разъяснениями, и если ответ его будет признан неудовлетворительным, то с помощью голосов еще 12 государств созвать заседание так называемых «старших должностных лиц» (то есть «высокопоставленных чиновников МИД») и рассмотреть на нем положение. Решений, правда, принять без согласия затронутого государства нельзя, так как продолжает действовать правило консенсуса. Но, конечно, созыв совещания для затронутого государства означал бы многое. В тот конкретный момент имелась в виду Югославия, но надо было думать и о том, что такое решение может быть применено в случае обострении внутренней обстановки и в Советском Союзе. По настоянию нашего министра в документе о чрезвычайных ситуациях поэтому был специально выделен принцип невмешательства во внутренние дела. Правда, по большому счету на согласованный механизм действий в случае чрезвычайной ситуации это влияло мало.

Было принято также заявление по Югославии. В общем, оно исходило из принципа сохранения территориальной целостности СФРЮ, хотя несло в себе многие моменты, позволявшие в случае нужды модифицировать эту позицию. Вызывало некоторое недоумение, что югославские представители не особенно возражали против этих слабых мест и дали согласие на принятие документа.

В кулуарах конференции вела активную работу делегация Словении во главе с министром иностранных дел Рупелом. Она агитировала за признание независимости Словении и установление с ней дипломатических отношений. Рупел, которого я встретил в один из дней конференции в рейхстаге, был доволен своими переговорами и настроен оптимистично. Ходил слух, что он был хорошо принят делегациями Австрии и Венгрии. Югославы намекали, что благосклонно к словенским надеждам относятся и немцы.

На заключительном заседании встречи министра не было. Он беседовал в кулуарах со своими коллегами и появился лишь в самом конце. Так что согласие на принятие документа по чрезвычайным ситуациям пришлось давать мне. Мне же пришлось отвечать на выступления скандинавских министров и Поддержавших их представителей других западноевропейских стран по поводу признания независимости прибалтийских государств, которые, как и в Париже, на заседание допущены не были и находились на трибуне для зрителей и печати. Одни в нашей делегации сочли, что ответ был слишком мягкий, другие — что слишком жесткий. Я же сказал, что это наш внутренний вопрос, который будет решаться в соответствии с конституционными порядками СССР.

После конференции, наконец, осуществился давнишний план о выступлении Г.-Д. Геншера и министра иностранных дел СССР перед одним из наших гарнизонов. Правда, он сильно трансформировался. Сначала выступление намечалось провести в нашей бригаде в Берлине-Карлхорсте. Там было подходящее для этого случая здание нашего клуба. Затем был поставлен с немецкой стороны вопрос об участии солдат бундесвера. После нашего согласия было выдвинуто предложение перенести все мероприятие в Потсдам, провести его как совместное в немецком помещении и под эгидой премьер-министра земли Бранденбург Штольпе.

Памятуя о высказывании Г. Гейне, что в Германии ничто не делается просто так и все детали имеют свой смысл, я мог бы предложить версию для объяснения каждого поворота в немецкой позиции. Но я также хорошо знал, что все эти версии по долгу службы будут отрицаться нашими немецкими коллегами. Да и какой смысл был копаться в этих деталях, учитывая «новый характер» наших отношений.

Мероприятие прошло, в общем, успешно. Речи министров были искренни и неординарны. Все это происходило накануне 50-летия нападения Германии на Советский Союз. Встреча в смешанном составе наших и немецких военных под одной крышей, призывы A. А. Бессмертных и Г.-Д. Геншера к новым советско-германским отношениям звучали в этой обстановке, и весомо и символично.

По-новому была отмечена эта дата и в день самого юбилея. В Москве посол ФРГ К. Блех возложил венок к могиле Неизвестного солдата, а наш шеф государственного протокола В. И. Чернышев впервые возложил с посольством ФРГ цветы на кладбище немецких военнопленных под Москвой. Наш посол в Германии B. П. Терехов вместе с президентом Вайцзеккером возложил венки на военном кладбище в Потсдаме. В эти дни в Москве и Потсдаме состоялись «Концерты памяти», патронат над которыми взяли М. С. Горбачев и Р. фон Вайцзеккер.

Мы все же начинали шаг за шагом движение к примирению наших народов даже в тех областях, которые раньше были эмоциональными табу, особенно для советских людей. Демократизация и гласность помогали преодолению прошлого и облегчали движение вперед. Вещи, которые давно стали сами собой разумеющимися в германо-французских, германо-американских и германо-английских отношениях, стали возможными и у нас.

1 июля в Праге состоялась последняя встреча ПКК Варшавского договора. Президент СССР на эту встречу не поехал. Нас представляли тогдашний вице-президент Г. И. Янаев и А. А. Бессмертных. Рассказывать об этой встрече, пожалуй, особенно нечего. Ее итоговые документы были, как заведено, подготовлены и согласованы. Произносимые же речи заранее были осуждены на то, чтобы не привлекать особого, интереса. Варшавский договор умирал, не оставив себе наследника. Было ясно, что разговор в таком составе, как в этот последний раз в Праге, вряд ли сможет быть продолжен. Договоренности о каком-то консультативном механизме восточноевропейских стран не предусматривалось. Не все ли равно в этих условиях, кто и что скажет на похоронах?

Тусклое впечатление производила и заключительная пресс-конференция глав делегаций. Выступления были, скорее, провинциального толка. Всех озадачил, однако, президент Л. Валенса. Внезапно он заявил, что вот, мол, все радостно распускают существовавшие в Восточной Европе коллективные структуры сотрудничества. Но при этом не знают, что из этого получится, каковы будут последствия для стран-участниц и для Европы.

Зал встрепенулся, так как забота по поводу возможной дестабилизации обстановки в Восточной Европе была на уме у многих. Но говорить о ней никто не решался. Повод был неподходящий. В Праге праздновали освобождение от Варшавского договора как символа зависимости его малых членов от Советского Союза. Душок этого пропитывал все проходившие там мероприятия. Нам оставалось делать вид, что мы его не чувствуем или Сами чрезвычайно рады, что в союзе с нами больше никто состоять не будет.

В Прагу я прилетел рейсовым самолетом за полдня до прибытия основной делегации с тем, чтобы вместе с другими заместителями министров в случае нужды досогласовать проекты документов ПКК. Такого согласования не потребовалось, но улетать из Праги я должен был тоже рейсовым самолетом на утро следующего дня после завершения совещания и отлета самолета с вице-президентом. По предложению чехословацких коллег, во второй половине дня мы должны были еще раз поговорить о формулировках проекта нового советско-чехословацкого политического договора.

К тому моменту стало ясно, что повторить формулировки советско-румынского договора не удастся. Наши венгерские и чехословацкие партнеры слишком заангажировались в публичных заявлениях, отвергая статьи о неучастий во враждебных друг другу союзах. Но они понимали, что мы не захотим просто сбросить эти формулировки, — Это поставило бы в сложное положение румын. Не до конца определилась к тому времени еще и позиция болгар. Поэтому и мы, и наши чехословацкие, а также венгерские коллеги вели осторожный разговор о необходимости компромисса. В таких ситуациях компромисс обычно состоит в том, что разрабатывается формула, которую каждая из сторон затем может подавать как отражающую или даже улучшающую ее первоначальную позицию.

Обсуждая ситуацию, я предложил нашему министру попробовать на этой встрече с чехословаками одну из таких формул с тем, чтобы начать маневрирование.

A. А. Бессмертных не очень охотно, но соглашался, заметив, однако, что, на его взгляд, пока что не стоит особенно торопиться. Предстояли вскоре встречи с министрами иностранных дел этих стран, где и можно было бы объясниться. Такие встречи должны были быть не позднее сентября, когда в Москве начиналась гуманитарная конференция. Кроме того, мы твердо рассчитывали на встречи также на высшем уровне. В общем, я вспомнил в этот момент, как однажды меня на берлинских переговорах учил уму-разуму B. М. Фалин: «Вам надо отстаивать позицию. В дипломатии сдает позиции или делает принципиальные уступки только руководство».

В отель ко мне на беседу пришли в тот вечер помощник президента С. Вондра и заместитель министра А. Матейка. Они принесли формулу, которую называли компромиссной и которая сводилась к тому, что обе стороны не будут заключать договоров, противоречащих то ли Уставу ООН, то ли документам СБСЕ, а в общем, — международному праву. Когда я сказал им, что этого недостаточно, то они совершили ошибку, начав доказывать, будто только что полученное президентом В. Гавелом через Янаева небольшое послание М: С. Горбачева свидетельствует о нашей готовности отказаться от формулировки о. неучастии во враждебных друг другу союзах. Я знал, что такая мысль в послание нашего президента не закладывалась. Но мои собеседники назойливо намекали, что МИД СССР отстаивает позицию, расходящуюся с точкой зрения президента. Тут сделал ошибку я, рассердившись на этот некорректный прием. Хотя кто знает, что говорили чехам другие наши представители.

Разговор принял напряженный характер. Вносить компромиссную формулировку в этих условиях не имело смысла, так как собеседники наверняка не были бы готовы ее обсуждать. Выходило, что прав министр, который советовал не спешить. Время для переговоров еще было. Мы расстались с Вондрой и Матейкой взаимно недовольные друг другом.

После этой беседы я поехал в гости к нашим хорошим друзьям Спачилам. С послом Чехо-Словакии Д. Спачилом я несколько лет работал в Бонне. После «бархатной» революции он был отозван со своего поста, некоторое время работал в пражском институте международных отношений, затем был отправлен на пенсию. Встретили Душан и его жена Ружена нас очень Сердечно.

Но встреча была печальной. Известный дипломат, знаток живописи, музыки, литературы Д. Спачил был не у дел, томился этим состоянием, тем, что в новой Чехо-Словакии он оказался ненужен ее новым властям ни в каком качестве. Разумеется, он считал это несправедливым. Встретив меня на пороге дома, он шутливо сказал: «Спасибо, что приехал ко мне. Больше всего я боялся, что ты предложишь встретиться где-либо в пивной, а мне не будет чем расплатиться». Я понял, что он вовсе не шутит.

Из Праги я улетел на следующий день с тяжелым, беспокойным чувством.


Лето 1991 года можно по праву назвать югославским. В эти месяцы югославские дела занимали все большую часть моего времени, а под конец целиком захватили меня.

25 июня Словения и Хорватия объявили о своей независимости. Югославская народная армия двинулась через Хорватию на словенскую границу с Австрией. Опираясь на мандат, полученный на встрече министров и Комитета старших должностных лиц СБСЕ в Берлине, в Югославию устремились представители ЕС. Быстро была организована миссия для наблюдения за прекращением огня, а затем начато и политическое посредничество между правительством СФРЮ, Словенией и Хорватией. В этих целях «тройка» ЕС 7 июля направилась на Бриони и предложила югославам убрать части Югославской народной армии с северной границы, отвести ЮНА и республиканские воинские формирования в казармы, прекратить применение силы, начать 1 августа переговоры между республиками о политическом урегулировании конфликта, разразившегося после решения о независимости Словении и Хорватии и ввода в северные районы Словении частей ЮНА.

Решение было, безусловно, конструктивным. Однако весь вопрос состоял в том, как оно будет соблюдаться. Вскоре стало ясно, что словенцы и хорваты не очень торопятся его выполнять, а «тройка» не очень склонна нажимать на них, предпочитая ругать ЮНА и коммунистическое центральное правительство Югославии. Кризис в СФРЮ с каждым днем обострялся и обнаруживал черты, весьма напоминавшие обстановку в нашей собственной стране.

Нам нельзя было сидеть сложа руки. Развал Югославии грозил дестабилизацией на Балканах и даже в Европе. В Югославии у нас были большие интересы. По традиции югославы придавали нашей позиции, нашему слову большое значение. В го же время было ясно, что особенно много мы сделать все равно не сможем, учитывая наше внутреннее положение и нараставшую финансовую и экономическую зависимость от наших западных партнеров.

Надо было постараться помочь югославам найти выход из их проблем, но действовать осторожно, тактично, в рамках документов СБСЕ и в максимальном контакте с нашими западноевропейскими партнерами, которые уже присутствовали в Югославии и пытались взять целиком на себя решение проблемы. Это даже было и не так уж плохо, потому что тот, кто брался за работу, должен был и отвечать за ее результат. Так оно и получилось в конце концов. ЕС, поначалу рьяно взявшийся за дело, вскоре почувствовал, что югославский кризис не решить с ходу, что эта проблема не имеет, кроме того, простых и быстрых решений вообще.

«Тройка», однако, вовсю работала в Югославии. Пора и нам было показывать свой флаг, иначе наша позиция могла вызвать в дружественной СФРЮ непонимание. Я предложил А. А. Бессмертных срочно выехать в Белград либо же направить туда кого-либо из авторитетных членов руководства СССР. Министр доложил этот вопрос президенту и сказал, что решено послать меня в качестве его специального представителя для ознакомления с положением на месте и изложения нашей позиции. Мне надлежало вылететь немедленно, но потом поездка была перенесена на 6 июля, так как на 5 июля была назначена встреча М. С. Горбачева с Г. Колем в Киеве.

5 июля прилетели президентским самолетом в Киев. На аэродроме долго дожидались прибытия Г. Коля, в это время М. С. Горбачев беседовал с украинскими руководителями. Отложив на осень решение о присоединении к будущему союзному договору, Украина поставила президента в сложное положение. Так что поговорить, видимо, было о чем.

Канцлер прибыл в отличном расположении духа. На дачу в Межигорье, которая раньше была загородной резиденцией руководителя КПУ Щербицкого, поехал через Киев. На Крещатике канцлер с президентом вышли «пообщаться с народом». Вышли не очень удачно, так как попали на самых «рухманов». Были слышны крики за «самостийну Украину», махали желто-голубыми флагами, потом началась давка. Я не выходил из машины, так как колонна оказалась в толпе и в любой момент могла вновь тронуться. Да в такой толкучке все равно ничего не увидишь и не услышишь. Слава Богу, все это продолжалось не очень долго, но немцы явно насторожились, поскольку было много выкриков, что президент не имеет права устраивать свои встречи на территории суверенной Украины. Чушь какая-то. А на территории суверенной Швейцарии он с Колем встречаться может?

По прибытии в Межигорье сразу же начались беседы с глазу на глаз. Речь, как потом рассказывали, в основном шла о нашем участии во встрече «семерки» в Лондоне. В самом начале беседы меня позвали к «ВЧ». Наш посол в Белграде В. П. Логинов передал просьбу югославского союзного секретаря по иностранным делам Б. Лончара высказаться на переговорах с канцлером в поддержку позиции югославского правительства, то есть за сохранение территориальной целостности страны и против какой-либо поспешности в деле признания Словении и Хорватии.

Передав записочку в комнату, где шел разговор с Колем, я отправился на беседу, которую вел С. А. Ситарян с немецкими представителями по делам наших экономических отношений. Вопросов тут было много. Они обсуждались и этажом выше, и в этом кругу. Немецкая сторона высказывалась за то, чтобы все решить в одном пакете — и пересчет нашего «рублевого» долга ГДР в марки ФРГ, и возможность увеличения расходов на транзит наших войск, и паушальную выплату за имущество наших войск, и выплату лицам, пострадавшим от нацистских преследований. Они хотели знать, о чем в конце концов идет речь и в какую общую сумму с учетом взаимных претензий все это может вылиться.

Мы с Д. Каструпом в этих обсуждениях активного участия не принимали. Обменивались мнениями по югославским делам. Он все повторял, что СФРЮ практически больше нет, что берлинские решения по Югославии в значительной мере устарели и что из этого надо делать выводы. Я возражал. Распад Югославии без кровопролития вряд ли обойдется. Тот, кто полезет сейчас вперед с признанием Словении и Хорватии, рискует оказаться в глазах югославов виновным в начале вооруженного конфликта. Кроме того, с точки зрения наших внутренних дел Югославия очень опасна как прецедент. Проблемы во многом у нас сходные. Д. Каструп не очень возражал, но тяжело вздыхал при этом, давая понять, что у него указания другие.

Все закончилось обедом в страшной жаре. Атмосфера, однако, была прекрасная. Украинские хозяева один за одним поднимали тосты за сотрудничество с Германией. Во время обеда позвонил Б. Н. Ельцин и сообщил, что Верховный Совет РСФСР выступил за союзный договор. Это была важная весть, и она по достоинству была оценена канцлером.

На обратном пути мы ехали в объезд Киева. Было темно. Ребята из украинского МИД говорили, что на Крещатике в ожидании колонны на мостовую улеглись около 400 человек, которые тем самым вновь протестовали против встречи президента СССР с канцлером Колем на Украине. На суверенной украинской земле, мол, такие встречи могут проводиться только украинским руководством. Тут оставалось только руками разводить. Дело зашло уже достаточно далеко.

На обратном пути мне удалось получить от М. С. Горбачева весьма краткие указания к предстоящей поездке в Югославию. Он высказался о своем видении проблемы при встрече с журналистами в Межигорье и рекомендовал мне руководствоваться тем, что я услышал. Президента СССР волновало в тот момент лишь предстоящее вступление Б. Н. Ельцина в должность российского президента.


6 июля я с В. М. Поленовым должен был ранним утром вылететь в Югославию. По дороге на аэродром сломалась машина. С автобазы прислали другую. По прибытии на аэродром выяснилось, что воздушное пространство над Югославией закрыто. Возникла тревожная мысль, что возможно начались широкомасштабные военные действия. Приехавший на аэродром посол СФРЮ А. Рунич пытался наводить по своим каналам справки. В Белграде, однако, было все спокойно.

Вылетели мы с опозданием на несколько часов. Время это использовали для активной беседы с послом.

Рунич рассказал много полезного для понимания ситуации, особенностей ее эмоционального восприятия различными народами Югославии, напомнил о фактах истории, которые я, как неспециалист по Балканам, либо не знал, либо подзабыл. Посла было интересно слушать. Он по национальности хорват, профессор-гуманитарий, парламентский деятель, на дипломатической службе человек новый. Говорил, что позиция правительства СФРЮ целиком окрашена в великосербские цвета. В изложении ее А. Руничем можно было почувствовать его в любом случае несколько иное понимание проблемы, стремление смотреть на вещи объективно с учетом позиций всех участвующих в конфликте сторон. Но посол при всем том убежденно выступал за решение вопроса самими югославами, за сохранение югославского государства в обновленном виде.

График нашего визита в Югославию был до предела уплотнен. В Белграде нас принял союзный секретарь Б. Лончар, президент Сербии С. Милошевич, а затем глава правительства А. Маркович. Готовность СССР поддержать югославов в решении их внутренних вопросов на демократической основе, без применения силы и в условиях сохранения единства воспринималось с благодарностью. Маркович отмечал, что, по его мнению, есть возможность прийти к согласию на основе реформы югославской государственности при сохранении единства прав граждан во всей Югославии, единой денежной и налоговой системы, единства обороны и внешней политики. Это была известная сараевская программа, на основе которой все еще, на его взгляд, можно было бы договориться в президиуме СФРЮ, если все проявят добрую волю. Участники наших бесед не исключали при этом возможность преобразования югославской федерации в конфедерацию. Любая договоренность между республиками, подчеркивали они, лучше распада СФРЮ на ее составные части, так как такой распад без крови не обойдется.

Вместе с тем из беседы с А. Марковичем и Б. Лончаром складывалось впечатление, что югославская сторона понимает особенности нашей нынешней ситуации и рассчитывает в основном на две вещи: политическую поддержку Югославии на международной арене и наведение порядка в наших экономических связях. Что касается поддержки СФРЮ на. международной арене, то мы сообщили, что в рамках СБСЕ и на других форумах будем одобрять лишь то, что будет приемлемо самим югославам. Им судить, в какой мере и каким образом задействовать для решения своих дел международный фактор. Быть югославами больше, чем сами югославы, мы, конечно, не могли. По вопросу об экономических связях требовался предметный разговор с нашим Кабинетом министров. Для подготовки этого разговора А. Маркович передал специальную памятную записку.

В этот же день в 16 часов вместе с послом В. П. Логиновым мы вылетели из Белграда в Загреб. Там состоялась получасовая беседа с новым председателем президиума СФРЮ С. Месичем, который торопился ехать на Бриони для встречи с представителем ЕС. После этого началась беседа с хорватским президентом Ф. Туджманом.

С. Месич произвел впечатление человека мягкого и интеллигентного. Он сказал, что видит возможность реформировать югославскую федерацию и в этом случае не считает обязательным настаивать на выходе Хорватии из состава СФРЮ. Был приветлив, вспоминал о своих родственниках, отметив, что кто-то из них, кажется бабушка, был с Украины. В общем, было ясно, что председатель президиума СФРЮ настроен на добрые отношения с нами, а во внутриюгославских делах хочет показать себя как фигура гибкая. Правда, настораживало, что до этого он звонил в Бонн и, кажется, Лондон и ратовал за введение в Югославию «голубых касок», то есть иностранных войск для разведения враждующих сторон. В Белграде слух об этом вызвал очень резкую реакцию, настолько резкую, что я не стал эту тему там обсуждать, не желая попадать между молотом и наковальней.

Разговор с Ф. Туджманом длился весь вечер, было видно, что это умный, тертый политик. По ходу беседы я чувствовал к нему растущее уважение и определенную симпатию. Он тоже говорил, что Хорватии не обязательно уходить из СФРЮ. Но она будет вынуждена уйти, если уйдет Словения, — оставаться один на один с сербами в общем государстве для хорватов рискованно. В то же время он отлично понимал, что «развод» Хорватии и Сербии вряд ли обойдется без войны, и явно предпочитал не доводить дело до этого. Правда, ему нужно было считаться в своих действиях с позицией радикальных националистических группировок в хорватском парламенте. Туджман подчеркивал: при всех обстоятельствах Хорватия хочет сохранять добрые отношения с СССР. Это отвечало, конечно, и нашим интересам.

В Загребе я познакомился и с будущим премьер-министром Хорватии Грегуричем. Раньше он был главой фирмы «Астра», о которой говорили, что она завозила из Венгрии оружие в Хорватию. Грегурич долгие годы работал в Москве, прекрасно говорил по-русски. Он всем своим поведением демонстрировал дружественное расположение, много говорил о перспективах развития сотрудничества хорватских предприятий с Советским Союзом, готовился вновь приехать в Москву с неофициальным визитом. В тот момент Грегурич был заместителем премьер-министра Хорватии.

На следующий день мы отправились в Словению. Самолеты не летали, так как “аэропорт в Любляне после обстрела трансляционных антенн УКВ самолетами югославской авиации был закрыт. Автострада была тоже закрыта, или нас решили по ней не возить. Ехали мы по живописному шоссе вдоль красивой горной реки. Все деревни патрулировались словенскими республиканскими гвардейцами. Солдат ЮНА нигде не было видно, хотя словенское радио все время говорило о нарушениях перемирия со стороны регулярных войск. По дороге видели сгоревшие грузовики и автобусы, подорвавшийся на мине танк без башни. Все это неприятно контрастировало с великолепным ландшафтом, ухоженными деревнями и городками, сильно напоминавшими горные части Швейцарии или Австрии.

Прибыли мы в Любляну, когда там не было никого из высокого начальства. Все они находились на Бриони — встреча с «тройкой» ЕС не закончилась. Нас разместили на вилле, где в прежние времена останавливался маршал Тито. Вечер провели в обществе одного, из членов словенского руководства писателя Злобца. Перед ужином словенские хозяева показали нам без комментариев видеокассету о действиях ЮНА после объявления самостоятельности Словении. На экране шла настоящая гражданская война, наводившая на тяжелые размышления не только о будущем Югославии, но и об угрозе, которую создают межнациональные конфликты в нашей стране.

Злобец оказался интересным и тактичным собеседником. Он не очень хотел спорить, больше старался выяснить наш взгляд на происходящее, намерения в отношении Словении на будущее. Считая некоторые действия словенских властей чрезмерными, Злобец в то же время ясно давал понять, что в составе Югославии Словения после происшедших столкновений с ЮНА оставаться не сможет.

На следующий день с утра мы завтракали с премьер-министром Словении Петерле, с которым я познакомился незадолго до этого в Москве, куда он приезжал лоббировать в пользу дипломатического признания Словении. Позиция у Петерле была жесткая, ни о каких компромиссах с центральным югославским правительством он не помышлял. Отложить выход Словении из состава Югославии на несколько месяцев, прекратить применение силы он был согласен, но рассматривал это лишь как способ утвердить независимость Словении и добиться ее признания другими государствами.

Заключительная беседа была с президентом Словении М. Кучаном. Участвовал министр иностранных дел Рупел. Президент выслушал изложение нашей позиции, доводы в пользу договоренности между республиками, мирного решения конфликта на базе сохранения государственного единства Югославии. Было видно, что он настроен более гибко, чем Петерле. Он понимал, что уход Словении будет побуждать к выходу из состава СФРЮ и Хорватию. Это война. Однако Кучан тоже повторял, что в состав СФРЮ Словения не вернется. Скорее всего, складывалось у меня впечатление, в словенском руководстве не только не боятся, но и даже хотят обострения конфликта. Сейчас все внимание сосредоточено на Словении. Если же начнется хорватско-сербский конфликт, это внимание сместится, и Словения «отчалит» от СФРЮ без лишнего шума. Ей это сделать легче, чем другим, учитывая, что Словения в отличие от других республик, мононациональна, имеет четкие этнические границы. «Война? — возразил на мои доводы Петерле. — Ну и что? Кровь уже льется». Разница в позициях хорватов и словенцев в тот момент, пожалуй, в основном состояла в том, что, если хорваты хотели действовать только вместе с Любляной, Любляна вполне представляла себе возможность решать свои проблемы в одиночку.

По окончании встречи с Кучаном мы вышли в город. Повсюду сновали вооруженные гвардейцы. Хозяева предложили нам подняться на смотровую площадку высотного здания люблянского банка. Оттуда открывался прекрасный вид на город, лицо которого было уже искажено начинавшейся гражданской войной.

Во второй половине дня по той же живописной дороге вернулись в Загреб, где нас ждал самолет. Вечером были в Белграде. Еще раз встретились с Б. Лончаром, рассказали ему о впечатлениях от бесед с хорватским и словенским руководством. Затем последовало приглашение зайти к министру обороны генералу Кадиевичу.

Беседа с ним была довольно продолжительной. Вел ее Кадиевич в строгом тоне, как бы экзаменуя, понимаю ли я, что и кто в действительности стоит за этим кризисом. Он, как, впрочем, и многие другие югославские политики, усматривал за югославскими событиями руку объединившейся недавно Германии, которая добивается теперь расширения сферы своего влияния на Адриатике и действует через Австрию и Венгрию.

Мне эти доводы казались в тот момент не очень убедительными. Зачем немцам ради проникновения в Югославию было устраивать кризис, связанный с угрозой гражданской войны? Ведь Югославия сама настойчиво просилась в ЕС, готова была открыть для ЕС свои рынки, принять участие не только в экономической, но и в государственно-политической интеграции стран — членов ЕС. В этом случае Германия получила бы максимальный доступ к югославскому рынку. Зачем же Германии захватывать какие-то порты, делить Югославию на части? Все это как-то попахивало нафталином прошлых представлений.

Я дал понять это Кадневичу в беседе. Кажется, он на меня рассердился: «Вы действительно так думаете? Посмотрим, кто будет прав. Наступит день, и немцы постучатся и в вашу дверь. Не верьте им!»

Жесткая экономическая и финансовая привязка Югославии к ЕС ощущалась с первых дней кризиса. В поисках выхода из создавшегося положения югославская внешняя политика делала ставку прежде всего на помощь стран ЕС. Иного варианта в Белграде просто не видели. Конечно, Югославия нуждалась и в более широкой международной поддержке, искала рычаги воздействия на ЕС. Советский Союз в этом уравнении был немаловажной величиной. Но, говоря о решительности противостоять вмешательству извне, защищать свой нейтралитет, Югославия в то же время хотела иметь у себя наблюдателей за прекращением огня из стран ЕС, а не от СБСЕ, пользовалась политическим посредничеством «тройки» ЕС, а не какой-либо иной международной организации.

Это должно было трезво учитываться при определении нашей позиции. При всех обстоятельствах наш долг состоял, однако, в том, чтобы действовать как последовательные друзья Югославии и ее народов, проявляя равно доброжелательное отношение к каждому из них. Настаивая на поисках решения проблемы на базе единства Югославии и силами ее народов, мы тем самым добивались решения вопроса на путях политической договоренности, а не войны и вмешательства извне.

Вместе с тем было ясно, что надо не только твердить о поддержке территориальной целостности Югославии. Обстоятельства могли сложиться по-всякому, и надо было быть готовыми к их различным поворотам, продолжая поддерживать позицию югославского правительства и сохраняя контакт со всеми силами, которые определяли дальнейшее развитие обстановки в стране. При этом оставалось очевидным, что в долгосрочном плане — с точки зрения утверждения наших позиций на Балканах — ставка должна делаться все же на наиболее близкую нам Сербию. В МИД СССР был подготовлен соответствующий анализ ситуации и возможных вариантов ее развития. Он в основном оказался правильным.

Югославский кризис продолжал тлеть. Шли бесконечные переговоры между представителями союзных республик, заседания президиума СФРЮ, принимавшие решения о неприменении силы, отводе в казармы ЮНА и республиканских формирований. Они не выполнялись, спорадически обстановка обострялась. От миссий ЕС особого толку не было.

1—2 августа в Москву прилетел председатель Союзного исполнительного веча А. Маркович. Переговоры с ним шли довольно спокойно. Маркович просил нас особо не волноваться, уверял, что они сами справятся с обстановкой. От Советского Союза СФРЮ требуется политическая поддержка в форме заявлений, визитов официальных лиц. Очень важно, чтобы Советский Союз своевременно оплачивал югославский импорт, так как раздираемой внутренними неурядицами СФРЮ очень трудно еще и кредитовать советское хозяйство.

Обстановка, правда, резко переменилась к моменту отлета А. Марковича в 17 часов 2 августа. Нашему министру позвонил Ван ден Брук, председательствовавший в «тройке» ЕС, сказал, что ситуация в Югославии не нормализуется, и упомянул, что, возможно, дело дойдет до ввода «голубых касок». Голландский министр собирался вылететь в Белград, так что было ясно, о чем пойдет у него разговор с югославами. Маркович был явно расстроен этим известием.

Прилетев в Белград, Ван ден Брук объявил 3 августа о провале миссии «тройки», возложив вину за невозможность договориться на Сербию, представители которой якобы не пожелали явиться на переговоры с «тройкой». Сербы отрицали злой умысел, утверждая, что их ввел в заблуждение хорват С. Месич, который якобы условился с сербским президентом, что сербы придут на переговоры попозже, а голландцам вместо этого сообщил, что сербы вообще приходить не хотят. После этого в ЕС громко заговорили о необходимости признать Хорватию и Словению, создать силы СБСЕ, или силы ЕС, или силы Западноевропейского союза, передать вопрос в Совет Безопасности ООН, созвать международную конференцию по Югославии и т. д.

Правда, особого единства в подходах стран — членов ЕС не чувствовалось. Шумели в основном немцы при поддержке французов. Англичане вели себя сдержанно. В тот момент у нас были телефонные разговоры с Д. Каструпом. Он был настроен довольно непримиримо, но на один аргумент реагировал с пониманием. Иностранные силы по поддержанию мира, говорил я, нельзя вводить вопреки воле югославских сторон. Если они встанут на официальной границе между Хорватией и Сербией, разрежут районы компактного расселения сербов, в них будут стрелять спереди и сзади — и сербы хорватские, и сербы сербские. Если же они встанут по этнической границе, это будет означать изменение границ Хорватии и вызовет конфликт с хорватами. Любое югославское урегулирование поэтому должно начинаться с политической договоренности, «голубые каски» сами по себе ничего не решат.

Югославская обстановка вызывала и серьезную тревогу у нашего руководства. К тому времени М. С. Горбачев был на отдыхе в Форосе. Оттуда поступило указание подготовить энергичное заявление от имени Советского правительства. Оно было опубликовано 6 августа. Одновременно мы вступили в контакт с сербским руководством. От его готовности продемонстрировать гибкость и конструктивность в тот момент зависело многое. Милошевич предпринял в этом направлении ряд полезных шагов.

6 августа поздней ночью черногорскому представителю Костичу и другим эмиссарам от республик СФРЮ удалось уговорить сербов и хорватов прекратить 7 августа с 6 часов утра огонь и начать развод враждующих сторон на расстояние выстрела. Это должно было быть сделано к 18 часам того же дня, а в освобождавшуюся зону должны были войти войска МВД СФРЮ, а также полиция Македонии, Боснии и Герцеговины, Словении. Затем должны были начаться переговоры, приниматься меры по демобилизации и т. д.

Как и следовало ожидать, реализация этой договоренности натолкнулась на трудности, так как ни сербы, ни хорваты не хотели отходить с занимаемых позиций. Однако ситуация все же существенно изменилась: впервые президиум СФРЮ единогласно принял решение о прекращении конфликта, и, более того, для разведения воюющих сторон в качестве сил по поддержанию Мира должны были использоваться югославские полицейские формирования, включая словенцев, а не иностранные «голубые каски». Югославы ясно показывали, что хотят обойтись в этом вопросе без услуг ЕС.

На 8 августа в Праге по инициативе стран ЕС было назначено заседание Комитета старших должностных лиц СБСЕ. От нас на заседание поехал посол Ю. С. Дерябин. Накануне у меня был телефонный разговор с Д. Каструпом. Он высказался за то, чтобы поддержать последнее решение президиума СФРЮ о прекращении огня и предложить расширить на Хорватию географическую зону действия миссии наблюдателей, а также взвесить возможность задействовать вооруженные силы СБСЕ по поддержанию мира. Он был также за то, чтобы поддержать намерение югославских сторон вступить в переговоры и продолжить миссию добрых услуг СБСЕ, состав которой можно было бы обсудить в Праге. МИД ФРГ представлялась также привлекательной идея созыва международной конференции по Югославии, созыва, в случае необходимости, заседания министров иностранных дел государств СБСЕ.

Со своей стороны, я сказал, что поддержать решение президиума СФРЮ, конечно, надо. Мне представлялась в целом конструктивной схема шагов, которую изложил Д. Каструп. Однако сам характер решений президиума СФРЮ свидетельствовал о том, что идея направления иностранных войск в Югославию является преждевременной, как и созыв международной конференции." Что же касается созыва совещания министров СБСЕ, то исключать такую возможность не следовало. Но решать этот вопрос надо было бы в зависимости от конкретной обстановки. Хотелось надеяться, что решения президиума СФРЮ при аккуратной поддержке через механизмы СБСЕ все же сработают и обстановка начнет меняться в лучшую сторону.

Югославы ехали в Прагу с намерением пояснить, что силовое вмешательство СБСЕ не нужно, так как будет лишь затруднять работу их собственных сил и государственной комиссии по обеспечению перемирия. К услугам СБСЕ они были намерены прибегнуть тогда, когда в этом возникла бы необходимость. Югославия, доказывали они, никому из своих соседей не угрожает и ей самой тоже никто не угрожает. Поэтому лучше обойтись своими силами, без «голубых», «белых» и каких угодно других иностранных касок.

Заседание в Праге к вечеру 8 августа успешно закончилось принятием трех документов. Они предусматривали поддержать решение президиума СФРЮ о прекращении огня, оказать содействие, если попросят о том Югославы, через миссию добрых услуг переговорам заинтересованных сторон о будущем Югославии, расширить деятельность миссии наблюдателей за прекращением огня географически (включив Хорватию) и увеличить ее состав за счет включения канадцев, шведов, чехословаков и поляков, а также тех стран, которые могут попроситься участвовать и которые возьмут в состав миссии ЕС. Следующее заседание Комитета старших должностных лиц должно было состояться не позже сентября.


Президент, находившийся на отдыхе на юге, внимательно следил за развитием обстановки в Югославии. Каждое утро я связывался по телефону с нашим послом в Белграде, чтобы получить последние сведения прямо с мес+а, сообщить ему представляющую интерес информацию от нас. Затем докладывал обстановку по телефону на юг помощнику президента А. С. Черняеву. К вечеру мы готовили для президента информационную сводку на несколько страничек. Ее подписывал министр..

Наряду с югославскими в конце июля и первой половине августа немало хлопот доставляли болгарские и румынские дела..

В связи с истечением срока действия старого советско-болгарского договора МИД Болгарии предлагал выступить с совместным заявлением о денонсации этого договора. При этом болгары соглашались обозначить в заявлении цель скорейшего заключения нового договора, который мог бы заменить прежний. Однако смысл их позиции состоял в том, что старый договор утрачивал через год силу независимо от того, будет или не будет к тому времени заключен новый.

Наша позиция: старый договор не надо будет продлевать на следующие пять лет, поскольку он в ближайшее время будет заменен новым. С его вступлением в силу прекратит свое действие прежний договор, однако ни на каком этапе не должно возникать «бездоговорного» состояния в советско-болгарских отношениях.

Суть этого спора в общем-то была простой: на кого ляжет вина за расторжение союза наших народов?

Болгарская сторона хотела заявить в своем парламенте, что денонсирует старый договор с СССР не одна, а совместно с Советским Союзом. Мы не возражали против такого шага болгар, так как не имели на то юридических оснований. Однако политически не считали целесообразным присоединяться к болгарскому заявлению о денонсации, предоставляя Софии право решить этот вопрос самой. Исход вопроса был ясен заранее, речь шла лишь о том, кто и как будет в конце концов выглядеть перед общественностью и историей.

Болгария в конце концов односторонне денонсировала договор с СССР. Однако в этой связи было сделано совместное заявление двух МИД о намерении заключить в сжатые сроки новый советско-болгарский договор.

С Румынией в этот период усиливались шероховатости. Появлялось все больше публикаций и заявлений, которые можно было понимать как выдвижение открытых притязаний на Молдову. Их, конечно, можно было по-прежнему воспринимать как отражение желания румынского руководства успокоить свою оппозицию по территориальным делам. Но кто мог гарантировать, что суть румынской позиции не состоит в желании соединиться с Молдовой, а объяснения насчет оппозиции в своем парламенте предназначены не для успокоения этой оппозиции, а для убаюкивания Москвы. Будучи в Японии, румынский министр иностранных дел А. Нэстасе несколько раз повторил, что, начав с конфедерации с Молдовой в хозяйственной, а затем в культурной и других областях, Румыния придет к воссоединению с ней по немецкому образцу.

Пришлось сделать румынам по этому поводу 16 августа представление. Как и следовало ожидать, они отвечали, что их позиция неверно изложена японской печатью. Звучало это не очень убедительно..

В то же время все более остро ощущалось, что в отношениях с Румынией накапливается много неприятных проблем, которые не могут не оказывать негативного воздействия на их состояние. Конечно, все это были проблемы, типичные и для отношений с другими восточноевропейскими странами. Но от этого румынам было не легче. Подписав с нами 5 апреля новый договор, причем такой, на который не хотели идти другие восточноевропейские страны, румыны вскоре начали жаловаться, что в наших практических отношениях после этого ничего не изменилось к лучшему. Торговля по-прежнему не функционировала, ориентированные на экспорт продукции в СССР румынские предприятия работали на склад или простаивали. Росла безработица. Обещанные во время переговоров Горбачева с Илиеску объемы нефти и газа мы, в общем, поставляли, но румыны задерживали валютные платежи за них, ссылаясь, что советская сторона не закупает у них законтрактованные ранее промышленные и продовольственные товары и им неоткуда взять валюту на оплату наших энергоносителей.

В правительстве СССР в ответ беспомощно разводили руками. Теперь у нас была свобода предприятий на внешнем рынке. Тот, кто производил и поставлял, в Румынию газ и нефть, хотел класть в свой карман заработанную валюту и вовсе не собирался делиться ею с теми, кто должен был закупать по заключенным контрактам в Румынии железнодорожные вагоны, вино, зерно и то есть Механизм перекачки валюты между советскими организациями, работающими на внешнем, рынке, перестал действовать, а у Кабинета министров не было прежней власти, чтобы скомандовать и поправить положение. Надо было искать экономические решения. Их не было, а тем временем отношения с Румынией и другими восточноевропейскими странами на этой почве все более обострялись.

Румынская сторона говорила также, что ратификации советско-румынского договора помогло бы, если бы произошли подвижки по другим вопросам, имеющим значение в их внутриполитических дискуссиях. Она настаивала на ускорении переговоров по экономической зоне вокруг острова Змеиный, интересовалась предметами румынской истории и культуры, которые могли попасть в Россию в 1916 году вместе с румынским золотом.

Поскольку все это так или иначе привязывалось к теме ратификации советско-румынского договора, в этом был, конечно, элемент политической игры и нажима. Но в то же время было ясно, что эти вопросы требовали решения по существу, а значит, деловых, предметных переговоров. Была необходима встреча премьер-министров обеих стран, вопрос о которой не раз уже ставился с румынской стороны.

Согласие на эту встречу удалось подучить 17 августа, но из-за последовавших событий она не смогла состояться. Ничто, однако, не предвещало наступления этих событий. Шла обычная работа, согласование бумаг между ведомствами, отправка их на юг на рассмотрение президенту. Я уже готовился к отпуску, получив согласие министра на двухнедельный отдых начиная с 1 сентября.


18 августа я провел на даче, вернувшись к вечеру в Москву. С утра в злосчастный день 19 августа готовившая на кухне завтрак жена включила телевизор и через некоторое время позвала меня послушать какие-то, как она сказала, странные сообщения. Чертыхнувшись, я пошел к телевизору.

Явно смущенный, запинающийся диктор читал один из документов ГКЧП. Из того, что он говорил, было ясно, что вводится чрезвычайное положение. Опять что-то похожее на 28 марта, подумал я и стал слушать дальше. Передаваемые документы исходили практически от всего высшего руководства СССР — вице-президента, премьера, министра обороны, председателя КГБ. М. С. Горбачев якобы был болен.

Через некоторое время зазвонил телефон. Из секретариата министра меня просили поторопиться с выездом на работу, так как министр ждал меня. Странно, опять подумал я, откуда взялся министр. Ведь он только что уехал в Белоруссию. Сам его на вокзале провожал. Тем не менее решил дослушать телевизор, но он вскоре начал передавать классическую музыку.

В МИД я приехал с опозданием минут на двадцать. Поспешил к министру. Там уже шла работа. Поступали запросы от наших посольств с просьбой подтвердить сообщения, распространяемые ТАСС. Поэтому министр распорядился подготовить обычные в таких случаях телеграммы с поручением передать документы ГКЧП властям страны пребывания, то есть действовать по накатанной схеме. Меня А. А. Бессмертных попросил, кроме того, быстро прикинуть проект послания вице-президента нашим основным зарубежным партнерам, где повторить основные моменты распространенных по ТАСС документов, подчеркнув, что политика М. С. Горбачева будет продолжаться. Все это надо было сделать к 10 часам, времени оставалось не более получаса. Помню, я заметил, что послания в таком темпе не пишутся. Министр посоветовал мне продиктовать какой-либо текст и побыстрее возвращаться.

Так я и сделал. Текст послания министр редактировал в моем присутствии. Я сказал, что надо бы также написать, что М. С. Горбачев в безопасности, ему ничто не угрожает. Знать я этого, конечно, в тот момент с уверенностью не мог. Но считал такую фразу в любом случае полезной. Во-первых, наших послов наверняка стали бы спрашивать, что с президентом. На этот вопрос послам надо было отвечать. Во-вторых, если Янаев подписывается под этой фразой, он берет на себя обязательство перед всем миром, от которого потом никуда не отступишь. Подумав, министр согласился. Вскоре он уехал с проектом на совещание.

Фраза эта осталась в послании Янаева, хотя первоначальный проект подвергся в ряде мест правке и переработке.

Из МИД СССР и сопроводительные телеграммы, и телеграмма с подписанным Янаевым посланием были отправлены с моей визой. По этой причине я впоследствии подвергался критике в газетах, хотя действовал по поручению своего министра и до сих пор считаю, что иного образа действий в тот момент, наверное, и быть не могло. Эти документы ушли бы так или иначе, если не за моей подписью, то за подписью другого заместителя министра, или самого министра, или заведующего общим секретариатом. К тому же было еще утро 19 августа. Сомнения по поводу происходящего если и были, то весьма слабые. Позади было все же 6 лет перестройки. Гласность, демократия, разрядка международной напряженности. Было объявлено о предстоящей пресс-конференции Б. Н. Ельцина, и она состоялась. Никто ей не мешал. Было объявлено о созыве Верховного Совета РСФСР — опять никто не мешал. В город стали втягиваться войска, но они демонстрировали телерепортерам, что у них нет боевых патронов. Телевизор показывал балет «Лебединое озеро». То, что Б. Н. Ельцин выступит достаточно резко, можно было предполагать заранее. Союзный центр и руководство РСФСР за последние месяцы не раз входили в крутое противостояние, которое, однако, затем всякий раз заканчивалось худым миром.

А. А. Бессмертных во второй половине дня провел короткое совещание с теми своими заместителями, кто был в наличии. Некоторых, отдыхавших поблизости от Москвы, тоже пригласили приехать на Смоленскую площадь. Министр сказал сначала о сложности обстановки и заметил, что у нас есть три варианта действий: либо подать всем в отставку, либо ничего не делать, либо же попытаться в этих условиях продолжать работать для того, чтобы не допустить ущерба нашей внешней политике, сохранить то, что было создано за годы перестройки. Он высказался за третий вариант, и все его поддержали. Коснувшись коротко вопроса о ГКЧП, министр сказал, что мы с этим органом дел иметь не будем, его нет в Конституции СССР. Мы знаем только конституционные органы и с ними сотрудничаем. Впоследствии он подробно рассказывал обо всем этом сам в своих интервью.

После этого министр заболел и уехал на дачу. Мы, однако, общались с ним по телефону по всем возникавшим вопросам и 20 и 21 августа.

В эти дни в МИД СССР воцарилась необычная тишина. Мало кто нам звонил. Про нас как бы все забыли. Шли, однако, потоком телеграммы из посольств. Сначала за рубежом присматривались к происходящему, но затем обстановка стала быстро меняться. Действия ГКЧП стали осуждаться во все более резких тонах, началось принятие решений о приостановке предоставления Советскому Союзу кредитов и даже гуманитарной помощи. Послы писали правду. Резкие оценки руководства иностранных государств не ретушировались и не приглаживались. Для этого нужны были смелость и гражданское мужество. Во всяком случае еще совсем недавно такие телеграммы в Москву решился бы послать не каждый посол.

В самом МИД указание министра не иметь дело с ГКЧП тоже выполнялось. Руководство министерства не приняло участие в пресс-конференции ГКЧП, не участвовало в совещаниях по анализу ситуации, на которые его приглашали. 20 августа все посольства получили указание министра направлять в центр только объективную информацию, а также сообщения о том, что МИД СССР подчиняется конституционной власти. То, что ГКЧП при этом не был назван в числе органов власти, должно было служить сигналом о позиции МИД СССР.

Разумеется, МИД СССР не выступал в поддержку руководства РСФСР. Но, думается, что и ждать этого вряд ли можно было. Действия нашего посла в Праге Б. Д. Панкина были одиночным шагом. Скорее всего, они объяснялись не убеждениями посла, а тем, что он знал о своем предстоящем отстранении от должности ввиду некоторых «бухгалтерских» дел. В целом же, если союзное руководство выступило, по существу, в полном составе за введение чрезвычайного положения, ждать массового неповиновения союзных структур не приходилось. И дело не только в чиновничьем послушании, без которого нет нормального государства. Призыву к массовой забастовке в Москве, по существу, тоже никто не последовал. Да и можно ли требовать от каждого рабочего, милиционера, офицера, наконец, посла, чтобы он перепроверял и выносил суждения о законности или незаконности действий вице-президента, премьер-министра, ведущих министров страны? А для чего тогда у нас существовали такие органы, как Верховный Совет СССР, Комитет конституционного надзора, наконец, Прокуратура СССР?

21 августа после ночных столкновений демонстрантов и военных патрулей на Садовом кольце пролилась кровь. Обстановка круто изменилась. Войска стали уходить из города. Один за одним следовали все более радикальные решения Президента РСФСР. Звонило в мой секретариат радио России и просило выступить с заявлением. Некоторые сотрудники, участвовавшие в защите Белого дома, предлагали обозначить позицию МИД СССР, вывесив на здании трехцветный российский флаг. Я считал, что выступать мне от имени министерства было неудобно. Это должен был сделать министр. Он понимал это, однако его пресс-конференция состоялась лишь-к вечеру, была нечеткой и явно запоздала. Что же касается флага, МИД был союзным, а не российским учреждением. Как он мог вывешивать российский флаг?

Уже на следующий день мне позвонил заместитель министра иностранных дел РСФСР А. В. Федоров и высказал целый ряд упреков по поводу позиции МИД СССР в эти дни: разослали документы ГКЧП, задержали один из его проектов телеграммы, не заняли четкой позиции в отношении путча, пустили представителей ГКЧП в пресс-центр МИД СССР. Обвинения были затем в разных вариациях воспроизведены в печати. Против министерства, а также ряда наших послов началась активная кампания, нараставшая с каждым днем.

22 августа президент Горбачев позвонил А. А. Бессмертных и велел ему подать в отставку ввиду пассивной позиции во время попытки путча. Затем он сказал в одном из своих выступлений, что министр «лавировал». Сразу же после звонка президента А. А. Бессмертных созвал коллегию, информировал о решении М. С. Горбачева и рассказал, как его привезли поздно вечером 18 августа из Белоруссии военным самолетом в Москву и доставили в Кремль, где шло заседание ГКЧП. Вызов был для него неожиданностью. Поэтому председатель КГБ В. А. Крючков пригласил его в отдельную комнату, коротко ввел в курс дела, сказал, что Президент СССР болен и предложил подписаться под документами ГКЧП. А. А. Бессмертных свою подпись не поставил, хотя опасался, что это будет иметь неприятные последствия для него и его семьи. Он волновался за судьбу своего маленького сына. Однако ничего не произошло. Он смог уехать в эту ночь домой.

На следующий день он ездил, судя по всему, на встречу с руководством ГКЧП, где поинтересовался медицинским заключением о здоровье М. С. Горбачева. Когда узнал, что заключения нет и что оно будет позже, у него возникли серьезные подозрения по поводу всей этой истории. Он отдал указание не иметь дел с ГКЧП и после этого заболел. Все это я пишу с его слов.

Для нас в этот момент, однако, все это было совершенно новым. Не рассказывал во время своей болезни об этих подробностях А. А. Бессмертных ни членам коллегии, ни своим заместителям. К министру у его коллег, однако, было хорошее отношение. МИД СССР в этот момент уже находился под обстрелом, причем этот обстрел большинством воспринимался как незаслуженный, поскольку в деятельности ГКЧП никто из работников МИД не участвовал. Никаких решений в поддержку ГКЧП коллегия МИД СССР также не выносила.

Теперь же после рассказа, который А. А. Бессмертных заключил словами, что он был, наверное, единственным участником ночной встречи 18 августа, который не предал президента, добрые чувства к нему только усилились. На прощание ему было сказано в тот день много хороших слов. Он ушел под аплодисменты.

В то же время было ясно, что потребуется серьезный анализ действий министерства в дни 19–21 августа. Если им не занялся бы сам МИД СССР, то таким анализом занялись бы другие. Желающих было немало, прежде всего в МИД РСФСР. Но и у нас в МИД СССР были желающие — Петровский, Лавров и другие.

Такая работа началась. Обстановка была нервная. Каждый день появлялись все новые статьи с критикой в адрес министерства, выдвигались всякого рода нелепые утверждения вроде того, что, находясь в Париже, министр иностранных дел РСФСР боялся быть арестованным. Кем? Если французской полицией, то за какие грехи? Если послом СССР, то как он мог это сделать, даже если бы захотел? Подобной развесистой клюквы писалось много.

Вскоре я понял, что речь по большому счету вовсе не идет о том, чтобы выяснить вопрос о причастности или непричастности МИД СССР к действиям ГКЧП. Речь шла, конечно, о большем — о сломе центральных союзных структур. Б. Н. Ельцин разламывал СССР. Все мы изучали и конспектировали «Государство и революцию» Ленина. Первой задачей революционеров после взятия власти, как известно, является слом государственной машины. Поэтому, написав в «Комсомольской правде» открытое письмо министру иностранных дел РСФСР А. А. Козыреву по поводу несправедливых обвинений в адрес МИД СССР, я решил, что дальнейшие споры и выяснения отношений, во-первых, бесполезны, а во-вторых, будут только вредны. Костер обвинений был довольно хлипким, и не имело смысла подбрасывать в него новые щепки.

В то же время меня мучила забота о коллективе советской дипломатической службы. Он складывался десятилетиями, прошел многие испытания, обладал прекрасными кадрами. Развалить эту службу было сравнительно легко, но воссоздать ее потом было бы неимоверно трудно. А без серьезной дипломатической службы не могла обойтись страна, даже если в конце концов речь пошла бы только об обеспечении внешнеполитических интересов России. Россия — великая держава, кто бы и как не мыслил, по-новому или по-старому.

Человеком, который понимал это и, уходя из МИД СССР, завещал при любом повороте событий сохранить кадры дипломатов, был Э. А. Шеварднадзе. Он был именно той политической фигурой, которая в сложившейся сложной, почти истерической обстановке могла бы отстаивать интересы службы. Он все еще пользовался доверием и уважением коллектива. Ему не требовалось входить в курс дела. Все основные зарубежные фигуры внешнеполитической сцены по-прежнему держали с Э. А. Шеварднадзе связь.

В один из этих дней я позвонил Э. А. Шеварднадзе и попросил его взвесить возможности возвращения в МИД СССР. Обрисовал обстановку, сказал, что сам готов уйти в отставку в любой день, чтобы не быть помехой. Э. А. Шеварднадзе поблагодарил за звонок, сказал, что подумает, спросил о мнении коллектива. Коллектив был за его возвращение, о чем вскоре ему и сообщили, послав для этого своих «демократических» представителей. Впечатление было таково, что Э. А. Шеварднадзе склонялся к тому, чтобы вновь стать министром иностранных дел. Но в конце концов из этого ничего не получилось. Говорили, что помешал Б. Н. Ельцин.

Новым министром иностранных дел СССР был назначен посол в Праге Б. Д. Панкин, срочно вызванный в Москву М. С. Горбачевым.

29 августа около 19 часов он приехал в МИД СССР и был представлен коллегии новым руководителем президентского аппарата Г. И. Ревенко. В первых же словах своего выступления он сказал, что я больше не буду первым заместителем министра. Новым первым заместителем министра назначается В. Ф. Петровский. Неожиданности в этом для меня не было, так как свое отрицательное отношение ко мне новый министр изложил и публично, и в ряде телеграмм в свои последние дни на посту посла в Праге. Находясь «на хозяйстве», я все эти его сообщения читал и собственноручно направлял на ознакомление президентам СССР и РСФСР.

После коллегии министр предложил мне подать в отставку с поста первого заместителя. При этом он сослался на указание М. С. Горбачева. На дипломатической службе я мог, однако, оставаться.

Заявление я написал на следующий день. Было, конечно, больно. Позади — 32 года службы Советскому Союзу и его внешней политике. Но вместе с тем я испытал и чувство облегчения. С моих плеч свалился груз ответственности за дальнейшее. Советский Союз, такой, какому мы всю жизнь служили, доживал последние дни. Было ясно, что и советская внешняя политика кончается вместе с прежним Союзом. Наступал какой-то новый этап. Каков он будет, вряд ли кто-либо взялся бы предсказать с точностью, но радостей он не сулил. На первый план выходила политика провозгласивших свой суверенитет бывших союзных республик. Наступали распад, потеря внешнеполитических позиций, каждодневное унижение сильным слабого.

В такой момент захотелось уйти, оглянуться назад, подумать о том, как мы жили раньше и пришли к нынешнему финалу. В кармане у меня лежала путевка в Нижнюю Ореанду, дававшая право на две недели размышлений в одиночестве. 1 сентября я вылетел с женой в Крым. Было раннее утро. На Внуковском аэродроме радио со смаком сообщало, что тридцать советских послов подают в отставку. Я в отставку уже подал.


Несколько слов о детстве

К дипломатическим делам ни мои родители, ни деды, ни прадеды никогда никакого отношения не имели. Не было у меня ни могучих родственников, ни «волосатых рук», ни высоких друзей, помогавших делать карьеру. Прошел я весь путь от переводчика до первого заместителя министра иностранных дел сам. И это было мне всегда большим подспорьем на службе. Почти все я умел делать сам, своими руками или во всяком случае знал, как надо делать.

Меня нередко критиковали друзья, что я не очень стараюсь распределять работу, втягивать в нее возможно более широкий круг людей. Это справедливый упрек. Но в ситуациях, когда нужно действовать быстро и точно, чаще всего бывает необходимо обойтись минимумом людей. Тогда важно работать прежде всего самому руководителю. Одного умения править чужие мысли может оказаться и недостаточным.

Родился я во Ржеве 28 сентября 1936 года. Бабушка говорила мне, что в тот день шел снег. Роды у матери были тяжелыми, она долго потом болела. Отец приезжал из Москвы и, глядя на меня, сокрушался, что больно велик родился сын и чуть не отправил на тот свет его молодую жену. Первые месяцы мы находились с матерью у бабушки во Ржеве, так как жить в Москве было негде. Потом родители приняли смелое решение уехать в Сибирь. Там обещали жилье.

Так в 1938 году мы оказались в Красноярске. Родители преподавали в Сибирском лесотехническом институте, отец — лесоводство, мать — почвоведение. Жили в одноэтажном бревенчатом доме, но на каменном фундаменте. По московским масштабам жили роскошно: на нашей половине дома было три комнаты. Дом был добротный. Раньше он принадлежал врачу со странным именем Манжюс Белый.

Стоял этот дом на улице Марковского. Немощеной, с деревянными тротуарами. Напротив были городские бани. За домом — конный двор и огороды.

В те годы Красноярск, захолустный городок, располагался на левом берегу Енисея. На правом берегу ничего не было. Вдоль города шел проспект Сталина, мощенный булыжником. Была еще одна мощеная улица. Она носила имя Ленина. Остальные улицы покрывал толстый слой пыли в сухое время года и глубокая грязь в ненастье. Наряду с лесотехническим был еще небольшой педагогический институт. Промышленность исчерпывалась кожевенным и лакокрасочным заводами. Добавьте к этому два постоянно действующих кинотеатра «Рот-Фронт» и «Совкино», одну церковь, драматический театр, городской парк культуры, музыкальную школу, краевой музей и библиотеку. На этом достопримечательности тогдашнего Красноярска, кажется, исчерпывались.

Однако мне лично казалось этого тогда вполне достаточно. Во всяком случае я рос большим патриотом города и впоследствии, приезжая в Москву, сильно злил свою родню заявлениями о том, что в Красноярске все выглядит не хуже, чем в столице.

В первый раз в отпуск в Москву мои родители выбрались в июне 1941 года. Это было длинное путешествие. Поезд шел тогда пять суток. Утром на самом подъезде к Москве стало известно о начале войны с немцами. Все были испуганы, и этот испуг передался мне. В предрассветных сумерках поезд шел медленно, и мне чудился за каждым кустом неведомый враг. Но проснулся я затем ярким солнечным днем на квартире у своей тетки на старом Арбате над вкусно пахнувшим магазином «Восточные сладости». Настроение было отличное, меня кормили киселем, обещали куда-то вести в гости.

Правда, отпуск родителей был сорван. Вскоре Москву начали бомбить. Мы срочно отправились с матерью назад в Красноярск, а отец с помощью какого-то доброго милиционера сумел зайцем сесть в поезд на Ленинград, где была назначена защита его кандидатской диссертации в Лесотехнической академии.

Вскоре все наше семейство опять собралось в Красноярске. Подъехали дедушка с бабушкой, эвакуированные из Москвы. В нашей квартире появились беженцы из Белоруссии — еврейская семья Рудельсонов.

Годы войны оставили в моей душе прочную по себе память. Жили мы, как все, впроголодь примерно до конца 1943 года. Дела на фронтах шли сначала плохо. Каждый день мой дед слушал с раннего утра радио. Наша армия сдавала и сдавала города, о чем дед то печально, то со злостью сообщал за завтраком. В институте у отца мобилизовывали студентов. Оставались одни девчонки. Создавалась, насколько помню, сталинская сибирская бригада.

Вскоре небольшая часть студентов вернулась. Но уже кто без ног, кто без рук, кто без глаз. Воевали по принципу: возьми винтовку убитого товарища или добудь себе оружие в бою. В школе от холода замерзали чернила в чернильницах. Постоянно кто-то плакал. То убьют на фронте у кого-то отца, то учительница рыдает по мужу. Летом 1942 года принесли похоронку на брата моей матери — дядю Шуру. Он был гордостью семьи — химик, талантливый изобретатель. Погиб под Ельней.

Пару раз призывали на службу отца. Он имел звание капитана и был по военной специальности офицером химической защиты. В начале войны ему было 48 лет, так что под первый призыв он не попал. Потом он на некоторое время исчезал куда-то в какие-то лагеря, но каждый раз возвращался, сообщая, что, как видно, химической войны пока не предвидится. Потом получил броню как преподаватель вуза и на том его военная карьера закончилась. На фронте побывал лишь в первую мировую войну, будучи еще студентом университета.

Наш дом стоял неподалеку от улицы Сурикова, которая через Качинский мост вела на так называемую Часовенную гору. Там было кладбище, а несколько дальше военный городок, где шло обучение новобранцев и формирование маршевых частей. Через определенные регулярные интервалы с горы под музыку военного оркестра спускались и проходили мимо нас на вокзал колонны уходивших на фронт солдат. Их приближение было задолго слышно, так что люди сбегались к улице Сурикова их провожать. Впереди, конечно, были мы, мальчишки. Солдаты пели. Обычно это была «Вставай, страна огромная». Вместе с ними пела и улица. Я на всю жизнь сохранил в памяти эти сцены и любовь к военным песням тех лет. Звучат в них единение и сила. И вера. И цель. Все то, чего нам стало так не хватать потом.


В обстановке тех лет, напоенной репортажами с фронта, карикатурами на Гитлера и вермахт, очерками И. Оренбурга, само слово «немец» звучало как ругательство. Это не преувеличение. Один из моих друзей, которого вздула старшая сестра, на всю улицу кричал однажды, размазывая по лицу слезы: «Немка ты, фрицка!» В нашей школе был, кажется, со второго класса кружок немецкого языка. Но учить его считалось зазорным.

Моя мать желала, чтобы я непременно начал изучать иностранный язык. Ее кредо состояло в том, что ребенка с ранних лет надо приучать систематически работать. В школе требования не особенно высоки, у сына остается немало свободного времени, хотя и определили его сразу во второй класс, так что пусть тратит время не на футбол перед зданием городских бань, а займется чем-то более полезным. Я не возражал, надеясь, что найдут мне учительницу английского или французского языка. Но нашли мне немку, что тогда меня глубоко опечалило.

Это была старая уже женщина из Прибалтики. Звали ее Надежда Владимировна Агапова. Она была настоящей немкой, носительницей языка, вышедшей в свое время за русского. В этом плане мне крупно повезло. Правда, я, конечно, в те годы не понимал этого. Жила Надежда Владимировна трудно, на маленькую пенсию и охотно приходила к нам в дом, в том числе и просто подкормиться. Была она умная, культурная, очень религиозная дама с довольно критическими взглядами на социализм, не нравившийся ей в основном своим враждебным отношением к религии. Умела она и как бы невзначай показать, что немецкий народ понятие более сложное, чем на карикатурах Кукрыниксов.

Как бы там ни было, благодаря Надежде Владимировне я очень рано соприкоснулся не со школьным, книжным, а с живым немецким языком. Мы занимались по старым немецким букварям, разучивали немецкие песни, читали немецкие сказки.

Вскоре после войны Надежда Владимировна умерла. Через некоторое время мать нашла мне новую учительницу, ссыльную немку по фамилии Вайссиг, с которой я занимался еще несколько лет. Затем, учась уже в 10-м классе в Москве, я брал уроки еще у одной учительницы-немки. Фамилии ее не помню, но звали ее Эрной. Однако то, что было заложено первой моей учительницей как бы в игре и между делом, пожалуй, было наиболее важным.

Я, разумеется, в те времена не мог и предполагать, что когда-то немецкий язык мне пригодится в жизни. За границу тогда никто не ездил и ни с какими иностранцами не общался. Мать же, заметив, что я начал постепенно осваиваться с немецким, прибавила нагрузку, отправив меня в музыкальную школу по классу виолончели. Тут мои успехи были более скромными. Вернее, я бодро начал и через год выступил по краевому радио, сыграв марш Шлемюллера. Но затем дела мои пошли не блестяще. Отмучившись в музыкальной школе пять лет, я с радостью возвратил казенную виолончель и занялся радиотехникой, которая представлялась мне намного интереснее музыкальных нот.

Красноярское общество тех времен было довольно своеобразным. В городе имелась старая интеллигенция, «сибирская аристократия», уцелевшая после бурных революционных лет и периода ежовщины. Их было не так много, но их знал и уважал весь коренной красноярский люд. Это были врачи, такие, как Белянин и Щепетов, научные работники, из которых наша семья была близко знакома с Мамонтовой, Никаноровым. Они были для сибиряков «своими», в то время как приехавшие из европейской части после революции зачастую непочтительно именовались «сволочи российские».

Мои мать и отец быстро подружились с Щепетовыми, имевшими прекрасную библиотеку на русском и основных европейских языках. Сам Щепетов, крупный по сибирским масштабам хирург, был постоянно занят в своей больнице. Его жена Лидия Николаевна до второго замужества была супругой одного из наших крупных книгоиздателей, расстрелянного ЧК в 20-е годы. Она училась в молодости в Швейцарии и Англии, свободно говорила на французском и английском, читала по-немецки. В ее доме постоянно бывали местные художники и другие интересные люди. Думаю, что она оказала большое влияние на мою тогда еще совсем молодую мать. В мою же душу она заронила большой интерес к западноевропейской истории, литературе, культуре.

Дом Беляниных был наискосок от нашего. Я дружил с внучками этого любимого городом глазного врача. Мне позволяли щедро пользоваться его библиотекой. Сначала я с интересом читал детскую литературу, изданную еще до революции, но постепенно получил доступ и к подшивкам общественно-политических журналов. Подшивки «Нивы» у Беляниных были за много лет. Одним словом, благодаря Щепетовым и Беляниным я мог видеть мир в те годы немножко в ином ракурсе, чем большинство моих сверстников. За это им моя глубокая признательность, хотя стариков нет в живых. Девочки Белянины, конечно, живут и здравствуют. Старшая Таня, как мне говорили, перебралась в Москву. Подозреваю, что однажды мне довелось видеть в Бонне ее дочь в качестве переводчицы нашей молодежной делегации. Она не сказала, кто она, но, прощаясь, заметила, что много обо мне слышала от матери. Мне показалось, что она очень похожа на Таню, с которой мы расстались летом 1952 года и с тех пор ни разу больше не встречались.

Помимо «сибирской аристократии», в городе было довольно много приезжей интеллигенции. Число ее стало быстро нарастать за счет эвакуированных и высланных в годы войны. Мы долго и прочно дружили с семьей профессора-теплотехника Левина, доцента механики Янсона, оперного певца и бывшего кавалергарда ее императорского величества князя Осатиани, профессора Шмидта. В Красноярске вместе с отцом работал видный в послевоенные годы химик Керенский.

Среди высланных были, как правило, немцы, ни в чем не виноватые, кроме того, что в их паспорте в графе «национальность» написано «немец». Многие из них и немецкий язык-то знали весьма приблизительно, но тем не менее их обязали регулярно ходить в МГБ и отмечаться, что они никуда самовольно из Красноярска не сбежали. Других, как, например, моего преподавателя виолончели Ильковского, выслали за «пособничество» немцам. В его случае это выразилось в том, что он играл в оккупированном Киеве на своей виолончели в оперном театре, зарабатывая себе на пропитание. Наконец, были и такие, как Осатиани. Он был виноват уже тем, что был князем и в прошлом белым офицером.

Все это были очень интересные, образованные люди, которые знавали разные времена и страны. Насколько я помню, общались все на равных — и «чистые», и «нечистые», и общение это не возбранялось. Такая была тогда жизнь в далеком городе Красноярске.

Был в городе, конечно, и другой круг. Партийное и административное начальство, а также высшее офицерство НКВД. Но люди там часто менялись, да и общих интересов с ними у моих родителей не было. Положение не изменилось и после того, как мою мать в 1947 или 1948 году избрали в качестве представителя беспартийных в краевой совет народных депутатов, а затем и в члены президиума крайисполкома. К нам домой стали ходить курьеры, приносившие пакеты с повестками дня заседаний крайисполкома, а мать рассылала в разные инстанции письма на депутатских бланках с просьбой предоставить, наконец, кому-то жилье или увеличить пенсию. Часто ей приходилось ходатайствовать и по делам ссыльных. В этих случаях ее допускали в здание краевого МГБ, наводившее суеверный страх на всю округу, хорошо принимали, вежливо разговаривали, но в просьбах обычно отказывали.

Не удалось матери отстоять и нашу домработницу — немку из Поволжья — Милю. Была она малограмотной крестьянкой, во всяком случае по-русски говорила плохо и писать не умела. Привели ее к нам знакомые, кажется, с вокзала, где она сидела, не зная, куда податься в незнакомом городе. Не успела она у нас прижиться, как получила приказ перебираться в Ачинск. Начальник краевого МГБ генерал Козлов пояснил тогда матери, что так надо. Подозрительных лиц надлежало все время перебрасывать с места на место, чтобы они не обрастали на месте связями, не успевали входить в контакт друг с другом. Так и гоняли их с места на место, даже слепых. Против переселения одного слепого, правда, президиум крайисполкома выдвинул возражения. Заулыбавшись, как рассказывала мать, генерал от МГБ пояснил членам президиума, что их мнение все равно учесть не сможет. Есть общий порядок, установленный Москвой.

Моя мать оставалась членом президиума крайисполкома до самого нашего отъезда из Красноярска в 1952 году. Работала она по-прежнему в институте, заведовала кафедрой, защитила диссертацию. Во властных структурах исполняла роль той самой беспартийной коммунистки, о которых тогда много и часто говорилось и писалось. Она понимала, конечно, что ничего в делах края не решала, но депутатские обязанности исполняла прилежно. Друзья подтрунивали над ней, называя «начальницей». Иногда о ней что-то писали в «Красноярском рабочем», а во время предвыборных кампаний плакаты с ее портретом смотрели на нас со всех заборов.

Мама всю жизнь носила свою девичью фамилию Орлова. Звали ее Мария Ивановна. Была она на 18 лет моложе отца. Эта миниатюрная красивая женщина очень любила меня, но матерью она была, когда надо, строгой и достаточно требовательной.

Закончила она Московский государственный университет, который носил тогда имя Покровского. Училась во время всяческих экспериментов над взрослыми и детьми. В московской школе, кажется на Поварской улице, ее в 20-е годы учили по новому методу, без учебников. В университете, куда в порядке укрепления классового состава новой советской интеллигенции набирали не очень-то грамотных рабочих и крестьян из «парттысячников», она сдавала экзамены на основе так называемого «коллективного зачета», то есть отвечала за всю свою ничего не знающую группу. Если получала четверку или тройку, группа собиралась на собрание и «прорабатывала» ее за недостаточное прилежание и ущерб, наносимый светлому облику членов группы. Времена были в то время, как видно, сложные. Во всяком случае мою мать, пришедшую со школьной скамьи без производственного опыта и некомсомолку, порывались пару раз из университета «вычистить». Дело стало совсем худо, когда в начале 30-х годов в первый раз забрали и выслали куда-то под Иркутск по ложному доносу нашего деда Ивана Ивановича. Он был из бедных крестьян, но за годы советской власти вышел в директора маслобойного завода и даже считался героем труда, о чем у моей бабушки хранилась бумага ВЦИК. Все это, правда, ему тогда не помогло. Подержав его в жаркой камере и покормив несколько дней селедкой, а может быть, и поколотив, следователь получил признание, и дед поехал на Днгару. Только через несколько месяцев моя бабушка через жену А. М. Горького добилась пересмотра дела, и дед вернулся.

Но матери в этот момент пришлось уйти с географического факультета и начать изучать почвоведение. На другом факультете был «блат» в лице отца ее школьного товарища. У меня всю жизнь было ощущение, что свою «вынужденную» специальность мать не очень любила. Однако она была из тех людей, которые достаточно одарены, чтобы хорошо заниматься многими направлениями науки. Во всяком случае у нее был дар к занятиям философией, историей. Она часто выступала на всякого рода семинарах и конференциях, причем ей доставляло удовольствие проявлять эрудицию, превосходящую возможности того или иного идеолога с партийным билетом. В партии она никогда не была и поступать туда не хотела, считая, что в ВКП(б) слишком много карьеристов и людей нечестных.

Но в Сталина мать моя верила, особенно после победы над Германией. С ужасом вспоминая о репрессиях 1936–1937 годов, она считала, что и Берия все же правит либерально, что, в общем, жизнь в нашей стране постепенно налаживается, репрессий становится меньше, народ живет лучше и мы все увереннее удаляемся от страшных послереволюционных лет. Приход Хрущева еще более укрепил ее в этом мнении. Над Брежневым она, правда, уже начала смеяться.

Отец мой, Александр Иванович, во многом был полной противоположностью матери. Он был старше и в житейском плане опытнее ее. Московский университет он закончил по факультету биологии в самую революцию, коротко был на фронте, работал санитаром в военных госпиталях, позже учился в Тимирязевской академии, работал в тресте озеленения Москвы, а в голодные времена не гнушался и тем, что зарабатывал на жизнь бригадиром колонны московских ассенизаторов. Был он высоким, статным, красивым мужчиной и обладал недюжинной физической силой даже в глубокой старости. Умер в возрасте 93 лет, сохраняя светлую голову и полную самостоятельность во всех своих делах. Боялся он одного — немощи в старости, так как не хотел быть никогда кому-либо в тягость. Это его желание сбылось.

Родом отец из Бобруйска. Его дед, а мой прадед поляк Антоний служил в армии. За участие в восстании 1864 года был сослан на строительство бобруйской крепости, где и катал как каторжанин сколько-то лет свою тачку. Кем был Антоний в армии, не знаю. Отец говорил, что унтер-офицером. Его старшая сестра Анна при этом загадочно улыбалась и шептала, чтобы я не верил. Просто в наши времена лучше было иметь «простых» предков. В 1990 году Л. В. Шебаршин, возглавлявший тогда нашу внешнюю разведку, прислал мне копию главы из мемуаров А. И. Дельвига 1820–1870 годов, где говорилось о дивизионном генерале Квицинском — участнике Крымской войны. Но, как я с течением времени смог убедиться, фамилия Квицинский не столь уж редкая для Советского Союза, а в Польше она даже весьма распространена. Поэтому мне, видно, никогда не узнать, кто же в действительности был мой прадед — дворянин или унтер-офицер. Доподлинно известно лишь то, что после отбытия наказания ему некуда было возвращаться. Он остался в Бобруйске, женившись на моей прабабке. Она имела пристрастие к спиртному, зато у нее был конь. И Антоний занялся извозом.

Его сын Иван работал на железной дороге. Жена г он был на белоруске Анастасии Федорович. Дед твердо решил быть россиянином. В семье уже не говорили по-польски. Детей отправили в местную гимназию, где они варились, поскольку дело было в Бобруйске, преимущественно в еврейской среде. Отец мой понимал идиш, правда, говорил, по-моему, плохо, но всю жизнь у него было много друзей-евреев. Один из моих старших дядьев, которого звали Виктор, в 1905 году выступал агитатором на бобруйских предприятиях, состоял в каких-то кружках. В результате его выгнали из гимназии, но не арестовали. К отцу пришел полицмейстер и сказал, что завтра придет забирать Витьку. Пусть удирает. Он и удрал, участвовал потом в революции 1917 года и вскоре умер.

Рассказывая мне об этом, отец с хитрецой спрашивал, а поступил бы так, как царский полицмейстер, какой-либо офицер НКВД. Он был твердо убежден, что так называемый кровавый царский режим, который он видел во вполне сознательном возрасте, был весьма либеральным и во всяком случае по жестокости не шел ни в какое сравнение с советским. Особенно его раздражали безвкусные кампании по поводу различных ленинских юбилеев, умильные статьи о доброте вождя. Он всю жизнь говорил, что Ленин был весьма суровым человеком, что первые годы революции были периодом произвола, насилия и грабежей, что сам октябрьский переворот был, скорее, случайным захватом власти небольшой и мало влиятельной партией большевиков. В заслугу партии он, однако, ставил умение удержать взятую власть, восстановить развалившуюся тогда страну, а затем и победить в Великой Отечественной войне.

Отец был в семье человек добрый, ровный, внимательный. Он много и охотно занимался со мной, включая мои самые рискованные пиротехнические затеи. Поступал он так потому, что считал свое участие и совет гарантией моей безопасности, а заодно и самым естественным способом учить меня всяким простым, но необходимым жизненным премудростям: как портянку намотать, чтобы ноги не стереть, как по тайге целый день ходить и быстро снять усталость, как дрова пилить и колоть, как заплатку поставить или пуговку быстро пришить. Я его очень любил.

Но вне семьи он был человек весьма самостоятельных и часто неудобных взглядов. Не терпел несправедливости. Вечно спорил с начальством. Упорно работал над своей идеей выращивания леса за 30–40 лет вместо 80. Вел борьбу не на жизнь, а на смерть со своими научными противниками, которые в выборе средств не стеснялись. Самый тяжелый удар они ему нанесли, когда подослали людей на его опытные площадки, где он по своей методике растил много лет деревья, и вырубили их.

Повторить свой опыт, а следовательно, и доказать свою правоту отец уже не мог: оставшихся лет жизни не хватило бы. Докторскую диссертацию не защитил, не добрав при голосовании 3 или 5 голосов. Но до конца своих лет переписывался с друзьями-лесниками, которые одобряли его методику рубок, был убежден в своей правоте. Он любил наш лес, тяжело переживал его варварское использование, не восполнявшееся естественным возобновлением. Но усилия его и ему подобных оставались без результата. Он часто говорил по этому поводу: «У нас слишком много леса, и пока это будет так, его не будут беречь и не будут уважать профессию лесовода. Мы спохватимся, когда будет поздно».

В тайге и на берегах Енисея я провел в те годы немало времени. Каждое лето родители уезжали со студентами на так называемую полевую практику. Меня брали с собой. В годы войны и первые послевоенные годы базой для такой практики служили знаменитые красноярские «Столбы» и небольшой поселок Лалетино на правом берегу Енисея. Затем институт организовал себе более обширную базу вверх по левому берегу Енисея у скалы Караульная. Сначала я ходил вместе со студентами и родителями по тайге и смотрел, как закладываются почвенные разрезы, идет геодезическая съемка и таксация леса. Когда подрос, то оставался на базе с заданием готовить обед, а в оставшееся время мог купаться, ловить рыбу, ходить по лесу с ружьем.

Больше всего я любил заниматься рыбалкой. К этому занятию меня с самых малых лет пристрастил мой дед Иван Иванович, посвящавший рыбной ловле, вязанию сетей, плетению лесок, производству норотов, переметов и прочих снастей каждую свою свободную минуту. Так у меня и осталось два хобби: рыбалка и в меньшей степени охота. Потом к этому добавилось изучение иностранных языков.

За время жизни в Красноярске я сменил три школы. Сначала это была начальная — четырехклассная школа им. Сурикова, затем до седьмого класса ходил в неполную среднюю школу № 2, а восьмой и девятый классы окончил в знаменитой по тем временам средней школе № 10. Славилась она своими преподавателями, прежде всего неистовым химиком А. Богуславским, и железной дисциплиной, которую поддерживал директор по фамилии Конев. Порядки были похожи на военные. День начинался с общего построения под командой военрука, рапорта директору, его кратких указаний по работе на день, разноса перед строем провинившихся. Затем строем все расходились по классам. Школы тогда были мужские и женские, и, чтобы руководить мужской школой, была нужна крепкая рука.

Из этой школы вышло немало дельных людей. На класс старше меня в ней учился будущий вице-президент Академии наук СССР Ю. Овчинников. В МИД СССР на германском направлении вместе со мной работали еще два выпускника этой школы — Г. Елизарьев и Б. Хотулев. Один из них служил советником-посланником в Бонне, другой — в Берлине.

Учился я поначалу неровно. Случалось, получал и двойки, и тройки, особенно по чистописанию и русскому языку. Первую похвальную грамоту мне дали, кажется, в четвертом классе. Потом дела пошли лучше, но в 1948 году я надолго заболел, причем врачи запретили не только заниматься спортом, но и посоветовали меня на время убрать из детского коллектива, где были неизбежны всякого, рода физические нагрузки. Так я попал на время в школу взрослых, где в основном занимались не имеющие среднего образования офицеры НКВД. Там я насмотрелся и наслушался многих для меня совершенно новых и непонятных в то время вещей: то у кого-то подследственный невзначай умер на допросе, то кому-то заключенный чернильницей все передние зубы ухитрился выбить, что очень веселило всех его соклассников.

Увидев это, мать вернула меня в нормальную школу, где мне пришлось немало попотеть, чтобы догнать сверстников. Всерьез же учебой я занялся уже в школе № 10. Обстановка в школе к этому располагала, да и к тому времени все мы начали думать кто о предстоящем поступлении в вуз, кто об уходе в армию или в техникум.

В коллективе я всегда неплохо уживался. Но постоянных друзей, с которыми мы вместе шли с первых классов, было у меня только двое: Виктор Лушников и Константин Вощиков. Виктор всю жизнь был круглым отличником, имел прекрасную голову и политический талант или чутье, которое, видимо, получил от отца, преподававшего политэкономию. Имел прозвище «кардинал». Увлекшись химией, поступил в МГУ, затем работал в Москве, кажется в Министерстве геологии. Личная жизнь у него не очень сложилась. Еще в 70-е годы он, бывало, заходил ко мне. Костя же Вощиков, по прозванию «поэзия», был знаменит тем, что был полностью лишен каких-либо наклонностей к точным наукам. Зато имел литературный дар, с ранних лет сочинял стихи. Он выбрал профессию актера, учился в Москве, затем вернулся в Красноярск, где работал в драматическом театре.


В 1952 году мои родители решили вернуться в европейскую часть СССР. Они подали на конкурс и были приняты на работу в Львовский лесотехнический институт. Меня же решили отправить в Москву к бабушке, где я должен был закончить 10-й класс и поступить в вуз уже из московской школы. Так я очутился в московской школе № 204 им. Горького, что расположена на Сущевском валу.

Это был трудный год в моей жизни. Отношение к иногородним в московских школах было высокомерное. Считалось, что учиться они вровень с москвичами все равно не могут, так что после короткого испытательного срока их надо переводить на класс ниже. Так и поступили через пару недель с пареньком из Фрунзе, который пришел вместе со мной в этот московский 10-й класс. Но я удержался. Не зря красноярская школа № 10 имела добрую репутацию.

Работать приходилось очень много. К каждому уроку истории наш учитель Б. И. Леонтьев требовал конспекты произведений Ленина, красочные схемы боевых действий Красной Армии, продуманные планы ответов по пройденному материалу. Их предлагалось написать на доске, после чего устного ответа часто не требовалось. Математические задачи должны были решаться тоже, как правило, с представлением чертежей, исполненных нередко на ватманской бумаге, причем материал брался не из школьных учебников. Литератор М. К. Фатеев, влюбленный в свой предмет и сам пишущий стихи, требовал серьезных сочинений с привлечением литературной критики, обязательного выступления хоть с одним серьезным докладом на литературном кружке, участия в его самодеятельных мероприятиях. Меня он с самого начала подверг перед всем классом испытанию на общую эрудицию, сказав: «Почитай, что знаешь наизусть из Пушкина… А теперь из Лермонтова… А теперь из Некрасова…» Потом, несколько помрачнев, обратился к своим воспитанникам и назвал их лентяями. В Сибири, оказывается, больше наизусть учат, чем в Москве.

Но все же «пятерки» за сочинение он мне ни разу не поставил, в том числе и на выпускном экзамене. Из-за этого я получил серебряную, а не золотую медаль.

Уезжая в Москву, я думал о поступлении в Московский инженерно-физический институт. Физика у меня шла хорошо. Новый московский учитель физики, кандидат наук Цейтлин, всячески подбадривал меня. Будучи убежденным в своих силах, я отправился на олимпиаду школьников в МГУ и не решил там ни одной задачи, как, впрочем, и другие мои одноклассники. Цейтлина это смутило. Меня тоже. В МГУ явно исходили из того, что их конкурсанты должны владеть началами высшей математики. Начинать заниматься ею у меня уже не было времени.

Тут-то я и принял решение, используя знания немецкого языка, начать подготовку к поступлению на загранслужбу. Сходил сначала на день открытых дверей в Институт внешней торговли. Впечатление осталось не лучшее. Затем учившийся в параллельном классе со мной Ю. В. Андреев убедил меня, что если идти по этой стезе, то поступать надо в Институт международных отношений. С этим решением я отправился на зимние каникулы во Львов.

Моим родителям такой поворот в моих замыслах весьма не понравился. Было начало 1953 года. «Зачем тебе это надо? — спрашивал отец. — Кончишь институт, просидишь несколько лет за запертыми дверями в каком-нибудь нашем посольстве, а потом, скорее всего, тебя посадят или в лучшем случае вышлют на поселение. Всех их рано или поздно на всякий случай сажают». Попасть в то время на загранработу считалось большой неприятностью. Переполошились и наши близкие друзья и знакомые. Вспоминали о прежних работниках НКИД СССР. Большинство из них плохо кончило. Мать срочно повела меня во Львовский политехнический институт, показала наиболее интересные кафедры, уговаривала выбрать солидную техническую специальность.

Отрицательное отношение к работе за границей было понятно. В то время было достаточно сказать, что кто-либо из твоих родителей когда-то работал за границей, и прием в комсомол автоматически откладывался до выяснения обстоятельств. Спецлагеря были полны всякого рода шпионов самых немыслимых разведок. В Красноярске совсем недавно была, по слухам, разоблачена шпионская группа безногого врача, кажется по фамилии Халявкин, собиравшаяся отравить воду в Енисее. Всякий разумный человек, завидев подле себя иностранца, старался поскорее удалиться от него, по возможности не сказав ни слова. Во всех киосках лежала брошюра «Правда об американских дипломатах», где бывшая сотрудница посольства США рассказывала, какое это змеиное гнездо ненавистников нашего народа.

Еще при Хрущеве назначение того или иного руководящего работника нашим послом за границей приводило нередко к инфаркту или стойкому запою. С тех пор времена, правда, изменились. С 70-х годов от желающих строить социализм из-за рубежа и открывавших в себе дар к дипломатической деятельности отбоя не стало. Сначала эта эпидемия охватила детей высокопоставленных родителей и вообще людей со связями, потом перекинулась на народных депутатов и новые структуры власти. Но в 50-е годы настрой был иной. Не очень изменился он и после смерти Сталина. Во всяком случае так думали тогда в кругах, далеких от дипломатии.


Получив аттестат зрелости и закончив выпускной вечер традиционным ночным походом пешком на Красную площадь, мы отправились с Ю. В. Андреевым на Метростроевскую, 53 сдавать документы для поступления в МИМО. Анкеты там заполнялись тогда толстенные — с цветом волос и глаз, особыми приметами и т. д. Отвечать на вопросы нельзя было как везде: да или нет. Требовалось на каждый вопрос писать: «Ни я, ни мои родители под судом и следствием не состояли, в плену или интернированы не были, на оккупированных территориях не находились» и т. д. Это было нужно, чтобы заполняющий анкету потом не мог ссылаться на то, что не обратил внимания на какой-либо нюанс вопроса. За сокрытие фактов биографии или неправильно заполненную анкету отчисляли из института. Нужна была для поступления и рекомендация райкома ВЛКСМ. Но ее давали легко, если не было взысканий по комсомольской линии.

Медалисты сдавали при поступлении только иностранный язык. Я твердо рассчитывал получить пятерку, что давало бы мне сразу высший общий балл — 25 и обеспечивало прием. «Блатных» поступавших тогда почти не было. Можно было твердо надеяться на справедливый конкурс. Ничего я тогда не слышал также о квотах для производственников и военнослужащих.

Вообще считаю, что с введением этих квот и созданием легальных возможностей для ректората института подменять честный конкурс поступающих административным манипулированием было положено начало массовой порчи кадров, снижения уровня подготовки выпускников МИМО.

Однако поступление мое в институт проходило негладко. С детских лет у меня было несколько повышено кровяное давление. Медкомиссия задержала меня и вынесла заключение о непригодности к поступлению в институт. К экзамену меня не допускали. Положение спасла моя тетка, которая отправилась к тогдашнему ректору института, бывшему помощнику Молотова, И. И. Лобанову. Она уговорила его допустить меня до экзамена по немецкому языку. Пусть, мол, племянника лучше завалят на экзамене, чем объявляют больным и не дают учиться. Немецкой кафедре я, видимо, понравился. Заваливать они меня не стали, и я был принят в институт на факультет международных экономических отношений. Через год число студентов в институте резко сократили, существовавшие юридический, экономический и исторический факультеты слили в один — западный, присоединили к МИМО Институт востоковедения, преобразовав его в восточный факультет. От этих преобразований учебная программа сильно разбухла, так как в нее попытались втиснуть по возможности все, что проходили ранее у нас на трех факультетах. Срок учебы увеличился до 6 лет.

Учиться в МИМО было очень интересно. Это был в те времена один из лучших гуманитарных вузов страны. В числе профессоров значились такие имена, как Тарле, Дурденевский, Крылов, Любимов. Была и сильная молодая поросль преподавателей. Прекрасными специалистами отличалась языковая кафедра. Но главное, что определяло атмосферу, было желание студентов учиться. Определенный процент равнодушных и разгильдяев, конечно, был, но он был ниже, чем в других местах. Царил определенный дух корпоративности. Отличительным признаком многих наших студентов была темно-зеленая шляпа, прическа, сделанная у институтского парикмахера Григория Абрамовича Борухова, который не терпел «стильных» волос до плеч. Были и свои институтские песни.

В 1953 году, когда я пришел в институт, туда были приняты первые группы студентов из стран народной демократии. Мне опять крупно повезло — я очутился на одной скамье с ребятами из ГДР. Зная немецкий лучше других своих однокашников, я быстро сошелся со многими из немцев, помогал им на лекциях, переводил на русский язык первые курсовые работы. Учиться им было трудно, так как по-русски они вначале почти не умели говорить.

В течение всех лет учебы я поддерживал дружбу с Руди Кеттницем. Он был старше меня, уроженец Майссена, человек вспыльчивый, скорее критических, чем конформистских взглядов. Женился он на одной из наших студенток, потом работал в МИД ГДР по Латинской Америке, имел дочь. Вскоре он, однако, погиб или покончил с собой. Товарищи его так и не захотели мне рассказать, что с ним случилось.

Другие выпускники нашего курса занимали затем видные посты на дипломатической службе ГДР. Это Г. Отт, Г. Кениг, Р. Вайдеман, В. Хенце, 3. Мелиг, Э. Альбрехт, Г. Урбан.

Немецкий язык, учитывая весьма интенсивный курс обучения в институте в сочетании с практически ежедневными живыми контактами с друзьями из числа студентов ГДР, шел превосходно. Поэтому с самого начала у меня было желание поскорее взяться за изучение еще одного языка. Однако институтское начальство твердо стояло на своем: изучать второй язык разрешалось лишь с третьего курса. Мы с Ю. В. Андреевым, правда, начали брать уроки английского языка в расчете продолжить его изучение, но не тут-то было. Но третьем курсе мне предложили заняться норвежским, а ему — шведским.

Норвежским я быстро увлекся. Почти забросив немецкий, занимался только им. Где-то внутри вызревало решение стать специалистом по Скандинавии. После третьего курса все мои курсовые работы, а потом и диплом были посвящены теме нападения Германии на Норвегию 9 апреля 1940 года. Учитель норвежского языка В. Л. Якуб всячески поддерживал эту склонность. С его помощью я отправился в первую свою поездку за границу в качестве переводчика на теплоходе «Сестрорецк», который собрал делегатов на Московский фестиваль молодежи и студентов 1957 года из районов Северной Норвегии. С норвежской делегацией я работал в течение всего фестиваля, причем быстро освоился с этим языком. Затем норвежское «Объединение молодежного сотрудничества» пригласило нас — двух переводчиков делегации — весной 1958 года приехать на традиционный норвежский pasketur, то есть лыжный отпуск в горах Ютюнхейма.

Лыжник, особенно горнолыжник я был в то время довольно никудышный. Пришлось трудно: первая половина дня уходила на то, чтобы подниматься до высоты 2000–2500 метров, вторая — на головоломный спуск вниз. Иногда выпадали дежурства по кухне. Готовили девушки, так что мои кулинарные способности оставались невостребованными. Зато надо было впрягаться на лыжах в тяжелые сани с бочкой и возить на кухню воду с горной речки. Но языковая школа была в этой поездке, конечно, превосходной.

Несколько дней мы провели, вернувшись с гор, в гостеприимном доме председателя пригласившего нас объединения Арне Ореброта. Тогда же мы имели возможность встретиться и с несколькими лидерами молодежного и студенческого движения в Норвегии. Я смог ощутить щекочущий запах реальных политических бесед. Вести их было увлекательно. Излишней информацией я тогда не был отягощен. Советский Союз был на гребне успехов во многих областях: мы прилетели на первом реактивном пассажирском самолете в мире, который был нашим Ту-104; лазая вечером по горам на лыжах, мы видели в темном небе над головой, как светящуюся звезду, наш советский спутник. Да и гуманитарная подготовка, которая давалась в институте, позволяла вести разговор с иностранными собеседниками по меньшей мере на равных, а зачастую и с чувством известного превосходства в запасе знаний и аргументов. Авторитет Советского Союза был в те годы весьма высок, и, выезжая за границу, нельзя было не почувствовать этого.

Но было для меня в этих двух поездках за границу и много поучительного. Я вернулся из них буквально влюбленным в Норвегию, ее природу, людей, историю, язык. В то же время задавал себе много вопросов: почему перед выездом в горы они просто складывают в подъезде ящики с бананами и апельсинами и за ночь эти ящики никуда не исчезают? Почему наш Мурманск покрыт толстым ковром мягкой пыли и состоит из серых некрашеных зданий, а расположенные в сутках хода от него норвежские Каркенес, Варде, Вардсе, Тромсе смотрятся на фоне все той же изумрудно-зеленой тундры и коричневых скал как раскрашенные игрушки? Почему приглашавшие нас хозяева-коммунисты могут нормально разговаривать со своими политическими оппонентами и даже ходить друг к другу семьями в гости, а у нас такое попросту невозможно? Почему, когда я в Тремсе отошел от нашей группы с «Сестрорецка», покупавшей всякие носильные вещи, и отправился в книжный магазин за норвежско-немецким словарем, за мной сразу бросились два очень рассерженных дяди? Неужели не верят?

Должен, правда, сказать, что все это не вызывало комплекса неполноценности, который стал столь характерным для наших людей лет двадцать спустя. Я чувствовал себя гражданином великой и могучей страны. У нее, может быть, были свои особенности и недостатки. Но у кого их нет? В чисто бытовом плане у них и чище, и квартиры лучше. Но питались они хуже нас, причем намного хуже. Думалось к тому же, что у них, пожалуй, достигнут пик возможного. У нас все еще впереди, и жизнь с каждым годом становилась лучше.

В институте была сильная комсомольская организация. С ее помощью администрация держала довольно строгую дисциплину. Понукать комсомольские комитеты особенно не требовалось. В них работали не за страх, а за совесть: активная деятельность в комсомоле учитывалась при распределении на работу по окончании института. Получить работу по прямой специальности было очень сложно, так как МИД СССР брал не более 10–20 процентов выпускников, остальным приходилось идти в другие организации и учреждения.

На комсомольскую выборную должность я попал лишь однажды на втором курсе. В курсовом бюро мне была поручена оргработа, то есть отправка бригад в колхоз, выделение людей на дежурство в отрядах дружинников и прочие подобные вещи, как правило, не вызывавшие особого восторга у студентов. Я же был приучен к дисциплине и требовал ее соблюдения также и от других.

На следующий год меня в бюро не избрали. Начиналась хрущевская «оттепель», произносилось много горячих речей о том, что теперь Советский Союз преобразится коренным образом. Я не очень верил в моментальное преображение и имел неосторожность открыто говорить об этом. За подобный «консерватизм» меня покритиковали с трибуны собраний те, с кем я откровенничал.

В последующие годы учебы я занимался изданием стенгазеты кафедры германских языков. Этим моя общественная деятельность исчерпывалась. Все время и энергию я вкладывал в учебу. Все экзамены на всех курсах сдавал только на отлично, получал повышенную стипендию, что считал весьма существенным с точки зрения самоутверждения, поскольку на втором курсе женился на студентке Московского городского педагогического института Инге Кузнецовой и хотел по возможности стоять на своих ногах.

Познакомились мы в поезде Львов — Москва и через год после этого решили расписаться к полному ужасу моих и ее родителей. Жили в 16-метровой комнатке моей бабушки на Сущевском валу в коммунальной квартире. Инга закончила институт раньше меня, работу по специальности, то есть учительницы французского языка, найти в Москве не могла, поступила, наконец, в школу старшей пионервожатой. Нам, конечно, помогали родители. Они вскоре убедились, что наш брак не случайность, что мы нашли друг друга на всю жизнь.


Учеба в институте подходила к концу. На шестом курсе предстояла шестимесячная загранпрактика. К тому времени я освоил норвежский язык и в срочном порядке отправился изучать голландский. Управление кадров МИД СССР приказало подготовить к выпуску несколько студентов со знанием этого языка. В группу послали наиболее сильных «немцев» (исходя из близости этих языков), которые и занимались по очень напряженной программе. Вскоре я, однако, на всю жизнь сделал вывод — к «заказам» учебного отдела управления кадров не следует относиться серьезно. Никто из выпускников голландской группы на практику или на работу ни в Нидерланды, ни в Бельгию не потребовался. Ни к чему оказалось и мое знание норвежского языка.

В ноябре 1958 года я вместе со своими однокашниками из двух немецких академических групп прибыл в Берлин для прохождения практики в посольстве. На «Остбанхофе» нас встречал микроавтобус «фольксваген», в воздухе стоял характерный берлинский запах буроугольных брикетов, было пасмурно, из радиоприемника в автобусе раздавался голос диктора «подрывной» радиостанции «РИАС». Юрка Андреев, оценив обстановку, решительно заявил: «Мне тут нравится».

Нас привезли в Карлсхорст и поселили всех в одной трехкомнатной квартире в посольском доме на Интельхаймер штрассе. На углу этого дома в те годы была маленькая пивная, где можно было поесть сосисок. Был и ресторан «Волга», где кормили совсем прилично и «по-русски». Но позволяли мы себе эту роскошь крайне редко, так как все наши доходы исчислялись 525 марками в месяц.

Карлсхорст был тогда обнесен проволочной сеткой. Действовало несколько КПП, которые охранялись немецкими солдатами. Внутри закрытого района были посольский и торгпредский жилые дома, вилла советника-посланника, военный клуб, военная поликлиника, посольская автобаза. Все остальное занимало огромное хозяйство КГБ, представительство которого в Берлине именовалось среди советских граждан «инспекцией».

От Карлсхорста до посольства — 12 км. Ежедневно утром и вечером между посольством и Карлсхорстом ходил посольский автобус. Можно было, если не успевал на автобус, ездить и берлинской электричкой. Но с электричкой надо было еще освоиться, так как она ходила безо всяких проблем в Западный Берлин. Зазеваешься и пересечешь границу. Это для студента-практиканта, как предупреждали, могло плохо кончиться.

Раньше, правда, одно приближение к секторальной границе расценивалось как попытка измены родине. Теперь после разоблачения культа личности на секторальную границу можно было сходить и постоять на ней. Но Западный Берлин оставался «табу» для большинства советских граждан, работавших в ГДР, кроме тех, кто состоял в органах разведки. Не очень разрешалось ездить туда и нашим дипломатам, даже работавшим в группе, которая в посольстве занималась Западным Берлином. Ходили они в основном на встречи с руководством западноберлинской СЕПГ или общества германо-советской дружбы. С другими политическими представителями не общались, так как считалось, что это небезопасно. Твердили, что Западный Берлин — гнездо шпионажа.

Такое настроение намеренно поддерживалось, конечно, в первую очередь карлсхорстской «инспекцией». Оглядываясь теперь назад, думаю, что все это, скорее, было местным берлинским изобретением, чем правилом, так как «чистые» дипломаты нормально работали и в Париже, и в Бонне, и в Лондоне. Только в Берлине политические контакты с Западом были практически монополизированы работниками нашей разведки и контрразведки. Однако такое положение вскоре изменилось. Этого потребовала активизация нашей внешней политики на западноберлинском направлении.

Наша группа практикантов была довольно многочисленной. В ней были старшие товарищи — В. Шипов и В. Тренделев, пришедшие в институт после армии, а также молодняк. В. Попов, который стал послом в Австрии, А. Тищенко — посол в Норвегии, Э. Скобелев, который потом работал в ЦК Компартии Белоруссии и писал книги, Ю. Андреев, который пошел по научной стезе. Нас закрепили за первыми секретарями посольства, которые должны были руководить прохождением практики.

Мне опять повезло. Не всем посольским работникам очень уж хотелось тратить свое время на практикантов. Мой руководитель П. Г. Бушманов к этому поручению отнесся, однако, со всей серьезностью и с первых дней начал учить нескольких своих подопечных уму-разуму и азам дипломатического ремесла. Был он невысокого роста, крепкого телосложения и большой подвижности человек. Родом откуда-то с Волги, он не очень хорошо знал немецкий язык, но знать его хотел и всю жизнь прилежно изучал. Человек он был честный, с хитринкой, отлично разбиравшийся в системе внутриминистерских отношений. В общем, это был типичный для конца 50-х годов работник МИД, пришедший из Высшей дипломатической школы по партнабору, но хотевший стать дипломатом и в меру своих способностей и возможностей преуспевший в этом деле. Подкупал его большой жизненный опыт, доброе, внимательное отношение к нам. П. Г. Бушманов понимал, что ребята мы совсем зеленые и к новой профессии привыкнем не сразу. Многое он вежливо подсказывал как бы намеком. Если не действовало, вызывал к себе в кабинет поодиночке и тогда разговаривал «открытым текстом».

Однажды он спросил меня, что мне говорил в автобусе один из первых секретарей. Потом поинтересовался, о чем я разговаривал с другими сотрудниками посольства. «Не помню», — беззаботно ответил я. «А ты помни и думай, — покачав головой, сказал П. Г. Бушманов, — в этом заведении просто так мало что говорят». Это было, пожалуй, преувеличением, но с большой долей правды. Во всяком случае я навсегда запомнил это.

П. Г. Бушманов вел в посольстве вопросы работы государственных органов ГДР. Конкретно сферой его интересов были Народная палата ГДР, МВД, министерство юстиции, органы госконтроля, отдел административных органов ЦК СЕПГ, который в то время возглавлял К. Зоргенихт. Большим участком его работы были также местные органы власти. Но четкого представления о состоянии этих дел Бушманов не имел. Машину он сам не водил и поэтому в командировки по стране выезжал редко. По-немецки читал не быстро и со словарем. Видимо, поэтому его первым движением души было поручить «своим» практикантам отреферировать за пару лет подшивки журналов «Социалистише демократи», «Айнхайт», специализированных юридических изданий под углом зрения состояния работы местных органов власти, тех проблем, с которыми они сталкиваются.

Надо было читать сотни и тысячи страниц, группировать материал по проблемам, делать выводы, писать затем пространные справки. Работа была утомительная и не всегда интересная. Но Бушманов был педагогом. Он использовал интересный материал из бесед со своими коллегами в министерствах ГДР, на которые брал практикантов, использовал иллюстративные факты в документах, которые уходили в Москву. Одним словом, не было ощущения, что делается бесполезная работа.

Правда, чем больше и быстрее мы обрабатывали материалы, тем больше получали заданий. В конце концов у меня начало закрадываться сомнение, а нужно ли Бушманову столько фактов, иллюстраций, повторных выводов, уже известных на основе анализа предыдущих источников. Я решился спросить его об этом и услышал в ответ: «Люди всегда должны быть заняты на службе работой, иначе они перестают уважать службу. Задача начальства все время давать им работу, причем лучше — полезную. Запомни это на будущее».

П. Г. Бушманов использовал меня в основном как своего устного переводчика. Я стал ходить с ним на беседы в ведомства ГДР, причем велись они на уровне заместителей министров, начальников крупных управлений, реже — заведующих отделами ЦК СЕПГ. Речь шла в основном о внутриполитических проблемах ГДР. Другим моим товарищам это не всегда нравилось. Какая тут дипломатия, говорили они, если только и разговору, что о работе сельхозкооперативов да о подготовке к очередным выборам. Но на самом деле это было безумно интересно. Впервые я мог видеть механизм власти в социалистическом государстве изнутри. В Советском Союзе для таких, как я, это была бы книга за семью печатями.

Нет нужды говорить, что внутренние проблемы ГДР интересовали наше посольство в первую очередь под углом зрения оценки стабильности республики.

В памяти были свежи события 1953 года, когда из-за изменения расценок на улицу вышли толпы рабочих. ГДР по-прежнему сталкивалась с многими трудностями и проблемами. Однако одной из самых неприятных был постоянный уход населения из ГДР на Запад. Эта болезнь в конце концов привела к гибели ГДР. Ее опасность была и тогда очевидна, но в те годы считалось, что по мере укрепления ГДР отток населения должен прекратится. Не надо забывать, в тот момент Советский Союз бросал вызов США, предлагая потягаться в мирном экономическом соревновании и обещая в ближайшие годы обойти американцев по многим показателям. ГДР же, как наш союзник, собиралась обгонять ФРГ, причем сделать это она хотела в условиях открытой границы с Западом.

«Бегство из республики» (Republikflucht) было одной из главных тем, которой занимался П. Г. Бушманов. Вернее, на эту тему с представителями ГДР беседовал тогда, наверное, весь верхний эшелон посольства. Беседы эти, на мой взгляд, вращались в порочном кругу. Наши работники с укоризной во взоре и ноткой превосходства в голосе всякий раз выражали недоумение по поводу того, что от наших немецких друзей убегают их граждане на империалистический Запад. Такого и помыслить себе невозможно в Советском Союзе, да и в других соцстранах тоже порядок. Слабо, видимо, поставлена идеологическая работа в СЕПГ, надо больше разъяснять, убеждать, показывать, доказывать, изучать каждый отдельный случай ухода на Запад и делать выводы для практической работы.

Немецкие друзья, наверное, чертыхаясь в душе, вынуждены были признавать, что идеологическая работа у них еще не на высоте, но просили учитывать специфику раскола одной нации на два государства, наличие открытой границы, менее выгодные для ГДР, чем для ФРГ стартовые экономические условия, намекали на то, что Сталину не следовало отдавать Польше силезский уголь и оставлять ГДР почти без всяких природных ресурсов. Иногда при этом, например, член политбюро ЦК СЕПГ К. Хагер говорил, что, наверное, не лишены для многих привлекательности и буржуазные свободы, во всяком случае этот момент никак не стоит сбрасывать со счетов. Подобные высказывания рассматривались как признак большой откровенности собеседника, так как находились где-то «на грани ереси», но, учитывая высокое положение К. Хагера, признавались достойными изучения и доклада «наверх».

Сопровождая П. Г. Бушманова в МВД ГДР на беседы с начальником управления, ведавшим вопросами борьбы с уходом населения на Запад, я вновь и вновь мог убеждаться: идеологической работой эту проблему решить невозможно. Цифры беглецов прыгали от месяца к месяцу — то обострялась международная обстановка, то власти ГДР проводили какую-то реформу, то масла в ГДР не было, то погода не благоприятствовала переселению. Но никогда не бывало так, чтобы массовый исход граждан ГДР из своей республики полностью прекращался. Анализ материалов, связанных с конкретным изучением случаев ухода на Запад, социологические исследования, проводимые на Западе, вновь и вновь свидетельствовали, что в 90 из 100 случаев дело не в идеологии, а в экономике. Сумеют Н. С. Хрущев обогнать Америку, а В. Ульбрихт — ФРГ, число переселенцев на Запад резко сократится и, наверное, начнется даже обратное движение в ГДР. Не сумеют — так ГДР при существующих условиях рано или поздно опустеет и погибнет. В конце концов это вопрос времени.

Глубоко правы были те немецкие коммунисты, которые говорили, что судьба противостояния между социализмом и капитализмом решается в естественных, «неподдельных» условиях только на немецкой земле. В. Ульбрихт в те времена пытался использовать этот тезис, чтобы побудить социалистический лагерь бросить все свои силы и ресурсы для превращения ГДР в «витрину социализма». В одиночку она, конечно, шансов в соревновании с ФРГ почти не имела.

Однако подобная постановка вопроса встречала резко неприязненное отношение в других столицах Варшавского договора. Люди в СССР, да и во многих других странах народной демократии жили в то время в материальном отношении намного хуже, чем граждане ГДР. Отдать все немцам, которые всего 10–15 лет тому назад были фашистами и проиграли войну? Пойти на замедление реализации собственных социальных программ? Ответом было возмущенное «нет». Насколько мне известно, руководству СЕПГ дали понять, что саму такую постановку вопроса можно рассматривать как националистический немецкий загиб.

Раз в квартал или в полгода П. Г. Бушманов, вздыхая, отправлялся писать телеграмму со статистическими данными о том, сколько своих граждан в очередной раз недосчиталась ГДР. Телеграмму полагалось составлять кратко, без излишней «лирики». Проблема была известна. Посол подписывал телеграмму каждый раз неохотно, так как никому в Москве она не доставляла удовольствия. Столько было несомненных внешнеполитических и внутренних успехов, а «несознательные» немцы продолжали удирать на Запад, казалось бы, в полную бесперспективность. Немецкие коммунисты, самые, казалось бы, образованные, культурные, дисциплинированные, ничего с этим не могли поделать, чем вновь и вновь доказывали, как многому им еще надо учиться у Советского Союза.

Однажды, подходя утром к двери своего кабинета, П. Г. Бушманов обнаружил в потемках фигуру нашего практиканта Э. Скобелева, сидевшего на корточках у стены. Эдуард принес ему плод своих длительных размышлений. Идея его была по тем временам почти сумасшедшей. Ясно, что уход населения из ГДР невозможно остановить, пока граница в Берлине остается открытой. Не может быть в едином городе эффективного пограничного контроля. Исходя из этого, Эдуард предлагал так повести городское строительство в Берлине, чтобы постепенно перекрыть многочисленные улицы и улочки, соединяющие две части города.

Идея Эдуарда была в мягкой форме отвергнута. Она могла дискредитировать идею превращения Западного Берлина в вольный город, вызвать панику и прочие нежелательные последствия. К тому же кто в МИД СССР особенно прислушивался к неординарным идеям практикантов! Не они разворачивают тяжелый корабль государственной политики. Мы тогда все поулыбались смелости взглядов нашего друга. Но я вспомнил о нем в 1961 году и подумал, что все же бывает так, что устами непосвященных иногда глаголет истина. Правда, в 1961 году я не знал еще, что идея закрытия границы в Берлине начала обсуждаться со Сталиным руководством ГДР еще в 1952 году. Развития она тогда не получила.

Тем временем к моей особе стало проявлять интерес руководство посольства. На новогодний прием 1959 года к В. Ульбрихту посол М. Г. Первухин взял в качестве переводчика меня. Затем меня послали переводчиком со свитой Н. С. Хрущева, приехавшего с визитом в ГДР. Бушманов дал мне понять, что, возможно, меня возьмут на работу в посольство на должность старшего переводчика.

Я воспринял это с радостью. В Москве мы с женой не имели постоянной прописки. Инга ждала ребенка. Жить дальше в одной комнате с бабушкой было бы очень сложно.

В тот момент от моего трудоустройства зависело многое. Выехать в ГДР со всех точек зрения было предпочтительным вариантом: это — поступление на службу в МИД СССР, это — решение на ряд лет жилищной проблемы, это приличная зарплата, это, наконец, более или менее знакомый коллектив и круг обязанностей.

Побыв с В. Н. Поповым на практике в консульстве в Ростоке, где нами командовал ставший впоследствии ректором Института международных отношений А. И. Степанов, мы совершили затем всей группой большую ознакомительную поездку по ГДР. Это был заключительный этап нашей практики. Нам дали старенький автобус, шофера-немца, сопровождающего дипломата и отпустили на волю недели на две. За это время мы объехали и осмотрели всю ГДР. Денег у нас не было, поэтому ночевали мы обычно в наших воинских гарнизонах — где в казармах, где в офицерских гостиницах, кормились в домах офицеров, заправлялись «военным» бензином. Но посмотрели мы в ГДР за эти дни очень многое — от Штуббенкаммер на Рюгене до Саксонской Швейцарии, от Франкфурта-на-Одере до знаменитой деревни Ширке и Брокена в Гарце, куда слетаются ведьмы на Вальпургиеву ночь. Во всяком случае, работая затем в течение 6 лет в ГДР, я таких поездок больше совершить не мог.

В конце апреля мы закончили практику и возвратились в Москву. Диплом у меня был защищен еще до отъезда на практику. — Госэкзамены были быстро сданы. Получен диплом с отличием. Вернулась из роддома Инга с маленьким и очень шумным человечком — нашей дочкой Леной. 15 августа 1959 года я отправился в ГДР. Несколькими неделями позже прилетела жена с дочерью. Началась моя дипломатическая служба.


Часть II. ПТЕНЕЦ ГНЕЗДА АНДРЕЯ АНДРЕЕВИЧА ГРОМЫКО


Берлинские годы

Свою работу в нашем берлинском посольстве я начал с должности старшего переводчика. Мои обязанности были довольно просты и немногочисленны. По сути дела, я выступал в роли помощника советника-посланника посольства, которым был в то время В. И. Кочемасов. Впрочем, его очень скоро сменил А. И. Горчаков, бывший секретарь МГК КПСС, некоторое время работавший затем в МИД СССР на должности заведующего 4-м Европейским отделом, который курировал Польшу и Чехословакию.

Кочемасов уехал в Москву заместителем заведующего 3-м Европейским отделом, ведавшим Германией и Австрией. Но долго он на этом посту не задержался и вскоре стал заместителем Председателя Совета Министров РСФСР. Он вернулся в Берлин нашим послом на закате ГДР, когда я стал послом в Бонне. Мы много раз договаривались встретиться и обсудить тревожную ситуацию, но обстоятельства сложились так, что эта встреча не состоялась.

Начав работу в приемной В. И. Кочемасова, я поначалу чувствовал себя довольно неуютно. В последние школьные, а затем институтские годы я привык трудиться по десять и более часов в день. Здесь же буквально маялся от безделья. Когда советник-посланник выезжал на беседы с высокопоставленными функционерами ГДР, я сопровождал его и делал затем записи бесед. Но таких встреч было не так уж и много.

Кроме того, в мои обязанности входило поддерживать связи с берлинской конторой кинопроката и подбирать фильмы для еженедельного показа сотрудникам посольства по принципу: смотрите, чтобы знать эту часть культурной жизни ГДР, а заодно совершенствуйте свой немецкий язык. Работа эта была неблагодарной. Хороших фильмов студия «ДЕФА» производила мало, а более половины сотрудников посольства немецкий знали средне и фильмы смотрели с трудом. Ворчанье всех недовольных направлялось обычно в мой адрес, как самого младшего по чину.

Третьей моей обязанностью была подписка посольства на газеты — и газеты ГДР, и западные издания, а также приобретение книг для посольства и Москвы. В основном это была техническая работа, которая текла по накатанному моими предшественниками руслу. Но определенного времени и настойчивости она требовала.

Была у меня, правда, и четвертая, более интересная обязанность. Я должен был обрабатывать письма немецких граждан, касавшиеся различного рода конфликтов с Группой советских войск в ГДР. Было немало конфликтных случаев, так сказать, единичного свойства, которые после соответствующего вмешательства и политического воздействия на командование ГСВГ быстро решались ко взаимному удовлетворению сторон. Однако были и «хронические болезни».

Одна из них — проблема внебрачных детей, появлявшихся в результате сожительства наших солдат и офицеров с немецкими гражданками. По договору о временном пребывании наших войск в ГДР 1957 года вопросы гражданско-правового характера, возникавшие между служащими наших войск и гражданами ГДР, должны были решаться по закону ГДР. Согласно немецкому закону доказательство факта сожительства матери ребенка с его отцом в момент зачатия являлось достаточным основанием для признания отцовства и позволяло ставить вопрос о выплате гражданке ГДР алиментов нашим военнослужащим. Так и решали во многих случаях суды ГДР.

Наши же юридические органы, несмотря на подписанный с ГДР договор, упорно применяли советский закон: если не был зарегистрирован брак, то и алиментные претензии не принимались. Чтобы избавить себя от излишней головной боли и соблюсти «интересы безопасности», военное начальство немедленно откомандировывало из ГДР любого военнослужащего, замеченного в «неслужебных» связях с местными гражданками и тем более, если оказывалось, что они стали отцами своих немецких детей. А там — ищи бедная немка ветра в поле по всему великому Советскому Союзу. Папы просто исчезали.

Выглядело все это достаточно некрасиво, особенно на фоне той настойчивости, с которой мы в те годы внушали всем, и прежде всего своим собственным официальным представителям всех рангов, что ГДР больше не является оккупационной зоной, что это суверенное государство и вести себя в отношениях с ним подобает соответственно. По поводу «алиментной темы» на основании многочисленных жалоб немецких граждан посольство направляло командованию ГСВГ немало «строгих» писем, которые я и сочинял. Эффект, правда, был слабый. Пару раз, однако, удалось заставить выполнять наши договорные обязательства и начать взыскание алиментов. Но это были, скорее, исключения из общего, не украшавшего нас правила.

В целом вся ситуация в наших отношениях с ГДР была в чем-то шизофренична. Цель укрепления ГДР и ее международного признания была одним из приоритетных направлений всей нашей внешней политики, по крайней мере в Европе. В этом виделся главный рычаг консолидации выгодных Советскому Союзу итогов второй мировой войны, закрепления результатов так дорого доставшейся победы. Наши политические деятели неустанно требовали от Запада признать незыблемость итогов войны, а следовательно, и существование первого в истории немецкого государства рабочих и крестьян. В конце концов эта цель стояла и за знаменитой инициативой Н. С. Хрущева превратить Западный Берлин в вольный город и заставить три державы подписать германский мирный договор. Берлинское наступление Хрущева вполне могло подвести нас к грани крупного международного конфликта, но СССР, казалось, сознательно шел на это ради окончательного решения германского вопроса в нашем смысле. Мы «вколачивали» в ГДР огромные средства, чтобы поддерживать «на плаву» это не очень-то в те годы жизнеспособное, лишенное всяких природных ресурсов государство. С ГДР мы подписывали уникальные по своему объему торгово-экономические соглашения, добивались с ней самого тесного кооперирования в промышленности, науке, культуре и других областях. В общем, мы ГДР в те годы занимались самым активным образом, пестуя ее как малого ребенка.

Со стороны руководства ГДР та же линия осуществлялась, так сказать, в немецкой системе координат. Промышленность республики все больше разворачивалась в сторону Советского Союза. В политическом плане В. Ульбрихт считал своим долгом быть всегда и во всем единым с советскими товарищами. В ГДР с немецкой основательностью учили русский язык, переводили и издавали нашу литературу, записывали чуть ли не все взрослое население в общества германо-советской дружбы. Улицы пестрели призывами сделать дружбу с Советским Союзом делом, «близким сердцу» каждого немца, поясняли, что учиться у Советского Союза значило учиться побеждать.

Но это была внешняя, официальная часть картины отношений между СССР и ГДР, хотя было бы неверно утверждать, что эта часть картины носила как бы нереальный, очковтирательский характер. Конечно, неуклюжие лозунги и призывы всегда и во всем смотреть в рот «старшему брату» многими немцами воспринимались, мягко говоря, скептически. Интеллигенция типа А. Зегерс и С. Хермлина критиковала партийных функционеров за неумение сохранять национальное достоинство и облекать идеи дружбы и союза с СССР в более цивилизованные формы. Люди же попроще говорили, что действует инстинкт угодничества перед победителями, что власти страны по привычке норовят все еще пресмыкаться перед ними.

Поскольку сходные явления отмечались и в Западной Германии, восточные немцы в своей массе рассматривали происходившее как что-то неизбежное в данных исторических условиях. Кому становилось невмоготу, тот уходил на Запад. Против идеи примирения немцев и русских, восстановления хороших и даже дружественных отношений между ними оппонентов было мало. Более того, за годы существования ГДР в этой стране появлялись все новые тысячи и тысячи людей, которые были нашими искренними друзьями и, наверное, останутся такими до конца своей жизни.

С советской стороны картина была во многом неоднозначной. Простой советский гражданин не очень принимал идею дружбы с немцами, ну разве что с оговоркой, что для социалистических немцев надо сделать исключение. Поскольку линия Политбюро ЦК КПСС состояла в том, чтобы всемерно укреплять ГДР и дружить с нею, наши представители, как говорится, вытягивались по стойке «смирно» и брали под козырек.

В России, однако, как известно, сия манера поведения еще отнюдь не означает, что будет осуществляться то, что приказано. Вполне возможно, что, сохраняя позу полного послушания, будут делать все наоборот или в любом случае лишь то, что сами считают целесообразным.

Поэтому, исповедуя на словах одно, многие наши люди, даже специально отобранные для работы в ГДР, поступали в практической жизни иначе. Действовал стойкий «синдром победы», в соответствии с которым считалось, что в ГДР себе можно многое позволить такого, что не потерпели бы в других странах народной демократии. Это проявлялось и на бытовом, и на политическом уровне. Ну и, конечно, всякий наш чиновник, прибывавший на работу в ГДР, считал своим правом и долгом учить своих немецких «подопечных», как им жить и понимать мир. Причем уровень этих поучений и рекомендаций, бывало, не выходил за рамки пересказа «Краткого курса истории ВКП(б)».

Я не говорю, конечно, что это было общим правилом. Как всегда, все зависело от конкретных людей, от их общего уровня развития и подготовки. Причем это касалось обеих сторон. Но высокомерное отношение к представителям ГДР, взгляд на них как на потенциальных злоумышленников или в лучшем случае «неумех», которыми просто необходимо в той или иной форме командовать, был широко распространен среди берлинской колонии служащих различных советских ведомств. Советские дети в Карлсхорсте либо не общались с немецкими детьми вообще, либо, объединившись в стаи, вновь и вновь предлагали немецким ребятам, а они всегда были в меньшинстве, «сыграть в войну», чтобы в очередной раз поколотить немцев. Должен сказать, что у наших родителей это отрицательной реакции не вызывало, скорее наоборот.

Меня, помню, этот настрой сильно озадачивал. Сначала я думал, что, может быть, эта «суровость и бдительность» в отношении немцев ГДР шла сверху. Однако вскоре я мог убедиться в том, что это не политическая линия, а, скорее, прочно укрепившаяся болезнь советского чванства, замешанного на нехватке общей культуры, чувстве вседозволенности и безнаказанности. Однажды по молодости лет я сцепился в посольском автобусе по пути на работу с одним из «зрелых» товарищей из объединенного парткома, доказывая ему, что в ГДР должны работать не бывшие директора металлообрабатывающих заводов, по слогам читающие по-немецки даже после окончания Высшей дипломатической школы, а люди, которые все же представляют себе, что имеют дело с европейским народом, который дал миру величайших представителей на всех направлениях человеческой культуры и цивилизации. Если немец воспринимает нескладное бормотание такого нашего дипломата-директора как руководство к действию, то он либо неискренен с нами, либо сам находится на том же уровне, что и его «старший друг», и от их совместной «политической деятельности» по серости и дурости может быть только вред для авторитета Советского Союза и ГДР. В автобусе народ отнесся к моим высказываниям сдержанно, а вскоре начался разговор по посольству, что надо усилить воспитательную работу с молодыми сотрудниками. Есть у них склонность к зазнайству, непонимание значения опыта партийной и советской работы старших товарищей.

Мой наставник П. Г. Бушманов сказал мне по этому поводу, что надо знать, что и кому говорить. «Чего ты ему доказываешь, что таких, как он, отсюда давно гнать надо? Думаешь, он тебя поддержит? Он сам такой. А таких, как он, здесь добрая половина».

Однако жизнь шла своим чередом, менялся состав посольства, менялись и методы работы. Сослуживцы — старшие выпускники МИМО — рассказывали, что прогресс за прошедшие несколько лет был разительный. Один из них начинал службу переводчиком в нашей военной комендатуре во Франкфурте-на-Одере. И вот в один из дней к нему в комендатуру на прием пришел немец, который положил на стол расписку какого-то командира роты или батальона, конфисковавшего для нужд Советской Армии в 1945 или 1946 году у этого немца мотоцикл. Разумеется, при этом было обещано, что после войны будет выплачена компенсация. Немец, ссылаясь на договор об отношениях с ГДР 1955 года и наши заявления о предоставлении ГДР полного суверенитета, считал, что пришло время получить причитающуюся ему компенсацию.

Наш выпускник отправился докладывать дело военному коменданту. Вроде бы немец был прав. Что делать? На этот вопрос комендант среагировал просто: вызвал дежурный караул и приказал посадить немца в подвал комендатуры. На недоуменный вопрос дипломата, за что немца арестовывать и по какому праву, комендант реагировал репликой: «Да ни за что! Я его до утра в подвале продержу, а потом выпущу, и он еще от всего сердца меня благодарить будет и больше никогда со своей распиской сюда не придет. И чему вас только в ваших институтах учат?!»

В 1959 году немецких посетителей в подвал, наверное, больше нигде не сажали. Но когда я начинал работать, нередко картина все же была следующая. Какой-либо из наших не очень сведущих в языке работников и попавший впервые в своей жизни на дипломатическую службу собирался в командировку по республике для ознакомления с положением дел на местах, скажем, в либерально-демократической партии. Перед отъездом он составлял перечень вопросов, которые хотел выяснить, и с помощью других сотрудников потел, переводя эти вопросы на немецкий язык. «Беседа» с местными представителями ЛДПГ затем строилась по схеме: «Дорогой коллега, у меня к вам есть несколько вопросов. Вопрос 1. Ага, спасибо. Теперь вопрос 2 и т. д.». Случалось, что ответы собеседника наш товарищ не вполне понимал. На этот случай считалось полезным повторять вопрос вновь и вновь, заставляя собеседника объяснять положение дел все более простыми словами. Некоторые даже считали такую тактику особенно хитрой: стараясь втолковать советскому другу суть дела, немец авось да и сболтнет чего-либо лишнего. Во всяком случае он будет стараться, так как прогневить представителя советского посольства местный функционер в любом случае вряд ли решится.

Хуже обстояло, однако, дело, когда начинали задаваться вопросы нашему представителю немецким собеседником. Нередко функционеры ГДР искренне хотели посоветоваться, как действовать в той или иной конкретной ситуации. Но было хорошо известно, что все они писали подробнейшие доклады «наверх» о всех беседах с советскими товарищами, а некоторые даже обосновывали свои те или иные политические действия советами, полученными от ответственного представителя посольства СССР. Тут легко можно было попасть впросак. Если советы советского товарища не соответствовали линии ЦК СЕПГ или попросту были неадекватны ситуации, дело могло дойти до В. Ульбрихта. Он был в этих случаях беспощаден. Незадачливого дипломата тут же отправляли домой, а иногда и увольняли с работы за попытки вмешиваться во внутренние дела ГДР.

На этот случай жизни была разработана тактика как бы косвенных ответов «немецким друзьям».

Считалось, что лучше всего вспомнить какой-либо похожий случай из истории КПСС либо из деятельности местных партийных и советских органов в СССР. Тут, естественно, на коне были те дипломаты, которые в этих органах ранее работали и имели кое-какой опыт. Немецкому собеседнику, во-первых, говорили, что ГДР — суверенная страна и будет, конечно, решать ту или иную ситуацию так, как считает это целесообразным. Но вот имел место похожий случай в Калининской, или Горьковской, или еще какой области, так там поступили вот так-то. Но это, мол, было в прошлые годы, да и условия там не совсем похожи на условия в ГДР. В общем, вся дипломатия состояла в том, чтобы и ответить намеком на вопрос, и в то же время не ответить, возложив на собеседника бремя интерпретации советов посольского товарища, который, если запахло бы жареным, на самом деле вроде бы ничего и не советовал, а лишь вспоминал о перипетиях социалистического строительства в СССР.

Ситуация эта была достаточно смешная. Неискренность ощущали, конечно, обе стороны. В. Ульбрихту не нравилось, что наши работники колесили по ГДР и все время искали непосредственную информацию о положении на местах. Она нередко сильно отличалась от оценок, которые поступали после фильтрации через райкомы и обкомы в ЦК СЕПГ. Это не позволяло В. Ульбрихту чувствовать себя уверенным при контактах с нашим руководством в Москве в том, что все его просьбы и рекомендации в германских делах воспринимаются как истина в последней инстанции. Он не скрывал своего раздражения по поводу такого порядка, норовя всякий раз ударить по рукам тех, кто особенно активничал в сборе информации. По сути дела, из ГДР не уехал «по-хорошему» ни один из работавших там за годы ее существования советских послов. ЦК СЕПГ просил о замене и Г. М. Пушкина, и М. Г. Первухина, и М. Т. Ефремова и даже П. А. Абрасимова, считавшегося лучшим другом Э. Хонеккера. Москва покорно меняла послов, убирала работников и рангом пониже, закрывала, а потом вновь открывала консульства во всех концах ГДР, но информацию о внутреннем положении ГДР в те годы мы имели всегда исчерпывающую, и не только из рук ЦК СЕПГ. Думаю, что так было вплоть до самого конца ГДР. Другой вопрос, как эта информация оценивалась и использовалась. Это всегда и во всех случаях было прерогативой и ответственностью политического руководства.

Подобная навязчивая опека, поддерживавшаяся нами над ГДР, имела, однако, и свои несомненные издержки. Главной из них являлась непоколебимая убежденность большинства функционеров ГДР в том, что они могут позволить себе совершать в политике какие угодно ошибки, но поплатиться за это властью они не могут. В любом случае Москва в решающий момент придет на помощь и бросит все силы на то, чтобы удержать ГДР, так как без ГДР развалятся все советские позиции в Европе. Думаю, что эта слепая вера определила поведение руководства и среднего звена функционеров СЕПГ и в роковом для ГДР 1989 году. В Берлине вовремя не поняли, что имеют дело с совсем другой Москвой, с совсем другим взглядом на ГДР, как, впрочем, и на другие союзные нам восточноевропейские страны.


Мне всегда казалось, хотя я ни дня не служил в армии, что жизнь в советской колонии за границей, особенно в большой колонии, должна во многом напоминать жизнь военного гарнизона. Здесь каждый сверчок знает свой шесток и поет свою, положенную ему песню. Все мужчины имеют свои должности и звания, существует жесткая система подчиненности в рамках каждой оперативной группы во главе с советником или первым секретарем, а всю эту пирамиду венчает посол и его правая рука советник-посланник. Соответственно этой табели о рангах строятся отношения и между женами, распределяются квартиры, автомашины, выдаются средства на экипировку, представительские расходы. Идет острая конкурентная борьба за продвижение по службе, предполагающая как бы естественный отбор наиболее сильных и способных, что в общем-то является здоровым началом в работе любой подобной службы, если вопрос решается действительными деловыми качествами и способностями работника.

К сожалению, этот принцип в нашей дипломатической службе во многих случаях нарушался. Нарушение шло по двум линиям. Прежде всего существовала узаконенная система постоянного «укрепления» советской дипломатической службы посредством направления на нее работников из партийного и советского аппарата. Разумеется, «сбрасывали» в МИД СССР не самых лучших, а тех, от кого хотели либо избавиться (это было в самом начале), либо (это было позднее) пристраивали по протекции тех, кто был достаточно ушлым, чтобы прийти к выводу о преимуществах активного строительства социализма не в пределах Советского Союза, а находясь по ту сторону его рубежей. В брежневские годы к тому же широко распространилась практика направления на работу за границу и быстрого выдвижения по службе детей высокопоставленных родителей. Все это мешало нормальному росту и перемещениям кадрового дипломатического состава, вызывало у одних недовольство и чувство бессмысленности честной, прилежной службы, у других порождало желание не бежать вместе со всеми по беговой дорожке, а попробовать прийти к финишу, рванув поперек стадиона: уйти на работу в ЦК КПСС хотя бы младшим референтом, с тем чтобы через пару лет вернуться на дипломатическую службу в должности советника, жениться на чьей-либо дочке, изловчиться поднести кому-либо из руководителей крупный подарок и т. д.

Я, конечно, не хочу сказать, что все «номенклатурные» дети и родственники были бездарными или что все приходившие с партийной работы никуда не годились. Среди них было много талантливых людей, доказавших вскоре, что они и умеют, и могут работать. В конце концов жизнь все расставляла на свои места, так как в отличие от других областей нашей тогдашней советской жизни дипломатическая служба во все времена предполагала острую конкурентную борьбу с противником. Тот, кто не умел или не мог вести ее, быстро сходил с круга, а люди похитрее заранее вели себя так, чтобы «колесом ходить» вокруг настоящей работы и по возможности вообще не попадать в сложные переплеты.

В ГДР мы, правда, проблем с «блатниками» и родственниками почти не ощущали. Было достаточно всякого рода выдвиженцев с советской и партийной работы, но и они были «пролетариями» в своей весовой категории. ГДР была «непрестижной» страной. Работать тут надо было много, а платили мало. В общем, Берлин не шел ни в какое сравнение ни с Нью-Йорком, ни с Парижем, ни с Лондоном, куда устремлялась «белая кость». Германская «мафия» в МИД СССР была несколько особой. Здесь отсутствовали «сливки» общества, но зато был очень тщательный отбор людей по деловому признаку. Большим специалистом этого подбора был тогдашний заведующий 3-м Европейским отделом И. И. Ильичев, в годы войны начальник ГРУ и генерал-лейтенант. Писатель он был не великий, но любую бумагу хорошо видел со всеми ее недостатками и достоинствами и, главное, отлично разбирался в людях. Из-под его «крылышек» вышло много сильных, талантливых дипломатов, таких, как В. М. Фалин, А. Г. Ковалев, А. П. Бондаренко, и других. Работник 3-й Европы в те годы в МИД СССР имел определенный престиж уже в силу самого факта, что И. И. Ильичев взял его к себе в отдел.

В нашей берлинской колонии было немало работников, пришедших из 3-й Европы и советской военной администрации в Германии, и хорошо знавших свое дело. Я с благодарностью вспоминаю А. Е. Авалдуева, A. Я. Богомолова, О. П. Селянинова, Ю. В. Бебурова. Но основное общение у меня шло с сотрудниками моего служебного уровня и возраста. Тогда в Берлине служил А. А. Слюсарь — один из наиболее талантливых наших будущих аналитиков, прирожденный полиглот и человек высокой внутренней ответственности. Тогда же здесь работали Ю. В. Манжосов, будущий заместитель секретаря парткома МИД СССР, B. И. Быков, который стал начальником консульского управления МИД СССР, А. И. Грищенко, закончивший свою службу в МИД СССР секретарем парткома, В. А. Коптельцев, о котором речь еще пойдет, В. А. Купцов — генконсул РФ в Зальцбурге, В. Б. Лoмейко, работавший послом при ЮНЕСКО, Ю. Ф. Жаров — бывший заместитель председателя ВААП, а потом начальник одного из управлений МИД. У всех судьба сложилась по-разному, многих, к сожалению, среди нас уже нет..

Мечтой каждого молодого дипломата было получить интересный и, главное, «свой» участок работы, то есть вести в посольстве, скажем, вопросы положения в профсоюзах или ситуацию в партиях, входивших в Национальный фронт, или в молодежном движении ГДР. Это предполагало возможность широких контактов с соответствующим кругом функционеров ГДР, поездки в округа, возможность самостоятельно планировать свою работу, ставить по своей инициативе перед руководством посольства те или иные политические вопросы, участвовать в составлении годового отчета посольства, а нередко и политических писем по тем или иным крупным проблемам, связанным с положением в ГДР, нашими инициативами в германских делах.

Работа переводчика или помощника посла считалась менее интересной. Эти люди были все время привязаны к «шефу», не располагали собой, не могли целенаправленно развивать связи и контакты с немецкими партнерами, их постоянно выделяли для сопровождения всяких важных делегаций, возглавляемых весьма своенравными и порой капризными руководителями. Помню, как однажды А. И. Микоян взялся сурово критиковать меня за то, что стихи Гете, отпечатанные на меню торжественного обеда в его честь, я перевел ему на русский язык не стихами. Сорвал на мне зло за то, что я не всегда понимал из-за его сильного армянского акцента, что он говорит, и переспрашивал. Микоян терпеть этого не мог и быстро раздражался.

В общем, среди молодежи в МИД СССР и в посольствах ходила тогда поговорка: «Для того чтобы получить хорошую работу, надо знать лишь один иностранный язык, и тот — по возможности плохо». Иначе попадешь в переводчики, а еще хуже — в переводчики на высшем уровне и будешь таскать на себе это ярмо долгие годы. То, что работа переводчиком на высоком уровне дает несравненно больше в плане понимания и видения действительно крупных проблем и замыслов сторон, чем занятия, например, делами Союза свободной немецкой молодежи, по молодости лет мы не очень понимали. Хотелось самостоятельности, простора для инициативы, одним словом, воли.

Дела мои тем временем шли довольно успешно. Посол все чаще брал меня на свои беседы с руководством ГДР, меня стали выпускать как синхронного переводчика на митинги и серьезные политические встречи. Помощник посла Ю. А. Гремитских, который давно собирался уйти на самостоятельный участок, всячески способствовал тому, чтобы я занял его место. Через год я стал помощником М. Г. Первухина.


М. Г. Первухина направили послом в ГДР в начале 1958 года. Это была для него форма почетной ссылки, после того как Н. С. Хрущев причислил его к группе фракционеров в составе Молотова, Маленкова, Кагановича и кого-то там еще. В общем, тогда весь этот длинный список для краткости называли «и примкнувший к ним Шепилов». М. Г. Первухин, правда, во всех разговорах со мной — а отношения у нас вскоре сложились близкие — говорил, что ни в какой он фракционной группе не участвовал, хотя его туда и приглашали. Хрущев разозлился на него за то, что он выступил на заседании Политбюро против его идеи создания совнархозов, которая, кстати, быстро доказала свою несостоятельность. Беда была, однако, в том, что эта затея с совнархозами вызывала оппозицию со стороны всей фракционной группы «с длинным названием», да и Хрущеву надо было очистить Политбюро от политических деятелей, которые могли по своему весу и авторитету тягаться с ним самим. Первухин же входил в состав ЦК, а затем и в Политбюро еще при Сталине.

В Берлин его отправили, сохранив за ним положение кандидата в члены Политбюро ЦК КПСС. Он получал фельдкурьерами материалы этого высшего органа власти, при нем постоянно находилась личная охрана, он пользовался личным самолетом и т. д. За его плечами была головокружительная карьера — от простого инженера-энергетика в начале 30-х годов до наркома, члена ЦК ВКП(б), Председателя Госплана СССР, которому Сталин иногда в последние годы как бы «на пробу» позволял временно исполнять обязанности Председателя Совета Министров.

Первухин этим своим положением был приучен к определенному стилю и качеству работы своего непосредственного окружения. Вокруг него все должно было крутиться как четко отлаженный механизм, люди должны были не болтать, а давать четкие ответы по делам, которые вели, и иметь предложения по возникающим вопросам. Беспорядок и недисциплинированность он не принимал.

В моих глазах М. Г. Первухин до сих пор остался тем, что мы привыкли называть тогда «кристально чистым коммунистом». Беспощадно требовательный к себе, принципиальный в отстаивании своей точки зрения, он умел в то же время слушать возражения подчиненных, был совершенно чужд всякому блатерству и махинаторству. К его рукам за годы работы послом «не прилипла» ни одна казенная марка, ни один предмет государственного имущества. Сама мысль использовать свой пост для целей личного обогащения была как-то несовместима с моральным обликом и образом жизни этого человека. Как это разительно отличалось от того, что мне приходилось видеть потом!

В. Ульбрихт недолюбливал М. Г. Первухина. Прежде всего ему не нравилось, что послом к нему Хрущев отправил «фракционера», разумеется, не пользовавшегося особым личным доверием Никиты Сергеевича. Великий мастер коминтерновских аппаратных игр, В. Ульбрихт, конечно, не мог не задаваться вопросом, что это означает в смысле отношения в Москве к его собственной персоне. Он терпел Первухина, но в то же время старательно копил на него компрометирующий материал, который мог бы в нужный момент помочь Хрущеву «добить» неугодного человека, а заодно и выставить самого В. Ульбрихта в выгодном свете как деятеля, понимающего, что к чему.

Эта тактика, кстати, применялась «немецкими друзьями» в отношении всех наших руководящих и менее руководящих работников. Не было случая, когда при падении кого-либо из них друзья не имели бы, что сообщить нашему руководству о прегрешениях, которые числились за пострадавшим по их линии. Больше всего меня, однако, потрясло, когда В. Ульбрихт через несколько дней после отстранения «своего друга Никиты Сергеевича» переправил в Москву магнитофонную пленку с записью разговора у себя дома в самой интимной и дружеской обстановке с хрущевским зятем А. Аджубеем. Разумеется, Аджубей распустил в тот день язык, но ведь его подловить было надо, причем делать это с холодным расчетом, что материал когда-нибудь сможет пригодиться.

То, что Ульбрихт не знал о предстоявшей вскоре отставке Хрущева, было для меня совершенно ясно. Брежнев, сидевший в ГДР в дни подготовки переворота и получивший по «ВЧ» сигнал, что все готово, срочно отправился на аэродром Шенефельц, чтобы вылететь в Москву. Ульбрихт успел, однако, подъехать на аэродром проводить Брежнева. До сих пор у меня в ушах стоит его высокий бабский голос: «Передайте мой самый сердечный привет дорогому другу Никите Сергеевичу». Может быть, потому и послал пленку, что через пару дней испугался до смерти этих своих слов?

М. Г. Первухин чувствовал такое отношение к себе В. Ульбрихта. Да и по складу своего характера он был больше хозяйственником, чем танцором на политическом паркете. Бывало, он по мелочам оступался. Его опыт и знания как бывшего председателя Госплана СССР не шли ему в ГДР особенно на пользу. Сдружившись с председателем Госплана ГДР Б. Лейшнером, Первухин досконально вникал в экономические дела ГДР, знал в подробностях положение по отдельным отраслям экономики республики, нередко высказывал как специалист свои советы и мнения. Делал он это от чистого сердца, особенно когда какая-либо экономическая делегация ГДР ехала на переговоры в Москву с очередными просьбами подкинуть зерна, металла, нефти. Зачастую эти просьбы были плохо продуманы и обоснованы, и Первухин указывал Б. Лейшнеру на слабые места в их аргументации, предупреждал, что та или иная просьба не получит положительного разрешения, советовал доработать материал. Его советы не принимались во внимание, делегация ГДР ехала в Москву, получала «отлуп» именно по тем пунктам, на которые заранее указывал Первухин, после чего В. Ульбрихт приходил к выводу, что посол не помогает, а мешает решению проблем ГДР.

Однако внешне отношения между В. Ульбрихтом и М. Г. Первухиным были всегда корректными, поддерживался почти ежедневный контакт друг с другом, посла приглашали на узкие «семейные» встречи членов политбюро ЦК СЕПГ, новогодние праздники, охоты. С Первухиным мне приходилось довольно часто бывать и в доме В. Ульбрихта.

Об В. Ульбрихте написано много. Наверное, будет написано еще больше. Пожалуй, мало найдется в истории Германии политических деятелей, вокруг которых бушевало бы в годы их жизни столько страстей: преданности и уважения, страха и подобострастия, лютой ненависти и в то же время признания его политических талантов и ума. В. Ульбрихт был характерным продуктом своей эпохи, коминтерновским кадром, который прошел, как говорится, огонь и медные трубы и волчьи зубы. Он был, безусловно, самым сильным политиком из всех, которые правили ГДР. И дело, конечно, не в том, что он был мастером политической интриги, виртуозом кадровых игр и организации показательных процессов над «уклонистами», для которого служение идее оправдывало все. К тому же для железного коммуниста — не члена КПСС, идея служения коммунизму неизбежно в конце концов фокусировалась на идее служения Советскому Союзу. Ради этого можно было на время отодвинуть назад и интересы собственного народа, так как будущее всей идеи победы социализма в мире решалось через укрепление сил и возможностей СССР. И В. Ульбрихт никогда не скрывал, что интересы Советского Союза в конечном итоге для него выше интересов ГДР.

Но было бы неверно и несправедливо видеть в В. Ульбрихте зашоренную марионетку, «гауляйтера» Москвы на немецкой земле, человека, способного лишь повторять на немецкий лад то, что выдумывали советские теоретики и практики социалистического строительства. Это было далеко не так. В. Ульбрихт был личностью. Это признавали даже его самые лютые противники и недоброжелатели. А применительно к моделям организации социалистического государства он хорошо видел уже в те годы многое, что мы с энтузиазмом открывали затем для себя как бы заново в 80-е годы. Только кто его тогда слушал в обстановке упоения новой программой КПСС, обещаниями Хрущева, что «наше поколение будет жить при коммунизме»?

Наши высокие представители, приезжавшие в Берлин, любили затевать с В. Ульбрихтом разговоры: не высоковат ли в ГДР процент частной собственности, не пора ли решительнее двинуться к полному огосударствлению всех средств производства. Ульбрихт обычно держался стойко. Нет, говорил он, частник, особенно в сфере услуг, крайне важен для нормального функционирования социалистической экономики. Никто, кроме частника, не будет так тщательно заниматься индивидуальным обслуживанием клиента в своем магазине, никто, кроме частника, не будет выдумывать для своего ресторана особое, отличающееся от других ресторанов меню. Частник оттягивает клиентов от государственных предприятий, лишает их дополнительной прибыли и тем самым заставляет социалистические предприятия держать на должной высоте и ассортимент товаров, и качество обслуживания. Попробуйте ввести это у себя, говорил нашим представителям Ульбрихт, и вы увидите, как ваши продавщицы начнут разговаривать с покупателями, официанты — обслуживать клиентов, а не собираться стаями в углу ресторанов и решать там свои дела. От участия частника в экономике выигрывают люди, а значит, и государство.

«Он что же, предлагает нам вернуться в НЭП? — недоуменно пожимали плечами наши товарищи. — Как он может, будучи марксистом, столь абсолютизировать временно существующие в ГДР порядки переходного периода?»

Известно, что В. Ульбрихт провел в ГДР почти на сталинский манер в считанные месяцы коллективизацию сельского хозяйства, правда, без выселения кулаков и открытого применения полицейской силы. Думаю, он был внутренне убежден в необходимости этого шага с точки зрения создания в сельском хозяйстве ГДР экономических структур, приспособленных для прямого государственного регулирования и могущих быть включенными в единую систему хозяйственного планирования. Он считал это вопросом внутренней стабильности ГДР и необходимым шагом к унификации положения во всех странах тогдашнего соцсодружества.

В Москве этот шаг, разумеется, был воспринят с энтузиазмом. Однако по прошествии некоторого времени было замечено, что коллективизация в ГДР хоть и сплошная, да весьма непохожа на нашу. Ульбрихт создал три типа сельскохозяйственных производственных кооперативов, причем нашему колхозу соответствовал лишь третий, высший тип СХПК. Преобладали же СХПК первого типа, где при распределении доходов учитывался земельный вклад каждого члена производственного кооператива и, главное, не обобществлялся скот. В ЦК СЕПГ объясняли, что, мол, будет в дальнейшем происходить постепенный процесс перехода от СХПК низшего типа к СХПК, подобных нашим колхозам, надо дать немецкому крестьянину «дозреть» до понимания преимуществ обобществления всех средств производства.

В руководстве КПСС этот вопрос, однако, кому-то никак не давал покоя. Наши визитеры вновь и вновь возвращались к нему, пока однажды не состоялся откровенный разговор между В. Ульбрихтом и членом Политбюро ЦК КПСС Ф. Р. Козловым. Руководитель ГДР прямо заявил, что не собирается действовать по нашему образцу, он в 30-е годы видел коллективизацию и связанное с ней падение производства. Поэтому и не может позволить в условиях ГДР повторить этот опыт. Или СССР готов еще больше увеличить поставки своей сельхозпродукции в ГДР? Если нет, то пусть советские товарищи от него отстанут.

В СХПК первого типа, доказывал Ульбрихт, крестьянин идет без особых возражений, так как земля остается его собственностью, а обрабатывать ее с помощью государственных сельхозмашин для него даже выгоднее. А вот скот обобществлять ни в коем случае не надо. Для его коллективного содержания нужны соответствующие помещения и другие инфраструктуры, иначе произойдет массовый сброс поголовья. Таких инфраструктур нет в ГДР и не было в 30-е годы в СССР. Не надо загонять в колхоз и женщин, иначе скот останется без присмотра. Ни в каком колхозе женщина не станет работать по 12–14 часов в день, она будет требовать «революционно справедливого» 8-часового рабочего дня. А за своей коровой, свиньей и птицей будет ходить столько, сколько надо, да еще и мужа заставит помогать.

В общем, резюмировал В. Ульбрихт, не уговаривайте меня разваливать наше сельскохозяйственное производство. Лучше посмотрите сами, как оно у нас действует. А что касается ваших колхозов, то в большинстве из них и производительность намного хуже, и порядка намного меньше. С этим Козлову пришлось согласиться, после чего наши радетели коллективизации несколько поутихли.

Был однажды у В. Ульбрихта с одним из наших руководителей, весьма резкий и откровенный разговор о необходимости радикальной реформы партии, пересмотра всей методики ее работы. Посла тогда в Берлине не было, и на беседе был советник-посланник А. Я. Зубков. Хоть разговор и был весьма неординарный, А. Я. Зубков, вернувшись в посольство, поглядел на меня и спросил: «Думаешь, я побоюсь подписать эту телеграмму? Не побоюсь, пиши все как было»..

А было вот что. В. Ульбрихт спросил нашего высокого собеседника, не задумывается ли Политбюро ЦК КПСС над тем, что так дальше править государством нельзя. Партия постепенно будет терять власть. Мы, говорил он, решили, что способны диктовать законы развития общества. Живем по схеме: решаем на Политбюро, что надо что-то создать либо отменить или запретить. Остальное — вопрос оргпартработы. Если решение не выполняется, то, значит, плохо организована его реализация, надо кого-то наказать, кому-то накрутить хвост. Но в «божественном характере» своих решений, их безусловной правильности и нужности мы никогда не сомневаемся. Если посмотреть, сколько решений принимал ЦК ВКП(б) или ЦК СЕПГ по борьбе с бюрократизмом, то это явление давно должно было бы исчезнуть из нашей жизни. А оно не исчезает. Значит, руководство партии принимает либо неосуществимые, либо ошибочные решения. А таких примеров все больше. Мы все решаем и решаем, от имени партии приказываем наладить то городской транспорт, то обувную промышленность. А потом ничего не получается. Это бьет по авторитету партии, ее высшего органа. Это ставит вопрос, своим ли делом мы занимаемся. Эго, наконец, остро ставит и вопрос о том, каковы должны были бы быть в новых условиях партийные кадры.

Я, продолжал В. Ульбрихт, всерьез подумываю о том, не прекратить ли направление наших партийных кадров в вашу Высшую партийную школу в Москве. Чему вы там людей учите? Все то же самое, что и двадцать — тридцать лет тому назад. Тогда были нужны комиссары-агитаторы. А зачем они нам теперь? Зачем наш функционер учит наизусть решения ваших пленумов ЦК ВКП(б), историю борьбы с левыми эсерами или бухаринцами? Ведь больше-то он по выходе из вашей партийной школы ничего не знает, а значит, и авторитета в коллективе иметь не будет. Сейчас прошло время универсальных партийных руководителей, которые сегодня ведут за собой коллектив химического комбината «Лейна», а завтра могут руководить и металлургами на комбинате в Айзенхюттенштадте.

Нужен совсем другой тип кадров, следует изменить их роль и положение в госаппарате и на производстве, надо опереться везде и всюду только на авторитетных специалистов. Иначе партийный аппарат станет кастой и вскоре сам заведет себя в тупик.

Старик Ульбрихт говорил по тем временам неслыханно смелые вещи, правда, доверительно, как бы на ушко советским товарищам и в отсутствие других членов политбюро ЦК СЕПГ. Он знал, что говорит ересь, но коль делал это, значит, был убежден в своей правоте, предвидел будущий кризис партийных структур власти и старался предотвратить его.

Далеко глядел Ульбрихт и в национальном вопросе. Он считал недопустимым для СЕПГ снимать вопрос о воссоединении. В то время как наши теоретики во главе с В. С. Семеновым в 60-е годы бросились доказывать, что в ГДР складывается новая социалистическая немецкая нация и вопрос о воссоединении теряет всякую актуальность, даже более того — вреден, отвлекая внимание граждан ГДР от магистральной перспективы развития, Ульбрихт упорно гнул свою линию. Разумеется, он не хотел никакого воссоединения, прекрасно сознавая, что ГДР будет подмята ФРГ. Но, понимая взрывоопасность национального вопроса в условиях Германии, он упорно выстраивал всякого рода политические схемы воссоединения — то путем выборов в паритетный общегерманский парламент, то путем создания немецкой конфедерации, то организуя в составе своего правительства статс-секретариат по общегерманским делам. Он не хотел выпускать и саму эту проблему, и политическую инициативу в германском вопросе из своих рук, считал необходимым в случае любого обострения национальных дел иметь продуманную до деталей и инициативную схему действий. В этом он был глубоко прав. Имей мы вместе с СЕПГ в 1989 году такую схему, кто знает, как повернулось бы дело, не сумела ль бы ГДР вырулить на ту или иную форму конфедерации с ФРГ. Но ГДР в 1989 году не имела какой-либо продуманной политики в национальном вопросе, кроме установки на то, что воссоединение не может быть практической политикой.

Сложной фигурой был Вальтер Ульбрихт. При все том он оставался самим собой со всеми привычками и ухватками партаппаратчика. Одно прекрасно уживалось в нем с другим.

На одной из первых бесед с П. А. Абрасимовым, сменившим М. Г. Первухина в 1962 году, В. Ульбрихт как бы между прочим поинтересовался, как новому послу нравится аппарат посольства.

— А что, — насторожился сразу Абрасимов, — у вас есть к кому-либо претензии?

— Да нет, — с некоторой ленью в голосе ответил Ульбрихт. — Просто, когда приходишь на новое место, лучше всего сменить сразу весь аппарат. Оно надежнее, когда вокруг только люди, вами подобранные и обязанные всем лично вам. Я так всегда поступал, даже во времена Тельмана, когда стал руководителем окружного комитета партии в Дрездене.


1961 год был заряжен политическим напряжением огромной силы. Мы все более настойчиво требовали заключения германского мирного договора, грозя в противном случае подписать его с одной ГДР со всеми вытекающими из этого последствиями для позиций трех держав в Западном Берлине. Три державы не поддавались нажиму Хрущева, его встреча с Кеннеди в Вене закончилась почти на угрожающих нотах.

Руководство ГДР нервничало. В. Ульбрихт не был уверен, что мы действительно пойдем на сепаратный мирный договор с ГДР, но в то же время был вынужден все больше раздувать в пропаганде кампанию, обещая своим гражданам, что мирный договор вот-вот будет подписан и весь Берлин станет столицей ГДР. Волна беженцев из ГДР месяц от месяца нарастала. Все, кто хотел уйти на Запад, спешили это сделать до того, как начнется финальный акт решения германских дел в соответствии с нашим сценарием. Положение становилось отчаянным. В ряде районов ГДР не осталось ни одного врача-окулиста, отоларинголога, гинеколога. Они, как и многие высококвалифицированные технические специалисты, уходили и уходили на Запад. Неспокойно было и на предприятиях. Рабочие прямо говорили, что не могут жить в государстве, где неизвестно, выйдет ли завтра на работу твой сменщик, или окажется, что его и след давно простыл.

В один из летних дней, наверное в конце июня или начале июля, В. Ульбрихт пригласил М. Г. Первухина на обед к себе на дачу. Тогда правительственного поселка Вандлитц еще не существовало. Был небольшой дом километрах в 60–70 в лесу к северу от Берлина. Мы были в тот день там с Ульбрихтом одни. Он был совершенно спокоен, даже несколько спокойнее обычного. Говорил, что обстановка в ГДР быстро ухудшается. Нарастающий поток беженцев во все большей степени дезорганизует всю внутреннюю жизнь в республике. Вскоре должен произойти взрыв. Есть первые признаки намечающихся бунтов, но министр госбезопасности Мильке успевает пресекать развитие событий, арестовывая зачинщиков. Он (Ульбрихт) дал указание повысить боеготовность рабочих дружин. Но положение серьезное. Сейчас не 1953 год, он боится, как бы не вмешался бундесвер. Это война.

Он просит сообщить Хрущеву, что если нынешнее положение с открытой границей продолжится еще некоторое время, то неизбежен крах. Он, как коммунист, предупреждает об этом и снимает с себя ответственность за все, что может произойти. Он не берется на сей раз удержать положение. Пусть об этом знают в Москве.

Насколько я помню, М. Г. Первухин особенно не комментировал эти высказывания Ульбрихта и вопросов не задавал. Сообщение, собственно, предназначалось не ему, а Хрущеву. Требовалось политическое решение, последствия которого могли полностью оценить только в Москве. В такой ситуации чем меньше скажет посол, тем лучше. Всю обратную дорогу М. Г. Первухин был молчалив.

Затем наступила какая-то пауза. Мы занимались обычными делами, и я даже про себя решил, что в Москве расценили сообщение В. Ульбрихта как попытку драматизировать положение, чтобы ускорить принятие решения о подписании мирного договора с ГДР. Но в один из дней М. Г. Первухин вдруг приказал мне немедленно отыскать Ульбрихта, где бы он ни был, и попросить о срочной встрече. Ульбрихт оказался в этот момент в Народной палате ГДР, но выразил готовность поговорить, коль дело такое срочное.

От посольства до тогдашнего здания Народной палаты было рукой подать. Через несколько минут мы были у Ульбрихта, которому Первухин передал коротенькое сообщение от Хрущева с согласием закрыть границу с Западным Берлином и приступить к практической подготовке этого мероприятия, сохраняя максимальную секретность. Акцию необходимо было провести быстро и неожиданно для Запада.

Выслушав сообщение, Ульбрихт никаких эмоций не проявил. Он кивнул головой, просил передать благодарность Хрущеву и тут же начал говорить о том, как мыслит себе осуществление операции. По его словам, быстро закрыть по всему периметру границу с Западным Берлином можно, только используя колючую проволоку. Ее надо найти в нужном количестве, как и столбы, и скрытно доставить в Берлин. Надо продумать систему мер, чтобы прервать связи с Западным Берлином также через метро и городскую электричку. Ульбрихт предусматривал даже такую деталь как необходимость на пограничной станции городской электрички Фридрихштрассе разделить перроны стеклянной стенкой, а выходы из метро в районе Митге просто закрыть.

Заметив на лице у Первухина некоторое удивление столь глубокой своей осведомленностью, Ульбрихт сказал, что не надо недооценивать сложность предстоящей операции. Здесь ни в чем нельзя ошибиться, так как, скорее всего, придется иметь дело с толпами народа, открытыми попытками неповиновения, драками, а может, дело дойдет и до стрельбы. Что же касается выбора времени, то надо действовать в одно из воскресений. Сейчас прекрасная летняя погода, и Берлин будет полупустой. Все активные граждане уедут за город на отдых. Пока они вернутся, дело будет сделано.

Ульбрихт прекрасно понимал, что решающее значение имеет секретность подготовки. Он знал, что его партийный и государственный аппарат сильно засорен западногерманской агентурой и доверять никому особенно не стоит. Поэтому к подготовке акции он решил подключить только министра госбезопасности Мильке, министра внутренних дел Марона, министра обороны Хоффмана и министра транспорта Крамера. Им всем было приказано готовить материалы только лично и писать их от руки, храня в своих сейфах. Составление общего плана взял на себя сам Ульбрихт. Лишь через несколько дней он сообщил, что в роли начальника штаба он решил использовать Э. Хонеккера.

Связь с нами Ульбрихт условился держать через своего охранника Ваглера. Он привозил документы своего шефа к нам в посольство и отдавал их с рук на руки мне. Затем Ваглера сменил полковник госбезопасности Отто, работавший в отделе безопасности ЦК СЕПГ. Документы эти переводились и отправлялись в Москву.

Первые документы было решено даже не отправлять телеграфом, так как опасались, что шифр вдруг может оказаться ненадежным. Первухин писал письма Хрущеву, причем, помню, колебался, направлять ли второй экземпляр А. А. Громыко, зная, что Хрущев недолюбливал своего министра иностранных дел. Но в конце концов он включил Громыко в разметку, решив, что без Громыко дело все равно в Москве не обойдется, а неловкость в отношениях с министром, если его не держать в курсе дела, возникла бы неизбежно.

Секретность секретностью, но для разработки операции по закрытию границы все же требовались исполнители. Времени было в обрез. Не знаю, как выглядело дело по линии КГБ и Министерства обороны, но в МИД и в посольстве особенно в первые дни царил полный ералаш, который разыгрывался среди, очень узкого круга лиц, внезапно получивших задание, о котором они и думать не думали. Не было представлений о конкретных особенностях прохождения границы на местности в самом Берлине и в пригородах, о количестве и характере коммуникаций, которые предстояло перерезать, о последствиях этого шага для жизнеобеспечения столицы ГДР. Со времен кризиса 1948 года Берлин во многих отношениях был уже фактически разделен на две части, но жил-то он по-прежнему как единый город. Из Москвы сыпались запросы, на которые надо было давать ответы, рисующие прямо-таки сюрреалистические картины. Однако механизм был запущен и начал действовать.

В начале августа М. Г. Первухин широко объявил, что пора лететь в отпуск. Сделал он это в порядке маскировки, сбивания с толку противника, если он имел какую-то настораживающую информацию через советскую колонию в Берлине. В самолете по пути в Москву он сказал мне, что в отпуск идти не следует.

Будет встреча руководителей стран Варшавского договора. Надо информировать их и заручиться их согласием. Нельзя допустить, чтобы действия ГДР выглядели как ее собственная затея, это может спровоцировать ФРГ и ее союзников на слишком резкие и необдуманные действия. ГДР надо прикрыть и нам, и всему Варшавскому договору, чтобы всем было ясно, что обратного хода не будет. Но готовы ли к этому наши союзники, еще предстоит прояснить.

Едва я приехал в Москву, как мне позвонили и сказали, что надо быть на следующее утро на аэродроме Внуково. Появилось в печати краткое коммюнике о встрече руководителей стран Варшавского договора, из которого ничего конкретного нельзя было вычитать. Но М. Г. Первухин сказал, что все в порядке. Договоренность есть. Теперь надо очень поторопиться: о предстоящей акции знают все наши союзники, так что вопрос об утечке информации на Запад становится лишь вопросом времени. Мы не очень-то доверяли в то время «водонепроницаемости» наших друзей, особенно польских и венгерских.

Жена Первухина, Амалия Израилевна, тоже оказалась в самолете. Она решила вернуться с мужем в Берлин, несмотря на все его возражения.

Закрытие границы было намечено на ночь 13 августа. Главкомом ГСВГ в то время был сравнительно молодой И. И. Якубовский. Видимо, его сочли недостаточно опытным для такого ответственного дела. В Берлин прислали маршала И. С. Конева. Каких-либо специальных уполномоченных от руководства КГБ я в те дни не видел. А. Коротков, один из опытнейших генералов КГБ с коминтерновским стажем, который возглавлял представительство своего ведомства в Берлине, пользовался, судя по всему, полным доверием Центра.

Если мне не изменяет память, заключительное совместное совещание руководства ГДР и наших представителей прошло за сутки до начала операции. Выступил В. Ульбрихт, обосновавший политическую необходимость этого шага и изложивший общую схему действий. Я должен был переводить Ульбрихта, но плохо запомнил его речь, так как с самого начала допустил «ляп»: он сказал, что до сих пор мы находились в германских делах «in der Defensive», то есть в обороне, а я перевел оборону как «отступление».

Прекрасно говоривший по-русски министр обороны ГДР Хоффман тут же громко запротестовал, мне пришлось извиняться, Ульбрихт с обидой в голосе сказал, что он никогда не отступал, и все собравшиеся воззрились на меня как удавы на кролика. Но потом все пошло своим чередом.

Военную часть операции докладывал начальник штаба ГСВГ генерал Арико. Он сильно нервничал от присутствия такого количества высокого начальства, тем более что говорил о действиях и ННА ГДР и наших войск по единой схеме. Смысл ее был довольно прост. Ночью в Берлин вводились части полиции и ННА ГДР, которые перекрывали границу и начинали быструю установку проволочных заграждений. Особых осложнений при этом не предвиделось, так как город еще спал, а в Западном Берлине, судя по данным разведки, никто ни сном ни духом не ведал о готовящейся акции. Осложнения, как считалось, могли начаться лишь поздним утром, а затем усилиться пополудни.

Тактика действий на этот период намечалась такая. Контроль над улицами берут в свои руки рабочие дружины. Они действуют в первом эшелоне, вступая в непосредственный контакт с недовольным населением и в случае нужды разгоняя опасные скопления. Во втором эшелоне должна была действовать народная полиция ГДР, вмешиваясь только там, где дружинники не справлялись бы с обстановкой своими силами. Армия ГДР была как бы третьим эшелоном, то есть должна была использоваться лишь в крайних случаях, когда иного выхода не было бы. Советские войска, частично подтянутые к Берлину, должны были находиться в готовности № 1, но по возможности никак в происходящее не вмешиваться. Их черед действовать наступал в случае каких-либо акций со стороны гарнизонов трех держав в Западном Берлине, попыток бундесвера перейти границу с ГДР, двинуться по коммуникациям в Западный Берлин и т. п.

Большие надежды возлагались на использование в ходе акции хорошо подготовленных агитаторов — членов СЕПГ. Они должны были идти в толпу и вести дискуссии с гражданами, разъясняя смысл и необходимость закрытия границы. Немец, как известно, всегда не против того, чтобы «немножко подискутировать». Каждый из таких агитаторов образовывал бы вокруг себя группу людей, желающих выяснить с ним отношения как с представителем правящей партии. Тем самым скопления людей как бы дробились на многие отдельные группы и группки, люди удерживались от каких-либо коллективных действий погромного характера, одним словом, толпа как бы связывалась изнутри. Надо сказать, что эта тактика оказалась довольно эффективной, хотя многим агитаторам пришлось несладко.

Днем 12 августа все было готово. Э. Хонеккер заканчивал составление политических заявлений и приказов по войскам и полиции. Их должны были принести к нам в посольство часам к 10 вечера, чтобы мы успели перевести и передать документы в Москву. В тот вечер мне пришлось изрядно попотеть, так как из-за треклятой секретности переводить должен был только один я, а печатать только одна машинистка, причем время тех или иных акций и она не должна была знать: в последний момент я проставлял цифры от руки.

Вечером накануне М. Г. Первухин провел последнюю беседу с В. Ульбрихтом. Он прямо сказал ему, что можно по-разному относиться друг к другу, но сейчас наступает критический момент. Он просит поэтому действовать во всех вопросах только совместно, ничего не скрывать друг от друга. «Это и в ваших собственных интересах, — заметил Первухин, — если что будет не так, нам обоим головы снимут».

Ульбрихт кивнул и сказал, что Первухин может не сомневаться в его полной лояльности. Хитро прищурившись, он сообщил, что собирает у себя на даче всех руководителей партий Национального фронта. «Мы с ними пообедаем, я расскажу им о закрытии границы, почти полностью уверен в том, что они одобрят этот шаг. А главное, я их никуда не выпущу, пока дело не будет сделано. Sicher ist sicher», — закончил он, то есть береженого и бог бережет.


Личный состав посольства был проинформирован о готовящейся акции к вечеру 12 августа. Были образованы группы сотрудников, которые с ночи были разбросаны по различным районам Берлина для наблюдения за обстановкой, настроениями людей, действиями властей ГДР и сената Западного Берлина. Среди них были и уже имевшие в подобных делах опыт.

Аналогичная тактика использовалась посольством и во время событий 1953 года, причем наши сотрудники под видом немцев вместе с забастовщиками ходили на штурм здания ЦК СЕПГ, были при этом биты полицейскими, откатывались вместе с наступавшими назад и «между прочим» успевали передавать информацию о том, как обстоят дела и что собираются делать дальше восставшие.

Приемы этой работы интернациональны. Во всяком случае 19–20 августа 1991 года сотрудники многих посольств в Москве занимались тем же самым, о чем мне потом с увлечением и рассказывали.

Разумеется, мне очень хотелось попасть в состав одной из таких групп, но посол решительно завозражал. Будут, мол, дела поважнее и без помощника он не может оставаться. Увидев мой расстроенный вид, сказал, что, если мне уж так хочется, я могу исполнять 13 августа роль оперативного дежурного по посольству, то есть принимать всю телефонную и иную информацию, поступающую от наших сотрудников из города, обобщать ее и докладывать ему.

Первый звонок поступил около 6 часов утра от А. Слюсаря. Он сообщил, что солдаты вышли на границу с французским сектором и вместе с полицейскими перекрыли ее. Никаких волнений по этому поводу нет. Народ, видимо, еще спит. Скандалят несколько стариков, которые собрались, как всегда, играть со своими друзьями в карты в пивной по ту сторону секторальной границы. Обнаружив, что их туда теперь не пустят, они и вступили в словесную перепалку с полицейскими. С других точек докладывали примерно аналогичные зарисовки. Ульбрихт оказался прав. До обеда все было, в общем, довольно спокойно.

Однако затем улица Унтер-ден-Линден начала заполняться людьми, которые стремились двигаться в направлении Бранденбургских ворот. По улицам носилось много западноберлинских автомашин, водители нещадно давили на клаксоны и что-то кричали. Довольно большая толпа собралась левее Бранденбургских ворот на пустыре в районе бывшей рейхсканцелярии. Я вышел из посольства и пошел по Унтер-ден-Линден на пустырь. Шла яростная дискуссия с функционерами СЕПГ, по улице продвигались группы бойцов рабочих дружин, одна из которых зачем-то волокла за собой старый станковый пулемет «максим».

Толпа нарастала, но вела себя скорее недоуменно-нерешительно, чем агрессивно. Солдаты ННА продолжали ставить столбы и натягивать колючую проволоку. По западноберлинскую сторону границы также собралась толпа, которая кричала, иногда бросала в солдат и полицейских ГДР пустые бутылки и камни, но, в общем, определенной черты в буквальном смысле этого слова не переступала. Западноберлинские полицейские всем своим видом показывали, что столкновения с восточногерманскими полицейскими не будут допускаться.

Судя по поведению западной стороны, там царила полная растерянность. С резкими заявлениями выступил В. Брандт и другие представители сената. Были призывы к союзникам немедленно разрушить проволочные заграждения с помощью танков. Но никакие танки не появились. Три западных коменданта толковали что-то о нарушении четырехстороннего статуса Берлина, Бонн молчал, молчал и Вашингтон.

В этот момент все решалось на улицах столицы ГДР. Ситуация была под контролем ее властей. Усиливавшееся скопление людей на Унтер-ден-Линден было «рассосано» с помощью специальных подразделений народной полиции. Затем, правда, произошел эпизод, сильно переполошивший всех. На электростанции Клингенберг произошел взрыв, подача энергии резко сократилась, так что пришлось остановить работу станций, питавших город питьевой водой.

«Ну, началось, — сказал Первухин, — теперь дело дойдет до драки». Он считал, что это диверсия, которая способна вывести на улицы еще тысячи недовольных людей. Я предложил ему распорядиться, чтобы все наши сотрудники, пока есть еще напор в водопроводной сети, создали запасы воды. Он махнул рукой с таким видом, что, мол, воду можно и нужно набирать, но не в этом сейчас дело. Ульбрихт был тоже очень взволнован и приказал Мильке срочно выслать специальную оперативную группу МГБ на электростанцию, причем действовать самым решительным образом.

Оказалось, однако, что произошел взрыв масляного выключателя высокого напряжения. Такие вещи случаются, признаков злого умысла не было. Вскоре подача энергии возобновилась, а я дал отбой по поводу приказа запасаться водой. Супруга Первухина заметила в этот момент:

«Видишь, как я была права, настояв на возвращении в Берлин. Представляешь, что бы сказали в твой адрес сейчас наши женщины, если бы очутились без воды и электроэнергии в блокированном посольстве. Свою жену спрятал в Москве, а других?..»

Последующая неделя была напряженной. Город бурлил, но забастовок не было. Западная сторона по-прежнему бездействовала. Заявления В. Брандта звучали все более одиноко и бессильно. Отдельные попытки сопротивления — драки с бойцами рабочих дружин, нападения на полицейских быстро пресекались, виновных привлекали тут же к суду, причем приговор выносился весьма скорый, чтобы, так сказать, неповадно было другим.

Ульбрихт, однако, не был спокоен. Он ждал следующего воскресенья. Либо в городе произойдет решающее столкновение, либо люди поедут отдыхать, смирившись со случившимся. И это воскресенье, и следующее прошли сравнительно спокойно, напряженность спадала, и Ульбрихт обретал все большую уверенность.

Наконец, он пригласил к себе Первухина. На беседе, кажется, был и маршал Конев. Ульбрихт констатировал, что острая фаза операции позади. Теперь надо консолидировать положение и заняться укреплением границы. Колючая проволока не может вечно стоять в городе, это раздражает людей, провоцирует все новые попытки прорыва границы. Мы заменим проволоку, сказал Ульбрихт, на бетонную стену и даже оштукатурим ее. Придется несколько сократить в этой связи строительные программы. Но ничего не поделаешь.

Как бы подводя общий итог, Ульбрихт сказал тогда Первухину: «Melden Sie dem Genossen Chruschtschow: Befehl erfüllt, alles in Ordnung» («Доложите товарищу Хрущеву: приказ выполнен, все в порядке»).


В истории ГДР начался с этих дней новый период. Я бы назвал его периодом консолидации. Разумеется, население республики не было в восторге от насильственного разделения живого города на две части. На границе возникали то и дело инциденты, причем имелись убитые и раненые. Однако в сознании основной массы людей ГДР в тот момент утвердилась какая-то определенность, сменившая прежнюю неуверенность в завтрашнем дне, когда никто не знал, быть или не быть ГДР, бежать на Запад или оставаться дома. Стало ясно, что жить надо в ГДР, а следовательно, постараться сделать эту свою жизнь возможно более комфортной, стабильной, зажиточной. Если суждено жить при социализме, то немецкий социализм должен быть лучше, чем у других. Трудолюбивый, талантливый и высокоорганизованный немецкий народ действовал в сложившейся объективной ситуации в соответствии с чертами, присущими его национальному характеру. И, надо сказать, он быстро и во многом преуспел. Из Золушки социалистического лагеря ГДР быстро становилась его витриной, в ГДР начал расти свой патриотизм и государственная гордость.

В последующие годы немало писалось, будто Запад в те дни крупно «оконфузился». Не думаю, что его реакция объяснялась только внезапностью, нерешительностью, растерянностью. Вмешаться можно было лишь вооруженной силой, то есть идти на риск военного конфликта. Учитывая наше превосходство в обычных вооруженных силах, безнадежное с военной точки зрения положение Западного Берлина, исход такого конфликта было нетрудно предвидеть. Использовать же ядерное оружие вряд ли кто-либо был готов на Западе: «Умереть за Германию? — спрашивали тогда некоторые газеты. — Конечно, нет».

Вместе с тем Запад явно рассчитывал, что, решив главную для него проблему спасения ГДР, Хрущев спустит на тормозах и свою идею превращения Западного Берлина в вольный город, и заключение германского мирного договора. Назревавший в Европе опасный кризис тем самым получил свое разрешение. Борьба по германскому вопросу вновь переходила в затяжную фазу, причем Запад не поступался никакими своими позициями ни в вопросе о присутствии в Западном Берлине, ни в германских делах в целом. Отнюдь не случайными были последующие заявления президента Кеннеди, что ответственность Запада кончается у границы с Восточным Берлином.

Пропагандистски же Запад получил в лице стены, которую Ульбрихт окрестил «антифашистским защитным валом», долгоиграющий козырь и против ГДР, и против Советского Союза. Этот козырь использовался в последующие годы, что называется, на полную катушку. Как-никак, а удерживать немецких строителей социализма в ГДР оказалось возможным только путем закрытия границы. Но существование ГДР было продлено еще на 30 лет, кризис в Европе пошел на убыль. Многое из того, что затем совершилось в Европе — и Московский договор, и начало хельсинкского процесса, — уходит своими корнями в состоявшееся 13 августа 1961 года повторное размежевание сфер влияния в Европе после 1945 года, признание обеими сторонами необходимости соблюдать статус-кво и решать на этой основе вопросы дальнейшего сосуществования своих стран и народов.

Но скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. После закрытия границы обстановка в Берлине была еще долго очень острой. Сенат Западного Берлина в первое время сделал ставку на обострение напряженности, каждодневно демонстрировал неприемлемость для берлинцев разделения города с тем, чтобы, как выражался тогдашний бургомистр Западного Берлина от ХДС Ф. Амрен, четыре державы убедились в необходимости убрать стену «в интересах своей собственной безопасности». Иными словами, четыре державы были предупреждены, что немецкая сторона не остановится даже перед крупными инцидентами у «стены позора», а может быть, и хотела бы их возникновения в расчете столкнуть Советский Союз с США, Англией и Францией и добиться в конце концов пересмотра созданного властями ГДР положения.

Возбуждаемое этими призывами население западных секторов города бурно реагировало на каждую попытку прорыва границы гражданами ГДР. А таких попыток хватало. Западноберлинская полиция получила глупый приказ «оказывать огневую поддержку» тем восточным немцам, которые пытались бежать из ГДР, то есть открывала прицельный огонь по пограничникам ГДР всякий раз, когда начинался какой-либо инцидент. В результате нам приходилось буквально держать за руки военачальников ГДР, которые хотели отвечать огнем на огонь, тем более что несколько пограничников ГДР были убиты. Страдали при этом и сами перебежчики, если оказывались ранеными. Их не выносили и не подбирали — никто не хотел попадать под возможный огонь западноберлинских полицейских. Весьма характерным для этой ситуации был случай с Петером Фехтером в августе 1962 года, о котором речь будет ниже. Истекая кровью, он пролежал несколько часов на ничейной земле при стечении народа и занявших огневые позиции полицейских и в конце концов погиб.

В западноберлинской печати бушевали страсти. Нашим работникам было небезопасно появляться в Западном Берлине. Восточногерманские номера на машинах выдавали их, на улицах начинался свист, улюлюканье, крики: «Восточные свиньи, убирайтесь!» Такая ситуация заставляла и нас огрызаться. На одном из приемов в Западном Берлине наш второй секретарь В. Н. Белецкий (будущий посол в Нидерландах, а затем один из первых советских успешных предпринимателей в годы перестройки) был зажат в угол группой агрессивно настроенных журналистов во главе с редактором газеты «Курир» Райссом. Разговор, как заведено, шел о стене, становился все более острым и в конце концов свелся к требованию немедленно снять стену и предоставить немецкому народу право на самоопределение, как всем другим народам.

Взбешенный натиском Белецкий ответил ставшей впоследствии крылатой фразой: «Немцы сожгли свое право на самоопределение в печах Майданека и Треблинки». На следующий день вой в западноберлинской прессе стоял оглушительный. Белецкий получил прозвище «бульдозер», но тем не менее продолжал после этого ряд лет успешно работать в Западном Берлине, причем его принимали на высоком уровне и в сенате, и в союзнических администрациях. Среди поколения немцев, живших в те годы, было сильно чувство огромной неискупленной вины перед нашим народом за преступления, совершенные фашистской Германией. Это чувство заставляло немцев прощать нашим людям многое и в то же время постоянно, несмотря на самые острые ситуации, с готовностью откликаться на все шаги с нашей стороны, сулившие хотя бы в конце пути примирение и взаимопонимание наших народов.

Обстановка продолжала накаляться. В годовщину 13 августа у стены начались с западноберлинской стороны демонстрации. Затем в один из дней произошел инцидент с Петером Фехтером. Толпа у КПП «Чекпойнт Чарли» требовала вмешательства союзников. По городу начались демонстрации, которые в ряде мест стали принимать антисоюзнический характер. Произошли нападения на машины американской военной полиции. В общем, В. Брандт, обращавшийся к демонстрантам с речами и пытавшийся урезонивать их, оказался в тяжелом положении. Стену он убрать не мог, а союзники делать этого и не собирались, вновь и вновь поясняя, что их ответственность кончается у границы с восточным сектором Берлина. У сената был выбор: либо разогнать демонстрации западноберлинцев силами своей полиции, либо же пойти на то, что это сделают сами оккупационные власти трех держав. В последнем случае политический ущерб для отношений немцев с союзниками был бы огромный. Сенат подавил демонстрации собственными силами.

Это был переломный момент в развитии ситуации в Западном Берлине, в развитии германских дел и в мышлении самого В. Брандта. Стало очевидно, что политика прямой конфронтации с Востоком зашла в тупик. Она ничего не давала немцам ни на Западе, ни на Востоке. Нужен был новый взгляд на вещи, новый подход к отношениям с ГДР и Советским Союзом. Думаю, именно тогда в головах В. Брандта и его ближайших сподвижников, прежде всего руководителя пресс-службы сената Э. Бара, совершился поворот к новой восточной политике. Начиналась новая эпоха в истории Европы. Концепция Аденауэра и ее основные атрибуты, вроде доктрины Хальштейна, явно исчерпали себя.

В 1963 году, выступая в евангелической академии Тутцинга (Бавария) Э. Бар изложил свою программу действий на ближайший исторический период. Эту программу он, конечно, согласовал с В. Брандтом, но авторство идеи, бесспорно, принадлежит Бару, которому было суждено сыграть огромную роль во всем последующем развитии событий.

Смысл его плана состоял в том, чтобы перейти от политики конфронтации к политике все более широкого сотрудничества с социалистическими странами. В результате такого сотрудничества и все более расширяющегося общения населения с обеих сторон в странах соцлагеря должны были со временем возникнуть такие материальные и духовные запросы населения, которые правящие там режимы в силу своего характера не смогут удовлетворять. Это будет создавать, считал Бар, все более нарастающее внутреннее давление на правящие коммунистические партии. Конечная цель, по Бару, — заставить правящие коммунистические партии своими собственными руками начать демонтаж своих режимов. С помощью военной силы вопрос ликвидации социализма в Восточной Европе не поддавался решению. Его следовало решать с помощью баровской политики «поворота путем сближения». Она, кстати, гениально корреспондировала с нашими призывами к мирному сосуществованию и мирному соревнованию с Западом. Бар как бы шел нам навстречу с распростертыми объятиями.

Надо сегодня признать, что он далеко смотрел. Опасность его замыслов тогда мало кто понял. Что за чушь, говорили у нас, КПСС будет сама демонтировать свою власть? Да не будет этого никогда в жизни. К тому же замыслы Бара в штыки встретили тогда ХДС и все окружение Аденауэра.

Но Бар мыслил точно. И главным объектом этой стратегии вскоре стали ГДР и СССР. Почему СССР? Да потому, что, по словам Брандта, ключ к воссоединению всегда лежал не у китайской стены, а в Москве.


Работая помощником М. Г. Первухина, я попросил его согласия одновременно подключиться к деятельности одной из оперативных групп посольства, иметь, так сказать, свой собственный «участок». Он дал на это согласие, так что я смог с начала 1961 года заняться изучением западноберлинской экономики, а затем и внутриполитического положения в городе. Постепенно стал «обрастать» и соответствующими связями и знакомыми.

Поскольку в то время у нас все только и занимались идеей вольного города, работа западноберлинской группы посольства была сильно окрашена этим политически неисполнимым тезисом. Чем больше мы кричали о вольном городе, тем громче кричало правительство ФРГ и сенат, что Берлин является землей ФРГ. Чем больше мы старались установить с Западным Берлином связи напрямую, то есть минуя ФРГ, тем изощреннее работали в Бонне над тем, как не допустить этого либо же подчинить любой самый безобидный контакт с Западным Берлином юрисдикции ФРГ. Эта возня продолжалась вплоть до самого объединения Германии, причем большая часть крупных западногерманских дипломатов выросла именно на этом занятии, пройдя несколько лет службы в реферате по германскому и берлинскому вопросам. Постепенно эта борьба принимала все более крючкотворские, понятные лишь специалистам формы. Но поначалу происходили вещи, о которых сейчас можно рассказывать, скорее, как о курьезах германской дипломатической жизни.

Уже в 1962 году, несмотря на очень враждебное к нам отношение основной массы западноберлинцев, удалось наладить контакт с западноберлинской земельной организацией Либерального союза студентов Германии.

После долгих переговоров либералы пригласили в Западный Берлин делегацию наших студентов, затем последовал ответный визит западноберлинских студентов в Москву. Каждая из сторон пыталась изображать происшедшее как доказательство победы своей точки зрения. Наша «Комсомольская правда» радовалась прямому (без Бонна) контакту с «прогрессивными студентами» из Западного Берлина, а «прогрессивные студенты» доказывали на пресс-конференциях у себя дома, что ездили в Москву лишь как одна из земельных организаций федерального союза. К спору было привлечено внимание высших политических инстанций, причем никто не думал, что студенческие и прочие контакты могут быть полезны сами по себе, а в политическом смысле ничего в положении Западного Берлина изменить просто не могут.

После отъезда М. Г. Первухина в Москву в декабре 1962 года я окончательно перешел на работу в западноберлинскую группу. К тому времени я был уже 3-м секретарем и выступал в амплуа культур-атташе по Западному Берлину. В театре, гастролях артистов и прочих «хитростях» этой работы я смыслил не очень много. Западноберлинские импресарио быстро утешили меня, сказав, что отнюдь не все они сами очень уж разбираются в культуре. Тут надо больше знать рынок, ориентироваться на надежных партнеров и держать слово. Тогда дело пойдет.

Я условился с концертной дирекцией Ребер о выступлении в Западном Берлине С. Т. Рихтера. Была назначена дата концерта, снят зал, доставлен рояль. За несколько дней до концерта сенат запретил, однако, его проведение, усмотрев в концерте коварную политическую интригу. Реакция музыкальной общественности была настолько неблагоприятной для сената, что следующая моя акция удалась. В Западный Берлин приехал М. Л. Ростропович. Ему не разрешили жить в Западном Берлине, так как он не имел западногерманской визы, но с концертами выступил, причем с большим успехом.

Затем сенат, однако, сорвал договоренности о съемках в западноберлинских ателье телевизионного фильма-балета «Лебединое озеро», причем сделано это было уже после приезда коллектива ленинградского балета в Берлин. Опять выдвинули условие — съемки должны вестись не той фирмой, с которой был подписан контракт, и не в Западном Берлине. Новому послу в ГДР П. А. Абрасимову пришлось в пожарном порядке договариваться о гастролях балета в ГДР — не отправлять же его назад домой.

Но самая, пожалуй, гротескная ситуация возникла в связи с приглашением наших конников принять участие в бегах на западноберлинском ипподроме. Приглашающая сторона, несмотря на все увещевания сената, не шла на отказ от договоренности с нашими спортсменами. И в конце концов наши лошади были водворены в западноберлинские конюшни. Правда, ни жокеям, ни конюхам сенат жить в Западном Берлине опять не разрешил, требуя получения западногерманской визы. Но о какой западногерманской визе могла идти речь, коль скоро в Западном Берлине сохранялся оккупационный режим, постановления западноберлинской конституции о вхождении города в состав ФРГ в качестве «земли» были приостановлены специальным решением союзников, а наши жокеи и конюхи были гражданами одной из четырех держав-победительниц? «Лошадиный вопрос» приобретал острую политическую окраску. Шел ноябрь 1963 года.

Не пустить наших наездников в Западный Берлин для участия в соревнованиях западноберлинские власти не могли. Требовать выдачи виз для лошадей было бы смешно. Но сорвать соревнования им, видимо, очень хотелось. И вот нам сообщили, что при лошадях ночью в Западном Берлине не имеют права находиться ни конюх, ни кто-либо из членов команды. Союзнические власти, мол, не потерпят пребывания ночью в конюшне никого из команды, так как это равносильно проживанию в отеле. Наши спортсмены дрогнули. Они боялись, что лошадям как минимум дадут перед соревнованием слабительное, чтобы они проиграли заезды, а то и покалечат животных.

Решение было принято неординарное. Конюха мы демонстративно вывезли в Восточный Берлин к 12 часам ночи, а я остался в машине на ипподроме сторожить лошадей. Ко мне подходили немецкие конюхи, кляли сенат и начальство, божились, что не позволят сделать с нашими лошадьми ничего плохого. Было видно, что эти люди по-настоящему любят животных и им можно доверять. Но меня оставили дежурить, и поручение есть поручение.

Было полнолуние, ярко светила луна, по кучам навоза лазили многочисленные кошки. Я слушал радио, скучал и ждал возвращения В. А. Коптельцева, который повез в Восточный Берлин конюха с его старомодным сундуком. Через некоторое время тьму ночи прорезал свет сигнальных фар. Появились три машины американской военной полиции. На переднем сиденье головной восседал толстый майор с сигарой в зубах. Звали его, как помню, Пайонесса и знаменит он был в американском гарнизоне как крутой малый, «пожиратель коммунистов». Американские полицейские направились к моей машине, и Пайонесса потребовал предъявить документы. Я показал ему свой диппаспорт.

— Что вы здесь делаете? — строго вопросил Пайонесса.

— Дышу свежим воздухом, — ответил я. Некоторые из сопровождавших майора полицейских прыснули со смеху, что взорвало Пайонессу.

— Вы здесь не имеете права находиться! — заорал он.

— Я сотрудник посла СССР, который сохраняет за собой некоторые функции верховного комиссара в Германии, так что могу находиться там, где считаю нужным.

— Немедленно откройте конюшню, чтобы я мог ее осмотреть, — потребовал майор.

— Там ничего нет, кроме лошадей. — ответил я. — А кроме того, я ее не закрывал и открывать не умею. Хотите, так открывайте сами.

Взбешенный Пайонесса ворвался в конюшню и зачем-то полез с зажженным электрическим фонарем под брюхо лошадям. Они захрапели и начали взбрыкивать.

— Майор, если она вас лягнет, вы сами будете виноваты, — заметил я. — Чего вам надо?

Пайонесса молча повернулся на каблуках и, не попрощавшись, вышел. В этот момент и появился Коптельцев, который, по-моему, не только успел отвезти конюха, но и выпить с ним по рюмке «за удачу дела». Во всяком случае он был в прекрасном настроении и, выйдя из машины, приветствовал американцев возгласом: «Хэлло, бойз!» — а затем спросил, не поймали ли они конюха.

Бормоча ругательства, Пайонесса захлопнул дверь машины, и вся кавалькада удалилась. До утра все было спокойно.

Но предстояла следующая ночь. Оставаться наедине с нарядом американской военной полиции мне больше не хотелось. Поехали поэтому втроем — Белецкий, Коптельцев и я. Решили в машинах больше не сидеть. Все же холодно. Устроились в конюшне, прихватив с собой кое-какой провиант.

Часа в два ночи американская полиция появилась опять. На этот раз команду возглавлял капитан, представлявший полную противоположность Пайонессе. Он был вежлив, сдержан, даже не отказался выпить с нами по рюмке. Мы поговорили о том о сем и расстались.

Но часа через два капитан появился опять. Он сообщил, что американское командование не считает возможным наше пребывание на ипподроме в ночное время, и попросил нас уехать. Мы ответили, что сами принять такое решение не можем и должны доложить послу. Мы это, кстати, и сделали, связавшись с посольством по телефону через английский военный коммутатор. Тогда между посольством и английским штабом действовал ручной телефон.

Разбуженный П. А. Абрасимов сначала не очень понимал, чего мы от него хотим. Была глубокая ночь, звонка от нас он не ждал, даже был рассержен. Но решение принял быстро: не уходить и американцам не подчиняться.

Но просто сказать американскому капитану, что мы никуда не уйдем, значило пойти на риск столкновения. С капитаном были не только ребята из военной полиции, но и какие-то мрачные личности в штатском. А по тем временам попасть в полицию было равносильно тому, что подвергнуться попытке вербовки. Виноват — не виноват, за это могли уволить со службы.

Мы решили действовать дипломатично, то есть создать ситуацию, при которой и капитан бы не саботировал приказ своего начальства, и мы не отступили бы. Я сказал капитану, поскольку был единственным из троих, кто говорил по-английски, что мы созвонились с послом и он приказал нам оставаться. Наверняка капитану отдал приказ кто-то из начальников американской военной полиции, не посоветовавшись с комендантом американского сектора. Если, конечно, капитан будет настаивать, то мы уйдем, но в этом случае в столице ГДР будут тут же задержаны и выдворены находящиеся там американские патрули или дипломаты. Будет, таким образом, политический скандал. Мы его не хотим. Поэтому просим капитана доложить обо всем самому коменданту американского сектора, чтобы он подтвердил или отменил решение своих полицейских начальников.

Капитан, конечно, согласился. Было ясно, что никакой капитан не будет будить своего генерала в четыре часа ночи. Капитан не вернулся, а мы благополучно доставили утром в конюшню нашего конюха.

Нет нужды говорить, что все происходившее на ипподроме чрезвычайно развлекало в эти дни западноберлинские газеты. Живейшим образом «сопереживало» и наше начальство. Впоследствии П. А. Абрасимов любил вспоминать этот эпизод.

Как бы там ни было, но наши конники в ноябре 1963 года выиграли бега на Мариендорфском ипподроме в Западном Берлине.


В конце концов союзнические власти пришли к справедливому выводу, что все эти игры с запретами концертов Рихтера, отменами выступлений балета и войной против конюхов на конюшнях просто глупы. В этом направлении действовал также и сенат. В результате появилось распоряжение союзнической комендатуры, в соответствии с которым советским гражданам разрешалось въезжать и Западный Берлин и проживать там без виз, если речь шла о мероприятиях экономического, культурного, религиозного и иного характера.

Определяющим при принятии этого решения была линия сената на то, чтобы найти пути обеспечения жизнеспособности Западного Берлина. Раньше он был как бы носком сапога, вставленным в приоткрытую дверь ГДР, и в этом видел главный смысл своего существования. Теперь эта дверь захлопнулась. Западный Берлин стал аппендиксом ФРГ, поддержание которого в жизнеспособном виде становилось все более трудным делом. Население города после возведения стены стало сокращаться, потребовались дополнительные финансовые впрыскивания в экономику города, система специальных мер по поддержанию его привлекательности как культурного и научного центра. Пошел разговор о превращении Западного Берлина в некий мост для поддержания контактов между Западом и Востоком. Одним словом, контакты с Советским Союзом оказались нужны самим западноберлинским властям, правда, «без ущерба для юридической позиции по берлинскому и германскому вопросу».

Так родилась идея проведения западноберлинских международных фестивалей искусств. Ее горячим проводником был В. Брандт. На пост генерального директора фестивалей назначили видного русского эмигранта Николая Дмитриевича Набокова. Мы с ним вскоре познакомились, затем постепенно, несмотря на разницу в возрасте, даже сдружились и в течение нескольких лет поддерживали контакт друг с другом и после моего отъезда в Москву.

Набоков был из семьи известного русского кадета, убитого в Берлине в 20-е годы. По матери он был из Фальц-Фейнов, владевших Асканией Нова. На Запад он эмигрировал вместе с остатками армии Врангеля, когда ему было 14–15 лет. Знавал видных представителей русской эмиграции тех лет, был композитором, хотя и не очень известным. Со своим родственником писателем Владимиром Набоковым тесных отношений не поддерживал, имея, как он говорил, расхождения с ним на идейной почве. Владимир Набоков полагал, что Россия и русская история в 1918 году кончились, и ничего больше знать о своей стране не хотел. Николай же Дмитриевич считал, что не может Россия кончиться, что обстановка в стране по сравнению с прошлыми годами заметно улучшилась и будет эволюционизировать дальше. В этом смысле ему нравился Хрущев, не побоявшийся развенчать Сталина.

Н. Д. Набоков имел за плечами сложную и бурную жизнь. Он был много раз женат, весьма не чужд всем удовольствиям жизни, знаком со многими сильными мира сего. Приобретя в 30-е годы американское гражданство, участвовал в работе американской разведки против власовцев, затем основывал передачи «Голоса Америки» на русском языке, был генеральным секретарем антикоммунистического «Конгресса за свободу культуры» и не скрывал, что эта организация финансировалась ЦРУ. Когда об этом, однако, стало известно в печати, Набоков ушел с этого поста, так как считал свое дальнейшее пребывание на этом подмоченном месте неприличным. Занятия музыкой, как он признавался сам, особых доходов ему никогда не приносили. Поэтому в последние годы специализировался на организации крупных международных фестивалей, используя свои старые связи со многими видными музыкантами.

Такое место и предложил ему В. Брандт, предоставив в его распоряжение большой особняк, автомашину, аппарат сотрудников и возмещение расходов, связанных с его директорской деятельностью. Зарплату, если верить Н. Д. Набокову, он не получал, но и на отсутствие средств никогда не жаловался. Он говорил, что помогает Брандту «по дружбе». Аденауэровский Бонн он не любил, всякий раз попадая в этот город, чувствовал себя как бы среди жирных и самодовольных карпов, которые становятся, однако, очень злыми и агрессивными, если кто-то пытается нарушить их привычную жизнь какими-либо нововведениями. Он делал ставку на скорую смену лиц в Бонне и не скрывал, что видит в Брандте фигуру, которая приведет в движение германскую политику и откроет путь к выходу Европы из паралича послевоенной конфронтации. Вероятно, Набоков повторял то, что слышал в то время от американских политиков из окружения Кеннеди. Во всяком случае попусту он не болтал. П. А. Абрасимов охотно принимал его и разговаривал с ним.

С приходом Н. Д. Набокова наши культурные контакты с Западным Берлином встали на надежные рельсы. Он приглашал на фестивали наших исполнителей, помогал осуществлению обменов и вне рамок фестиваля. Глубоко русский человек, он испытывал гордость, когда оркестр берлинской филармонии играл музыку Чайковского или Мусоргского. Толкая меня в бок, шептал: «А ведь эту красоту наши, русские, написали!» Когда Ростроповича встречала овациями публика, чувствовал себя примерно так, как будто аплодируют и ему. Не раз он повторял, что величайшая вина большевиков перед страной состояла в том, что после 1917 года на Запад ушел цвет русской интеллигенции. Помните, говорил он мне, что все самое прекрасное в культурной жизни Запада 20-х и 30-х годов сделали наши люди. У них-то ведь у самих и талантов раньше таких столько не было, а мы им все «за так» отдали — и Дягилева, и Шаляпина, и Баланчина. Один Прокофьев вернулся, а других потеряли безвозвратно.

Немцы чувствовали эту приверженность Набокова русской культуре. По городу ходило много слухов, что Набоков попал «в сети советской мафии», что ему надо дать крепкого заместителя, который бы приглядывал за политическим направлением берлинских фестивалей и особенно расходованием сенатских денег. Отношения Набокова с городскими властями становились все более натянутыми. Но он не обращал на это особого внимания, считая, что, пока в Западном Берлине правит Брандт, его не тронут, а уйдет Брандт, так и ему все равно надо будет тоже уйти. Так, кстати, в конце концов и получилось.

Через Набокова я получил возможность заглянуть в дотоле неизвестный мне мир русской эмиграции. Эмиграции старой, довоенной. Послевоенной нашей эмиграции ярый антикоммунист Николай Набоков, как, впрочем, и большинство его сотоварищей по послереволюционной судьбе, не любил. Это были люди либо запятнавшие себя сотрудничеством с нацистами, либо личности с сомнительным прошлым, так что старая русская эмиграция относилась к ним свысока и даже с некоторой брезгливостью. Во всяком случае такое положение было довольно характерным для середины 60-х годов. Меняться в позитивную сторону оно стало значительно позже, причем процесс этот шел весьма постепенно.

Набоков познакомил меня однажды с И. Стравинским. Мы должны были вместе обедать в каком-то ресторане и появились с Набоковым там в момент очередного выяснения отношений между женой Стравинского Верой и его американским личным секретарем. Как я понял, уже тогда шли трения вокруг вопроса, кто должен управлять архивом композитора. Наш приход прекратил «семейный» спор, переключив внимание на живого советского культур-атташе. Для всех русских за столом, а был еще и известный пианист Никита Магалофф, как мне показалось, было не только занятно порасспросить, что делается в Москве, но и просто послушать живую современную русскую речь. Их русский язык носил на себе отпечаток длительного пребывания в эмиграции. Они собирались «взять авион» и лететь завтра в Париж, на разные лады повторяли и смаковали сказанное мною слово «самолет», живо обсуждали, откуда в русском языке взялось слово «светофор». И. Стравинский, опершись на свою палочку, все повторял, что считает своим долгом играть перед русской публикой, хотя ему уже трудно стоять за дирижерским пюпитром. В заключение обеда он подарил мне свою биографию, написанную Н. Д. Набоковым, с трогательным посвящением.

После ухода из ресторана Набоков долго ругал секретаря-американца, который, кажется, все же сумеет завладеть архивом И. Стравинского и, конечно, здорово на этом наживется.

Про Стравинского, которого он давно знал, рассказывал массу забавных историй. Он обращал мое внимание, что спокойно безучастная поза Стравинского, сидящего за столом, опершись на свою палочку, не должна вводить в заблуждение. Он на самом деле внимательнейшим образом за всем наблюдает и норовит, когда отвлекается жена, потихоньку пропустить лишний стаканчик. После этого его активность может стремительно нарастать. Так, побывав в СССР и поучаствовав там во многих застольях, И. Стравинский, возвращаясь в США, остановился в Риме, где американский посол устроил ужин в его честь. Пока его жена была увлечена разговором, композитор сумел основательно «полакомиться» виски, после чего внезапно предложил тост за Генерального секретаря ЦК КПСС. Американскому послу ничего не оставалось, как поддержать этот тост, правда, с добавкой, что заодно тогда надо выпить и за президента США. Заметив смущение присутствовавших, И. Стравинский пробормотал извинение. «Я упустил из виду, что мы уже в Риме, — сказал он. — В Москве всякий раз пили за Генерального секретаря».

Н. Д. Набоков хотел поехать в Москву и особенно в Ленинград, посмотреть на дом своей семьи, съездить в родовое имение в Белоруссии, может быть, посетить Асканию Нова. Семьи практически он не имел, постоянного дома тоже. Иногда мне казалось, что он играет с мыслью о возвращении на родину. Ведь вернулся же Сережа Прокофьев, говорил он мне, показывая фотографию 20-х годов, где они были сфотографированы почему-то вместе лежа на одной постели. Да и Шостакович тоже и жил на родине, и музыку писал, да еще какую! Имейте в виду, художнику нужна родина. За ним должен быть его народ, иначе он ничего не сможет, даже имея огромный талант. Вот из моей музыки так ничего и не выходит. А если бы я писал ее в России — кто знает? К тому же в Америке людям со славянской фамилией сейчас все меньше дают ходу. Это как клеймо, нужно переделываться в англосакса или немца. А я не могу, мне уже поздно. Он хотел приехать в СССР на концерт своей музыки, просил Ростроповича помочь ему в этом деле.

Поездку Набокова было организовать непросто. Наши контрразведчики твердо говорили, что с таким «ярким» прошлым Набокову у нас делать нечего, в лучшем случае его можно впустить для привлечения к судебной ответственности за работу на американскую разведку и участие в антисоветских акциях. Потребовалась вся пробивная сила П. А. Абрасимова, чтобы Министерство культуры СССР, наконец, направило Набокову приглашение. Он был у нас в стране летом 1967 года, заходил ко мне в гости в нашу маленькую квартиру в блочном доме на Балаклавском проспекте. Назад в гостиницу «Пекин» я вез его на троллейбусе и метро. Такси вызвать не удалось, а служебной машины мне тогда по моему малому чину не давали.

Но Набоков отнесся ко всему этому достаточно спокойно. Он уже пригляделся к ритму и образу жизни наших людей. Прощаясь, сказал, что принял решение остаться за Западе. Здесь у нас он не приживется, друзей нет, а в его возрасте сам вперед локтями не протолкнешься. Нервировали его и «мелочи быта». В ленинградской «Астории» он просил подать ему холодной водки, а приносили водку, как будто стоявшую перед этим на батарее водяного отопления. Хотел отведать «петербургской окрошки», а ему официант отвечал, что как раз кончился квас. Не уехал в назначенный день из Ленинграда в Москву, так как сопровождавшая его переводчица опоздала с билетами на вокзал. В довершение всего у него исчезла из номера гостиницы только что подаренная моей женой старая «микояновская» книга «О вкусной и здоровой пище», после чего Набоков едко спросил у меня, насколько мне доверяет КГБ, если забирает на проверку даже полученные в подарок книги. Напрасно я пытался его убедить, что книгу могла присвоить и коридорная. «Я не смогу у вас жить из-за всей этой безалаберщины, — сказал Николай Дмитриевич. — Я думал, что у вас после революции порядок и дисциплина по крайней мере. Но если официальный сопровождающий из министерства вовремя не может принести на вокзал билет, то, господа, мне непонятно, зачем вы делали революцию и пересажали столько народа при Сталине. Я не идеализирую западное общество. Там очень многое спрятано за деньгами, показными свободами, ложными ценностями. Может быть, у вас все грубее, суровее, но и честнее, поскольку откровеннее. Но доживать мне все же будет легче на Западе, хотя моя музыка там так и не состоится».

Незадолго до своей смерти Н. Д. Набоков прислал мне книжку своих мемуаров на немецком языке.

До того вышли его более краткие воспоминания на французском, где он писал обо мне, мягко говоря, сухо. Немецкое издание звучало по-иному. «Поэтому я его вам и подарил», — пояснил Николай Дмитриевич.

Но в Москву Набоков приезжал не только по своим личным делам. Он передал нам устное послание В. Брандта, который к тому времени стал министром иностранных дел правительства «большой коалиции» ХДС/ХСС и СДПГ в ФРГ. Брандт сообщал о готовности в любое время и в любом месте вступить в переговоры о нормализации отношений ФРГ с европейскими соцстранами. Он выражал надежду, что взаимоприемлемые условия для такой нормализации могут быть найдены. Это был не первый сигнал в наш адрес с его стороны. Но в тот момент мы сумели договориться со всеми союзниками, кроме румын, о том, что нормализация отношений ФРГ с соцстранами должна быть поставлена в зависимость от выполнения западными немцами ряда условий, таких, как признание незыблемости послевоенных границ в Европе, признание суверенитета ГДР и отказ от «доктрины Хальштейна», отказ от претензий на Западный Берлин, признание недействительности Мюнхенского соглашения с момента его заключения и т. д. В Москве считали, что все эти моменты в политике ФРГ все больше начинают тяготить союзников Западной Германии и подвергаться острой критике со стороны самой западногерманской общественности, и что, следовательно, должен произойти пересмотр основных устоев курса Аденауэра. На ФРГ оказывался в этот момент сильный и последовательный политический и пропагандистский нажим. Обращения же Брандта рассматривались как попытки выскользнуть из «двойного Нельсона», в который попали западные немцы.

Переданное Набоковым послание я доложил, его направили в ЦК КПСС. Однако А. А. Громыко твердо высказался: не реагировать. Он считал, что ФРГ еще не дозрела до серьезного разговора, а в Бонне правит пока бал не Брандт, а канцлер ХДС/ХСС Кизингер. Так что идти навстречу Брандту в тот момент значило бы только навредить СДПГ и замедлить неизбежную смену фигур на политической сцене ФРГ.


В те годы Берлин был интереснейшим для работы местом. В одном городе рядом жили и действовали два противоположных мира. Переходишь границу на Фридрихштрассе и окунаешься в гущу проблем внешней и внутренней политики ФРГ, европейской и германской политики США, Англии, Франции. Возвращаешься назад — и тут тебе и клубок взаимоотношений стран Варшавского договора, и наши ближайшие и долговременные ходы вместе с ГДР в германских делах, и внутреннее положение в самой ГДР, и непрестанная борьба различных группировок в политбюро ЦК СЕПГ. Тогда в Берлине и через Берлин делалось много всяких дел — и праведных, и неправедных. Часть из них уже стала достоянием истории, другая еще будет рассказана современниками и документами тех лет.

С декабря 1962 года послом в Берлине стал бывший секретарь Смоленского обкома П. А. Абрасимов. Ему тогда было 50 лет, он был в расцвете сил и энергии, имел опыт дипломатической работы в Китае и Польше и, главное, был человеком, который быстро шел в гору в Москве. Вопросы решал быстро и напористо, что сразу привлекло к Абрасимову интерес не только руководящей верхушки ГДР, но и западноберлинской «знати». Встречи с послами трех держав в ФРГ, которые были одновременно главами военных администраций в Западном Берлине, вскоре перестали быть скучной рутиной. Через шведского консула Баклюнда был налажен с Брандтом контакт, который принял довольно интенсивный и доверительный характер. Затем речь пошла о встрече Брандта с Хрущевым, которая, хоть и была сорвана оппозицией ХДС, тем не менее расставила стрелки для последующего развития событий.

Абрасимов много занимался лично западноберлинскими делами, включая и мою культурную, молодежную, экономическую конкретику. Активность в работе он всячески поощрял, хотя был очень строг и требователен, а иногда и непредсказуем в своих решениях и поступках. Лишь со временем я начал понимать, что, имея за плечами огромный опыт партийно-аппаратной работы, он «вычисляет» зачастую такие возможные коварные замыслы и ходы у других, до каких мне сразу было бы и не додуматься. Но именно от этих ходов Абрасимов и подстраховывал себя своими подчас необъяснимыми заявлениями или поступками.

Вспоминая те дни, я часто думаю, как хорошо и интересно живется младшим дипломатическим работникам, хотя все мысли и устремления их направлены на то, чтобы поскорее взобраться вверх по служебной лестнице. Становясь посланниками и послами, люди навсегда теряют ни с чем не сравнимые преимущества атташе.

У меня было время и возможности довести до отличного состояния немецкий язык. В посольстве была группа преподавателей-немцев, хорошо знавших, чему нас плохо научили в институте. Моим преподавателем был бывший летчик штурмовой авиации, филолог Альтенполь, который не только был прекрасным преподавателем языка, но и учителем немецкой культуры, обычаев, привычек. Одновременно я активно учил английский — сначала у немецкого преподавателя Хэберера, а затем у канадца — студента Гумбольдтского университета Питера Дохерти. Он заставил меня заговорить за год, применив оригинальный прием: задавал мне переводить на английский язык русские народные сказки. Теория его была при этом проста — обиходный словарный запас на все случаи жизни содержат именно сказки, будешь в состоянии рассказывать их, значит, хватит словарного запаса на любую жизненную ситуацию. Он оказался прав, хотя, никогда не работая в англоговорящих странах, я так и не смог довести свой английский до нужной кондиции.

Важным было то, что я научился чувствовать себя среди немцев свободно. Я сиживал в пивных, слушая и понимая разговоры посетителей, ездил в автобусах и электричках, ходил в кино и театры, имел много разных знакомых, не испытывал каких-либо трудностей в магазинах и на улице. Я представлял себе, что думает в каждый данный период «среднестатистический» немец по тому или иному поводу, о чем спорят между собой студенты, о чем поговорить с предпринимателем или с евангелическим священником. В конце пребывания в Берлине я чувствовал себя в этом городе как рыба в воде, причем, наверное, знал Западный Берлин и все его закоулки даже лучше, чем столицу ГДР.

В первые месяцы после закрытия границы в Западном Берлине с нами не очень-то хотели разговаривать. Во всяком случае русский акцент нигде не вызывал там умиления, а прежние знакомые поспешили «раззнакомиться» с нами отчасти потому, что боялись доносов и сплетен соседей и сослуживцев. В то время мы активно ходили на всякого рода лекции и семинары, объявления о которых давались в газетах, на предвыборные собрания и митинги. Советую молодым дипломатам не пренебрегать подобными мероприятиями. Они зачастую несут в себе больше информации, причем истинной информации, чем салонные разговоры с самым высокопоставленными и уважаемыми собеседниками. Тут люди говорят между собой, что называется, начистоту.

Так я вместе с одним своим коллегой однажды «поучаствовал» в заседании президиума кураториума «Неделимая Германия», организации резко антисоветской и, по тогдашним понятиям, реваншистской. Пришли мы на открытое собрание кураториума, но народу собралось совсем мало, поэтому собрание решили в этом зале не проводить, а устроить расширенное заседание президиума в помещении «бундесхауза», то есть главного представительства правительства ФРГ в Западном Берлине, с участием наиболее активных граждан, пришедших в этот вечер. Мы, разумеется, проследовали вместе с «наиболее активными» в охраняемое полицией ведомство, так как отступать было некуда. Выступал на президиуме один из лидеров швейцарских социалистов, Брингольф, затем обзор положения делал председатель кураториума Шютц.

Я никогда не слышал за один раз столько интересного. Тут были и оценки перспектив развития берлинского кризиса, и планы действий в германском вопросе на ближайший период, и сравнительный анализ позиций трех держав, и механизмы передачи в Восточный Берлин подлинных бланков швейцарских паспортов для организации перехода на Запад граждан ГДР, и многое другое. Правда, намучились мы изрядно, так как очень хотелось курить, а западных сигарет у нас не было. Марок ФРГ нам тогда почти не давали. Советскую же сигарету, только закури, сразу же унюхают соседи.

Не менее интересным было наше участие в ежегодном собрании западноберлинского объединения юристов. Тогда в печати активно обсуждалась идея проведения в Западном Берлине референдума с тем, чтобы объявить о присоединении его в «соответствии с волей народа» к ФРГ. В Москве не очень знали, что в этом случае делать, на какие клавиши нажать, чтобы удержать от этого шага три державы. На наше счастье, будущий правящий бургомистр Западного Берлина Альбертц значительную часть своего доклада посвятил именно этой проблеме. Последующая дискуссия вращалась тоже вокруг нее. На следующий день мы имели прекрасную аргументацию против референдума, которую вряд ли когда-либо смогли бы подготовить наши юристы из договорно-правового отдела МИД СССР.

Таких примеров было много. Однажды я даже присутствовал на лекции какого-то чина из федерального ведомства по охране конституции, который учил собравшихся, как бороться с коммунистическим проникновением и деятельностью разведслужб. С этой лекции я ушел разочарованным. Она мне напомнила самые «дубовые» наши инструктажи на ту же тему.

Тем самым я, разумеется, не хочу сказать, что все предупреждения об уловках и происках спецслужб — это чушь, что лишь советские посольства были «напичканы» разведчиками и контрразведчиками, а «на той стороне» все было чинно и благородно и что теперь, во времена примата общечеловеческих ценностей, вообще вся эта сторона жизни исчезнет, растворившись во всеобщей любви и доверии. Тот, кто работает на дипслужбе, всегда неизбежно в той или иной степени соприкасается с работой спецслужб своих и чужих. Так было и будет, пока существует государство. Иное просто невозможно, как невозможно плавать, не входя в воду.

С тех лет у меня сохранились несколько хороших друзей — офицеров КГБ, работавших под «крышей» посольства. Они вели в посольстве свои дипломатические участки, нередко мы работали вместе над одними и теми же вопросами. О своей «другой» деятельности они ничего конкретного не рассказывали, соблюдая правила конспирации. Однако о работе в разведке вообще, о специфике их службы я слышал от них много. По мере повышения по службе я получал и все более широкий доступ к нашим разведматериалам, разумеется, в той части, в которой это касалось положения в тех странах, которыми довелось заниматься. Должен сказать, эти службы ели свой хлеб не зря, хотя, конечно, были в них разные люди, были и трусы, и халтурщики, любители подчеркнуть, что именно разведчики и составляют белую кость всей дипломатической службы.

Должен откровенно сказать, что никто из моих хороших друзей по разведке никогда не агитировал меня переходить на работу в их ведомство. Наоборот, все не советовали делать этого, подчеркивая, что романтика деятельности разведчика понятие весьма относительное. Я, собственно, и получил приглашение перейти в разведку всего-то один раз, когда заканчивал свою командировку в Берлине в 1965 году. Я ответил тогда, что из-за повышенного кровяного давления не пройду медицинскую комиссию и предпочитаю остаться в МИД.

Сказалось и то, что, уезжая из Берлина, М. Г. Первухин специально разговаривал со мной на эту тему. Он не советовал мне менять профиль работы, видимо, предвидя, что соответствующие предложения могут быть рано или поздно сделаны.

Что касается соприкосновений с разведчиками другой стороны, я с первых шагов своей службы мог убедиться: это не рассказы про «ведьм» и «привидения». В Западном Берлине, особенно после закрытия границы, за всеми активно работавшими нашими сотрудниками велось наблюдение. Его не очень и скрывали. Филеров у западноберлинских властей в тот острый момент не хватало, и они, видимо, призывали на службу отставных работников еще прежнего режима. Мы, молодежь, в то время, бывало, мальчишество-вали, начиная бегать по крутым лестницам на переходах в метро и на городской электричке, стараясь «загонять» страдавшего одышкой пожилого «хвоста». Делать это, однако, было не положено, поскольку на подобного рода мелкие пакости «наружка» могла ответить пакостями посерьезнее. Да и скрывать-то мне от моих тогдашних наблюдателей было особенно нечего, исключая те случаи, когда мы ходили на всякого рода собрания, где нас явно не ждали в гости.

Много раз мои западноберлинские знакомые рассказывали мне, что связи с нами вызывали у них появление в доме представителей ведомства по охране конституции с просьбой рассказать, о чем идет разговор, с предложением посотрудничать. Разумеется, кто-то отвергал такие предложения и даже по дружбе рассказывал о них, а гораздо больше людей отвечали согласием. Они хотели быть лояльными гражданами своего государства.

Кроме того, надо всегда иметь в виду, что в качестве контакта вам «подставят» человека, который является либо поставщиком направленной информации, либо имеет и более далеко идущие цели. Одного-двух таких людей дипломату полезно держать около себя, не выказывая своего истинного к ним отношения. Их начальство тогда перестанет усердствовать, терпеливо ожидая результатов от их работы. Впрочем, должно действовать золотое правило: не подпускай к себе того, кто сам очень уж «клеится», выбирай своих знакомых сам.

Однажды, будучи уже послом в Бонне, я был у руководителя фонда Аденауэра Б. Фогеля. Речь шла о развитии связей между этим фондом и нашими научными учреждениями по примеру аналогичных контактов с фондом Ф. Эберта. Слово за слово разговор зашел о быстро нарождающейся в СССР многопартийности. Я спросил у Фогеля, не появились ли и у нас христианские демократы и не начал ли этот фонд ХДС работать с ними. «О, — заулыбался Фогель, — конечно, появились и многие обращались к нам. Но вы же знаете, господин посол, те, кто обращается, обычно интереса не представляют, нам предпочтительнее сотрудничать с теми, кого найдем сами».


Первая половина 60-х годов была временем активного брожения студенчества. Особенно выделялся западноберлинский «Свободный университет», где развернул свою деятельность довольно радикальный студенческий союз СДС. Среди его членов и сочувствующих было много молодежи, всерьез занимавшейся марксистской теорией, думающей о путях преобразования западного общества, которое, как они говорили, все больше становится бездушным обществом потребителей, без идеалов и целей в жизни. Советский Союз вызывал у них симпатию, но ни в коей мере идеалом не служил. Они считали, что Хрущев с его теорией мирного сосуществования, по сути дела, отказался от революционной идеи создания нового справедливого мира, перестал быть настоящим союзником революционеров в других странах и, сделав ставку на победу в экономическом соревновании с капитализмом, скорее всего, приведет СССР к поражению. Отсюда делался вывод о необходимости срочных мер по «революционизации» западного общества изнутри, своими силами.

Разрабатывалась теория, в соответствии с которой надо было создать многочисленные кадры молодой революционной интеллигенции, которая, составив свою программу действий, пойдет пробуждать от спячки сытый и продажный рабочий класс Западной Европы.

В этих целях стали возникать всякого рода общежития-коммуны, где пропагандисты этих идей объединенными усилиями пытались создать как бы ячейки новых революционных структур в Европе.

Мне довелось быть знакомым со многими из этих ребят. Однажды к нам в посольство заходил и лидер этого движения Руди Дучке, правда, интереса к продолжению контактов он не проявил. Это были честные, увлеченные своей идеей юноши и девушки. Последующая судьба их известна. Часть из них по окончании университетов быстро «остепенилась» и, используя свои основательные знания марксистской теории и положения в странах Варшавского договора, попадала на работу в различные службы и центры, профессионально занимавшиеся работой против социалистических режимов. Другая же — меньшая часть — заложила основу последующего террористического движения «Красных бригад».

Но террором занялось уже второе поколение этого движения. Те же студенты, с которыми мне доводилось встречаться и доказывать им, что никто не может искусственным путем создать революционную ситуацию в Западной Европе, ограничивались составлением листовок и наставлений по воздействию на рабочий класс, боготворили Кастро и Че Гевару, а по вечерам, собираясь на диспуты, до смерти пугали домохозяек пением «Интернационала».

Правда, среди них были отчаянные головы, которым хотелось действовать. Они с издевкой спрашивали, сколько мы еще собираемся протестовать против заседаний бундестага в Западном Берлине и уговаривать Бонн. Не проще ли дать им пару минометов, чтобы они откуда-нибудь из Западного Берлина обстреляли «Конгресс-халле», где заседает бундестаг. Он разбежится в полном своем составе, а бумажными протестами правительство ФРГ не проймешь.

Разумеется, на этой базе у нас разговора не получалось. Они делали вывод о том, что СССР ведет оппортунистическую политику. Так эти ребята и ушли своим путем. Судьба многих из них была трагичной.

В широкий круг моих знакомых в Западном Берлине входили представители евангелической церкви. Свела меня с ними сначала нужда, то есть потребность в контактах в условиях, когда на контакты с нами идти не хотели. Церковники были меньше подвержены страху показаться кому-то в сенате или в ведомстве по охране конституции недостаточно лояльными. У них были собственные взгляды на вещи, свое начальство и, если кто-либо из «светских» властей становился слишком назойлив в своих попытках помешать связям с коммунистами, использовался «безотбойный» аргумент: священник должен нести слово Божье всем, поэтому, мол, и с советскими дипломатами будем водиться по своему разумению и усмотрению. Вот и весь сказ.

Но вскоре я почувствовал неподдельный интерес к этим людям, их взгляду на мир, политике, моральному долгу человека перед собой самим и перед себе подобными. Это были очень разные по своему происхождению и жизненному опыту люди. Одни из них были в прошлом офицерами вермахта, другие происходили из лучших дворянских семей Германии, третьи участвовали в движении Сопротивления и заговоре против Гитлера 1944 года, четвертые просто пришли в церковь, потому что не видели себе другого места в той жизни, которая их окружала.

Люди это были думающие и образованные, стоявшие в своем понимании религии и Бога намного выше своей паствы и нередко страдавшие от того, что им приходится приспосабливаться в основном к примитивным, с глубокой теологической точки зрения запросам большинства верующих. В самом деле, понятие Бога по самой своей сути не может быть сведено к какому-то конкретному образу и вообще ограничено той или иной категорией понятий человеческой логики, ибо Бог прежде всего вездесущ и бесконечен. И вера вовсе не состоит в соблюдении системы церковных обрядов и правил, так как за этим соблюдением очень часто никакой истинной веры нет. Но от священника, объясняли мне мои церковные друзья, как правило, ждут именно конкретного «понятийного» объяснения сути Бога, как чего-то человекоподобного, любящего или карающего в соответствии с законами человеческой логики и нормами добра и зла. От него ждут и требуют в первую очередь исполнения церковных обрядов, придавая этому некое сущностное значение взамен проникновения в глубину самих себя и познания истины. Священник должен подстраиваться под своего «клиента», иначе ему невозможно работать, иметь живой контакт с людьми, а значит, и выполнять свою миссию. Эта внутренняя раздвоенность одних заставляла мучиться, других делала прагматиками и циниками. Знавал я и тех, и других.

Начало наших контактов с церковниками Западного Берлина произошло по их инициативе. В Германии тогда, да и сейчас, действовала «Акцион Зюнецайхен», го есть акция «Знак искупления». Смысл этого движения состоял в том, чтобы продвигать вперед идею примирения между немцами и народами, пострадавшими от гитлеровской агрессии. Для этого собирали пожертвования и создавали группы молодых добровольцев, которые должны были ехать в пострадавшие страны и своим трудом создавать там «знаки» признания немцами своей вины и готовности искупить ее. Это могли быть церкви, дома для престарелых, молодежные клубы, любые другие объекты, служащие социально-бытовым целям. Готовы были эти добровольцы и просто работать в трудовых лагерях, сельских коммунах и т. д.

Движение это в Западном Берлине возглавлял фон Хаммерштайн, сын известного немецкого фельдмаршала, сотрудничавшего в 20-е годы с Тухачевским. «Акцион Зюнецайхен» активно работала в Израиле, а также в некоторых западноевропейских странах. В Советский Союз она «прорваться» никак не могла. Даже трудно объяснить почему. Но не пускали, подозревая какой-то подвох. Зачем это нам отдавать дело примирения с немцами в руки церкви? Нужны нам эти их два-три клуба или больницы. Они у нас 27 миллионов убили, а хотят мелочами откупиться. Нет, пусть лучше чувствуют себя виноватыми. Был, разумеется, и довод о том, что все это затеи разведслужб противника. Американский «Корпус мира» мы с его вредоносной сущностью разоблачили, так они теперь через немецкую церковь к нам пытаются влезть. В пользу этого довода говорило и то обстоятельство, что «Акцион Зюнецайхен» была в хороших отношениях с американскими квакерами.

Однако эту стену предубеждений удалось постепенно расшатать и продырявить, хоть и не до конца. По приглашению фон Хаммерштайна, ведавшего работой евангелической церкви среди молодежи, Западный Берлин посетило несколько наших делегаций и туристических групп. Постепенно ледок начал ломаться. ЦК ВЛКСМ почувствовал вкус к этим контактам и начал приглашать в интернациональные молодежные трудовые лагеря представителей «Акцион Зюнецайхен».

Через эту организацию мы вышли на ведомство евангелической церкви, занимавшееся работой в промышленности и профсоюзах. Руководил им в то время священник Брикерт — человек оборотистый и весьма политический. Он повел дело еще более энергично: вопреки всем запретам сената и руководства западноберлинских профсоюзов начались под церковный крышей профсоюзные контакты, стали устанавливаться связи между производственными советами предприятий. Смелость Брикерта объяснялась просто: главой его ведомства был священник Пельхау, работавший во время войны духовником берлинской тюрьмы Моабит. Он провожал на казнь участников заговора 1944 года и, кажется, служил связником между заключенными тюрьмы и внешним миром. Во всяком случае это был человек известный и уважаемый. Даже если в его ведомстве Брикерт и творил кое-что недозволенное, то с Пельхау предпочитали не спорить и не ссориться.

Можно задать себе вопрос: а чем объяснялась такая позиция западноберлинских церковных деятелей? Только ли дело было в том, чтобы нести слово Божье и советским гражданам?

Разумеется, нет. Выступая первопроходцем в налаживании связей с Советским Союзом, церковные организации привлекали к себе внимание всех, кто искал такие возможности. А их было немало, так как среди немцев нарастало стремление прокладывать пути нормализации отношений с народами СССР. Церковь открывала каналы для этого и как бы брала под свою защиту участников подобных контактов, с которыми при иных обстоятельствах могли обойтись достаточно бесцеремонно и печать, и официальные власти.

Но была и еще одна, более крупная цель. Церковь всегда занимается политикой, хотя не любит в этом признаваться. Была политика и здесь. В тот момент Ульбрихт прилагал активнейшие усилия для того, чтобы расколоть единую евангелическую церковь Германии. Ему хотелось иметь в ГДР свою отдельную евангелическую церковь. Он считал это важным шагом в деле утверждения суверенитета ГДР и получения его международного признания. Нажим был силен, и евангелические епископы ГДР начали ему поддаваться. Руководитель евангелической церкви Германий презес Шарф стремился любой ценой сохранить единство церкви. Видимо, он полагал, что в этом деле может быть полезен и советский рычаг.

В один из осенних дней 1964 года мы с другим работником посольства В. Д. Козобродовым получили через американского квакера Пола Кейтса приглашение на ужин к одному из высокопоставленных представителей евангелической церкви. Имя его называть, пожалуй, не стоит, так как я не знаю, где он сейчас и что с ним.

Разговор был недолгий. Нам было сказано, что попытки Ульбрихта расколоть евангелическую церковь Германии желательно остановить. Если это будет сделано, то евангелическая церковь, имеющая большое влияние как в ХДС, так и в СДПГ, была бы готова позаботиться о том, чтобы в политике ФРГ в отношении ГДР произошли «благоприятные перемены». На наше замечание, что «благоприятные перемены» — понятие весьма неопределенное, наш собеседник сказал, что речь может пойти о признании собственной государственности ГДР, правда, в какой форме это произойдет и в какие сроки, он пока сказать не берется.

В такой ситуации лучше надавить на собеседника, поскольку он явно чего-то не договаривает. Но наши попытки получить ответ по поводу возможности, например, отказа от доктрины Хальштейна, в соответствии с которой ФРГ угрожала разрывом дипломатических отношений любому государству, которое рискнуло бы признать ГДР, привели к неожиданному результату. Насчет дипломатических отношений с ГДР наш собеседник ничего обещать не захотел, но заметил, что может «расширить» свое предложение: в соответствии с возможными пожеланиями советской стороны нам может быть передана технологическая документация или даже конкретный образец секретной военной техники НАТО.

На вопрос о том, как это мыслится конкретно, последовал спокойный ответ, что возможностей достаточно. Если речь идет об образце вооружения, то на границе ФРГ и ГДР всегда можно подобрать подходящее для этого место.

Лично я отнесся к этому обращению серьезно. Это был 1964 год, идея признания ГДР еще только начинала «проклевываться» в политической жизни ФРГ, многие в Москве считали тогда, что признаки подвижек в этом направлении не стоит переоценивать — мало ли что там болтают в своем тесном окружении Брандт, Бар и некоторые свободные демократы. Но тут о перспективе признания ГДР заговорила церковь. Из всех организаций этого мира у нее самая древняя и опытная дипломатия, она задолго до политиков начинает чувствовать, куда подует ветер. Во всяком случае нам предлагалась серьезная политическая сделка, свидетельствующая о том, что церковники уже исходят из неизбежности признания ГДР и стремятся в этих условиях заранее оградить свои интересы. Ради этого им не жалко даже и перегнать к нам какой-нибудь современный американский самолет или передать документацию о механизмах подводных пусков баллистических ракет, которые у нас, кажется, тогда еще не очень-то получались. Только вот как к этому отнесется Ульбрихт…

Информация была передана ему, и на следующий день он призвал к себе П. А. Абрасимова. Тот, предчувствуя, о чем пойдет речь, взял с собой меня в качестве переводчика. Вдруг Ульбрихт заинтересуется подробностями, и тогда непосредственный источник информации будет под рукой.

Однако, войдя в кабинет Ульбрихта, я сразу почувствовал, что дело неладно. Ульбрихт крутил в руках нашу бумагу, а затылок его был иссиня-красный — верный признак, что он кипит от злости.

Объяснения с Абрасимовым были недолгими. Ульбрихт сказал, что, вступая в подобные разговоры с западноберлинскими церковниками, советские работники плодят у них иллюзии и порождают сомнения в серьезности намерений ГДР иметь свою собственную государственную церковь. Он не намерен отступать от своих намерений и не клюнет на туманные обещания поспособствовать признанию ГДР. Если заговорили о признании ГДР сами, то, значит, деваться им некуда, значит, неизбежно признают. А что касается американской военной техники, то разве мало поставляет соответствующей информации нам Мильке? Что нам еще нужно? Угнать американский танк, самолет, утащить ракету? Да это можно сделать лучше и надежнее, чем через каких-то церковников. Затем Ульбрихт начал требовать от Абрасимова назвать имена тех сотрудников, которые ведут столь вредные разговоры. Но наш посол ему так и не ответил ничего вразумительного.

Постепенно Ульбрихт успокоился и уже более миролюбиво сказал: «Ну ладно, передайте им в Западный Берлин, чтобы по этому вопросу они разговаривали не с вами, а с нами. Мы их выслушаем и ответим так, как надо».

Этот ответ и «рекомендацию» я и передал Полу Кейтсу. Через пару дней он зашел в посольство и сказал, что разговор с представителями ГДР оказался бесплодным. Мне оставалось только развести руками. Учитывая реакцию Ульбрихта, мне кажется, посол об обращении представителя евангелической церкви в Москву и сообщать не стал. Во всяком случае в МИД СССР о нем никто не узнал.


В одно из августовских воскресений 1962 года мы с моим другом Г. А. Санниковым с утра уехали в Западный Берлин. Не помню, у кого мы там были, то ли у студентов-либералов, то ли у «Друзей природы», то ли у функционеров социал-демократической молодежной организации «Соколы». Возвращались к вечеру. Переехали по мосту Ландвер-канал, в который в свое время рейхсверовцы бросили тело расстрелянной Розы Люксембург. Надо было поворачивать налево. До КПП «Чекпойнт Чарли» оставалось несколько сот метров. Впереди просматривались кучки людей и доносился какой-то невнятный шум. Что бы это могло означать? Годовщина 13 августа неделю как прошла. Для демонстраций у границы вроде бы причин не было.

Санников, однако, решил не искушать судьбу и осмотреться. Мы повернули поэтому не налево, а направо, чтобы подойти к КПП с другого направления. Улица перед КПП была запружена толпой, нас заметили и как бы услужливо стали расступаться перед машиной. Некоторые даже, казалось, приветливо улыбались. Деваться было все равно некуда, поэтому, заблокировав изнутри двери, мы двинулись вперед. Толпа тут же сомкнулась, зад машины был поднят в воздух, и она потеряла способность двигаться. Сначала на нас обрушился град ударов. Били чем попало — ногами, зонтиками, палками. Пытались открыть двери, разбить ветровое стекло, чтобы выволочь нас из машины. Через приоткрытый ветрячок в водителя летели смачные плевки. Затем машину стали переворачивать. Она угрожающе кренилась то на один, то на другой бок, но не перевернулась — толпа была слишком плотной, и та сторона, на которую валили машину, естественно, сопротивлялась, опасаясь быть придавленной.

Нас окружали искаженные злобой лица, орущие оскорбления и проклятия зубатые рты, какие-то обезумевшие старухи лезли на капот машины. Не могу сказать, что я испугался. Вернее, я просто не успел еще оценить ситуацию и понять, чем все это через пару минут может для нас кончиться. Бесило, однако, чувство полной собственной беспомощности, и вскипала какая-то звериная ярость и ненависть к этим беснующимся людям, ставшим не похожими на людей. На наше счастье, в этот момент в толпе появились двое полицейских. Они на кого-то прикрикнули, кого-то, кажется, треснули дубинками. Впереди открылся проход, и мы выскочили прямо к американскому посту на «Чекпойнт Чарли». Я вылез из машины и пошел к безразлично жующему резинку офицеру. Показал ему свой паспорт, сказал, что заявляю протест против нападения на дипломатическую машину, и спросил, какого черта они здесь стояли и не принимали никаких мер.

— А я ничего не видел, — ухмыльнулся американец.

— Когда с вашей машиной произойдет что-либо подобное в Восточном Берлине, — сказал ему я, — мы тоже ничего не увидим.

Вернувшись в посольство, мы отправились докладывать о случившемся послу. Пошла телеграмма в Москву. Потом была нота протеста МИД СССР. Оказалось, что мы попали в толпу, которая собралась по поводу гибели в непосредственной близости от «Чекпойнт Чарли» перебежчика Петера Фехтера. Мы с Санниковым еще легко отделались. Пару часов позднее эта толпа уже забрасывала камнями «джипы» американской полиции и крушила, что попадалось под руку в центре города.

Разумеется, попав в такое чрезвычайное происшествие, мы с Санниковым стали на некоторое время «героями дня». Никто, правда, не знал, попадет нам или нас похвалят. Одни говорили, что нечего целыми днями болтаться в Западном Берлине, а если уж болтаешься, то хоть радио надо слушать. Другие говорили, что не уберегли мы от порчи казенную машину, которую теперь надо ремонтировать из-за нашего легкомыслия. Третьи спрашивали об ощущениях, когда нас «качали» немцы. На такой вопрос я однажды ответил, что злился от сознания полной собственной беспомощности, хоть бы оружие какое-нибудь было.

Внимательно поглядев на меня, один из собеседников, старый работник КГБ, сказал мне: «Запомни, что в толпу никогда не надо ходить с оружием. Оно тебе может пригодиться там только в одном случае — если ты решишь застрелиться».

Моя берлинская командировка подходила к концу. Я дослужился до должности 2-го секретаря, работа спорилась, заведующий 3-м Европейским отделом МИД СССР И. И. Ильичев твердо сказал, что берет меня в отдел. Кажется, кончились мои мытарства с квартирными делами и московской пропиской. Благодаря помощи П. А. Абрасимова я получил разрешение вступить в жилищно-строительный кооператив и имел все основания надеяться, что к моему возвращению будет куда поселиться с женой и двумя еще совсем маленькими дочерьми. Это было большое дело, так как обычно люди, подобные мне, вращались как бы в порочном кругу: им говорили, что для поступления в жилищно-строительный кооператив или для постановки в очередь на квартиру надо иметь московскую прописку, получить же ее можно было только работая в аппарате МИД СССР. Те, кто работал за границей, работниками аппарата не считались. Тем самым людей заранее обрекали на то, чтобы по возвращении они мыкались пару лет по углам или просили приюта у родственников.

Все признавали неразумность этой ситуации, но никто ее менять не хотел. Решались подобные вопросы лишь «в порядке исключения». За свои деньги мне было позволено купить кооперативную жилплощадь. Мы с женой были счастливы и полны оптимизма.

И тут в один из обычных рабочих дней меня остановил в коридоре один из работников нашей контрразведки и сказал, что имеет для меня неприятную новость. Арестован один из моих прежних знакомых, редактор газеты ССНМ «Юнге Вельт» Петер Папист.

— Как так арестован? — спросил я. — Мы же всегда думали, что он связан с МГБ ГДР, да и «правовернее» его вообще трудно было сыскать. К тому же мы года два как не встречаемся. На чем его взяли?

— Да вот думали, думали, да оказалось, что не в ту сторону думали, — ответил мне Александр Дмитриевич. — Ошибка тут исключена — взяли его с поличным в момент составления шифрованного разведсообщения. Деваться ему некуда, он признался и на первых же допросах в числе своих связей назвал тебя. Но ты не волнуйся. Это еще ничего не значит. Многое будет зависеть от того, что это за человек. К сожалению, многие агенты, когда попадаются, стараются замазать как можно больше людей, пытаются как бы сами себе доказать, сколь успешной была их деятельность, что рисковали они не зря. Тогда может быть сложная ситуация, так как надо будет во всем тщательно разбираться. А бывают люди как люди, не врут и не рисуются. О твоих разговорах с Папистом мы все знали — и посол, и МИД СССР, да и другие службы. Так что пока что Папист, назвав твою фамилию, ничего нового никому не сообщил.

По прошествии некоторого времени Александр Дмитриевич сказал мне, что все в порядке. Папист показал, что имел задание завербовать меня, но задания не выполнил и на вербовку не решился, а связи со мной прекратил. «Тебя, наверное, будут еще вызывать, посол будет воспитывать. Но ты имей в виду, — повторил он, — что претензий к тебе нет и держись соответственно». Это был один из лучших офицеров безопасности, которых мне довелось знать за тридцать с лишним лет службы.

Как он и предсказал, вскоре меня вызвал П. А. Абрасимов. Он долго меня корил за неосмотрительность, доверчивость, потерю бдительности. Как можно было встречаться пару лет с человеком и не разглядеть его сути? Я и сам себе, разумеется, этот вопрос не раз задавал и чувствовал себя по-дурацки. В заключение посол предложил мне написать объяснительную записку и подумать о выводах.

Записку я написал, закончив ее просьбой, ввиду сложившихся обстоятельств, откомандировать меня в Москву.

Прочитав мою записку до конца, П. А. Абрасимов с удивлением посмотрел на меня и спросил, не сошел ли я с ума. «Вы представляете себе, что с вами будет, если я вас откомандирую с такой мотивировкой? Вы же никогда больше никому ничего не докажете и разбираться с вами никто не станет». С этими словами посол положил мою записку в свой сейф, а мне бросил: «Идите и работайте».

История с Папистом мне и до сих пор представляется загадочной. Познакомились мы на одной из обычных встреч, которые часто устраивались для молодых сотрудников посольства с коллективами немецких предприятий и учреждений. Был он редактором многотиражной газеты берлинского строительного объединения «Индустрибау», активным функционером СЕПГ. Возил нас на экскурсии по объектам, которые строило его объединение, в том числе и на новостройку аэродрома Шенефельд. Заметно было, правда, что рабочие его недолюбливали. Но такое нередко бывает с освобожденными партработниками.

Папист говорил, что к нему настороженно относятся потому, что он сын видного нациста из берлинского района Кепеник. Отец в конце войны погиб, он же с молодых лет вступил в ССНМ и затем в партию, но люди ему не верят, считают перевертышем. Собеседник он, однако, был интересный. Остро и верно подмечал перемены в политических настроениях берлинцев, умел серьезно анализировать реакцию людей на те или иные повороты политики СЕПГ, давал меткие характеристики тогдашним руководителям берлинского окружкома. В общем, порой создавалось впечатление, что он излагает ранее написанный и тщательно продуманный материал. Для журналиста это было не так уж неестественно. Правда, Папист давал понять, что его обязанности не исчерпываются журналистикой, что он информирует по партийной линии кого следует, приглашается на инструктажи функционеров. В разговорах он всегда выступал с подчеркнуто ортодоксальных партийных позиций, все, даже сомнительные, меры властей, вроде похода членов ССНМ против владельцев телевизионных антенн, повернутых на Запад, горячо одобрял.

Информация, поступавшая от Паписта, вызывала интерес. Она была всегда острой и актуальной. Именно по этой причине и учитывая ее «складность», я несколько раз высказывал послу Первухину предположение, что, пожалуй, Папист пописывает не только в свою газету и в окружком СЕПГ, но и в МГБ ГДР. «Ну, это можно попробовать перепроверить, — говорил он, — а ты, когда его слушаешь, почаще хвали Ульбрихта, как бы он тебе ни критиковал его решения».

С начала 1961 года в разговорах Паписта стала появляться все более настойчивая нотка: в ГДР положение быстро ухудшается, нарастает внутренняя нестабильность, единственный выход — закрыть границу с Западным Берлином. Папист рассказывал о совещаниях, которые проводил с активом берлинской организации СЕПГ тогдашний секретарь окружкома по пропаганде Зельбман. По его словам, секретари низовых организаций вновь и вновь поднимали вопрос о принятии более решительных мер по пресечению ухода населения на Запад.

Мы слали об этом сообщения в Москву. Однако из МИД СССР шли одни и те же ориентировки — это экстремистские настроения части функционеров, подобная мера дискредитировала бы всю политику СССР в германском вопросе, а Хрущев даже высказался в те месяцы в беседе с кем-то из западных деятелей в том плане, что у нас и в мыслях нет построить стену поперек Берлина. Длинные записи бесед Хрущева с руководящими деятелями Запада мы регулярно носили Ульбрихту, я ему их переводил, а он прилежно записывал, а потом использовал в своих речах.

Сказал он в одной из них, что нет у него намерения строить и стену в Берлине. Впоследствии это многократно истолковывалось в том плане, что коварный Ульбрихт все же проговорился, да вот только тогда внимания на это не обратили. На самом же деле он лишь очередной раз использовал в своей речи хрущевскую аргументацию, демонстрируя тем самым «полное единство» позиций по германскому вопросу между ГДР и СССР. О закрытии границы он впервые заговорил в тот памятный день на даче, о котором я писал выше.

Соответственно и я всякий раз доказывал Паписту, что закрывать границу нельзя. Он все более яростно спорил, заканчивая всякий раз беседу словами: «Der Rolladen muss runter! (то есть жалюзи должны быть опущены). Скажи об этом своему шефу».

Летом, еще до августовских событий, Папист ушел в отпуск и уехал из Берлина. Мы с ним встретились через пару недель после закрытия границы. Он говорил, что, услышав по радио о решении правительства ГДР, срочно вернулся в Берлин, участвовал в уличном патрулировании с рабочей дружиной своего предприятия. При этом он сказал, что я-то, наверное, знал о предстоящих событиях и мог бы ему хотя бы намекнуть, что предстоит что-то важное. Он бы тогда в отпуск не пошел и 13 августа был бы на месте, а так, мол, пару дней все же потерял.

Я ответил ему, что о планах на 13 августа знали вообще считанные люди, так что ничего я ему сказать, разумеется, не мог. Он отнесся к этому как бы с пониманием. Потом мы встречались все реже. Я все больше занимался Западным Берлином, а он разводился со своей женой, начал попивать, а потом и вовсе куда-то исчез.

Как бы там ни было, получается, что какая-то из западных разведок в течение полугода через помощника посла СССР в ГДР буквально с пеной у рта уговаривала нас закрыть границу в Берлине. Да еще как уговаривала, систематически поставляя данные об усиливающемся внутреннем развале республики и о нарастающем давлении на руководство СЕПГ партийных низов.

Говорят, все это был особо изощренный прием, чтобы вовремя узнать, готовим ли мы такую акцию. Может быть. Но тогда у Паписта должен был быть в начальниках большой авантюрист или круглый дурак. Он ничего не узнал. А эффект был такой. Выйдя от Ульбрихта после беседы с ним в Народной палате, когда разговор сразу пошел уже о колючей проволоке. Первухин заметил: «Смотри-ка, а твой Папист оказался прав».

Вот и задаю я себе до сих пор вопрос: а не был ли кто-то на Западе так заинтересован в сохранении двух Германий, что и стена казалась подходящим методом? Ведь отвечать-то за нее должны были в Москве.

В сентябре 1965 года я окончательно покидал Берлин. Перед отъездом я зашел попрощаться к П. А. Абрасимову. В конце разговора он открыл свой сейф, вынул оттуда мое объяснение по делу Паписта и велел мне порвать его. Так я и сделал.


«Закрытие» германского вопроса

В Москве я начал работать в не так давно созданной референтуре по Западному Берлину. Была это одна комната, в которой сидели когда три, когда четыре человека во главе с заведующим А. А. Токовининым. В «предбаннике» этой комнаты стоял и до сих пор стоит большой металлический шкаф, забитый досье с документами, причем многие из них времен 1945–1947 годов. Были среди них и такие, которых я потом нигде не мог обнаружить в наших архивах, например договоренность маршала Жукова с американцами при вводе союзнических войск в Берлин о том, что там не будет размещаться атомное оружие.

Этот шкаф до сих пор стоит в моих глазах как немой укор нашему архивному делу, нашему отношению к документам. Сменялись люди в референтурах, каждый из них наводил порядок в хозяйстве, выкидывал старые документы «за ненадобностью и неактуальностью»; проверить, есть ли подлинник документа в архивном управлении МИД СССР, ленился или не хотел, так как могли потребовать сдать бумагу на архивное хранение, а это лишняя возня, да и вдруг бумага понадобится самому в работе. В итоге получалось у нас не раз так, что наши дипломаты зачастую просто не знали всех документов по тому или иному вопросу, а другая сторона все знала, умело пускала в ход каждую закорючку в каком-либо письме наших представителей или в советской ноте двадцатилетней давности. Картина эта была характерной не только для германских дел. Не было и нет у нас надежной системы регистрации, накопления и целенаправленного использования информации. Нет и людей, специально занимающихся этим делом. На этом нас не раз больно били и, вероятно, бить будут.

Работая в Берлине, все время приходилось вести споры по поводу юридического положения Западного Берлина, наших прав и прав трех держав, претензий ФРГ на этот город. С аргументами у нас было, надо прямо сказать, не густо. Были известные хрущевские заявления и ноты, статья профессора Тункина. На этом, пожалуй, дело и кончалось. Западная же сторона имела стройную систему правовой аргументации, выдвигала все новые и новые доказательства в подкрепление своей позиции. Приезжавшие из Москвы наши делегации, а то и считавшиеся маститыми юристы и историки, как правило, представляли собой жалкое зрелище при диспутах в западноберлинской аудитории. Правда, их самих это особенно не смущало. Действовали они по принципу: главное не сказать ничего неправильного, чтобы от своих не попало. А то, что нашу аргументацию не принимают, объясняли тем, что имеют дело с исключительно враждебно настроенной аудиторией. Она еще не созрела для понимания нашей позиции.

Уезжая из Берлина, я захватил с собой всю политическую и юридическую литературу по берлинским и германским делам, которую удалось собрать, твердо решив серьезно заняться этим вопросом. В институте я не любил международное право. Теперь почувствовал, что без хорошей правовой подготовки в германских делах делать нечего. Надо заняться самообразованием. Поступил в заочную аспирантуру в МГИМО по специальности международное право. На службе занялся изучением содержимого большого железного шкафа, навести порядок в котором мне сразу же поручил А. А. Токовинин.

В середине 60-х годов обстановка вокруг Западного Берлина часто обострялась. Правительство ФРГ стремилось активизировать свою прежнюю политику постепенного превращения западных секторов в одну из земель ФРГ, подготовки города к роли столицы будущей единой Германии. Эти свои действия оно объясняло желанием вдохнуть в жителей Западного Берлина после закрытия границы уверенность в завтрашнем дне, в прочности связей с федерацией. Конечно, этот мотив в его действиях присутствовал, но при всем том имела место попытка возобновить старую стратегическую линию на усиление присутствия федеральных органов в Западном Берлине, «поставить в этом городе одну ногу с тем, чтобы затем подтянуть к ней и вторую из Бонна». Программа этих действий была в подробностях расписана в книге Брандта, которая называлась, кажется, «Unterwegs nach Berlin».

Когда ФРГ стала все чаще проводить в Западном Берлине заседания правительственных органов, комитетов и фракций бундестага и прочие подобные мероприятия, заволновался сначала Ульбрихт, а потом и Москва. На пленарное заседание бундестага в «Конгресс-халле» мы ответили полетами наших военных самолетов на низких высотах над Западным Берлином, выброской парашютного десанта к северо-западу от Берлина с тем, чтобы могло показаться, будто войска высаживаются прямо на город, перекрытием на некоторое время наземных коммуникаций между Западным Берлином и ФРГ ввиду совместных маневров советских войск и ННА ГДР.

В тот момент я еще работал в посольстве в Берлине, стоял в Тиргартене неподалеку от «Бе