Аркадий Николаевич Васильев - В час дня, Ваше превосходительство

В час дня, Ваше превосходительство 1790K, 420 с.   (скачать) - Аркадий Николаевич Васильев

Аркадий Николаевич Васильев
В час дня, Ваше превосходительство


От автора

Я задумал написать книгу о подвигах советских людей, выполнявших в Великую Отечественную войну в тылу врага нелегкие обязанности разведчиков. Знакомясь с архивными документами, бережно охраняемыми, я узнал, что подавляющее большинство наших разведчиков — это коммунисты, что им удалось проникнуть во многие фашистские государственные учреждения, организации, разведывательные и контрразведывательные органы и, поминутно рискуя жизнью, добыть очень ценные сведения, провести и другую полезную работу. Несомненно, они способствовали приближению победы над сильным противником, сохранили жизнь многим тысячам советских людей.

Я не удивился, когда мне сказали, что наши разведчики проникли и в штаб так называемой «Русской освободительной армии» («РОА»), созданной Власовым по указанию Гитлера.

Судя по разведывательным сведениям, регулярно поступавшим в Москву из штаба изменника Власова, возглавлявший группу наших разведчиков был человеком редкого самообладания, умным, наблюдательным, храбрым. Велика была моя радость, когда я узнал, что разведчик жив и можно с ним познакомиться.

Мы подружились.

Выполняя просьбу разведчика, назову его вымышленным именем — Андреем Михайловичем Мартыновым. Ему семьдесят первый год. Возраст, как он сказал улыбаясь, редкий для чекиста.

Андрей Михайлович рассказал много интересного. Оказывается, он работал еще с Феликсом Эдмундовичем Дзержинским. Я узнал от него, что некоторые лица, окружавшие Власова в фашистской Германии, были участниками контрреволюционных заговоров и мятежей в годы гражданской войны. С одним из них, Благовещенским, и мне приходилось сталкиваться в первые годы Советской власти. О себе Андрей Михайлович говорил очень скупо — каждое слово приходилось будто щипцами вытаскивать.

— Не сердитесь, — оправдывался Андрей Михайлович. — Мы, чекисты, не умеем и не любим рассказывать о себе. Свою работу мы воспринимаем как совершенно обычную, вполне естественную, будничную. Получил задание — выполнил, и все. Обязан выполнить. Но, пожалуй, самое тяжелое, я сказал бы, трагичное, когда советскому разведчику приходится выдавать себя за врага своей Родины, своего народа, видеть, с какой ненавистью, презрением смотрят на тебя советские люди, и не иметь возможности, права сказать им, что ты тоже советский человек! Не знаю, как и выдержал!

Андрей Михайлович и убедил меня рассказать о власовцах, пояснив, что в настоящее время зарубежные антисоветские круги, наши идеологические противники, пытаются представить Власова совсем в ином свете и даже собирают деньги на памятник Власову — этому заурядному предателю (от других изменников Родины он отличался лишь редким холопским усердием перед фашистами).

Рамки моего повествования расширились. Получился роман не только о разведчиках — настоящих советских людях, коммунистах, но и о тех, кто в самое тяжелое для нашей Родины время изменил своему народу.

В основе романа подлинные исторические факты и судьбы невыдуманных людей. Изменена лишь фамилия главного героя. В первой книге он Андрей Михайлович Мартынов, во второй, в штабе Власова, — Павел Михайлович Никандров.



Книга первая.

ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ВОСЕМНАДЦАТЫЙ

Быть чистым и неподкупным, потому что корыстные влечения есть измена Рабоче-крестьянскому государству и вообще народу.

Из памятки сотрудникам ЧК, 1918 г.


Живая покойница

Товарищу Я. X. Петерсу


Рапорт

Докладываю. В ночь с 15 на 16 марта наша группа обходила пути станции Москва-Брестская, проверяла охрану пакгаузов и вагонов. Из одного товарного вагона, из щелей, исходил слабый свет, и мы откатили дверь. На высокой подставке стоял гроб. Горели свечи. Около гроба на узлах сидели какие-то люди.

Мы на всякий случай решили проверить документы. Они оказались в полном порядке у всех — как у живых, так и у покойной, Грибушиной Августы Ювенальевны. Выяснилось, что она постоянно проживала в городе Тосно Петроградской губернии. Приехав в Москву к родственникам, заболела сыпняком и скончалась. Вагон для перевозки Грибушиной в Тосно предоставлен по разрешению начальника управления по перевозкам Балтийского и Черноморского флотов тов. Германова.

Мы извинились перед родственниками усопшей за причиненное беспокойство и собрались уйти. Но тов. Мартынову показалось, что медные пятаки на глазах покойницы будто шевельнулись. Заинтересовавшись этим необычным явлением, Мартынов снял пятаки с глаз новопреставленной. Грибушина тотчас открыла глаза и приподнялась.

В этот момент раздался выстрел. В завязавшейся перестрелке убит гражданин Ступицын. С нашей стороны потерь нет.

В результате обыска под подставкой гроба и в узлах, на которых сидели родственники, обнаружено: пшеничной муки — четыре мешка, крупы гречневой — три мешка, сахарного песку — два мешка, сахара-рафинада — шесть мешков, свечей церковных — 47 штук, гвоздей подковных зимних — один ящик, гвоздей подковных летних — один ящик.

Ожившая покойница и ее спутники препровождены в Бутырскую тюрьму.

Документы задержанных, а также изъятое оружие — один наган и два браунинга номер второй и патроны к ним 61 штука прилагаются. Труп Ступицына сдан в морг.


Старший группы Мальгин

16 марта 1918 года.


Дополнение.

Начальник управления но перевозкам Балтийского и Черноморского флотов тов. Германов по телефону сказал, что разрешения на вагон для перевозки Грибушиной не давал, что такую фамилию он слышит впервые и что все это, по его мнению, афера, и потребовал самого строгого расследования.

Тов. Германов обратил наше внимание на то, что эта самая Грибушина, если она на самом деле таковой является, живет в городе Тосно. А почему же вагон с ее, так сказать, телом стоял на станции Москва-Брестская? На Тосно надо ехать с Николаевского вокзала.


Мальгин


Второе дополнение.

Задержанный Носков Иван Ефимович по прибытии в тюрьму попросился на допрос. Он оказался жителем города Москвы, сотрудником продовольственной милиции. Носков показал, что все продовольствие, обнаруженное в вагоне, принадлежит гражданину Артемьеву Ивану Севастьяновичу, проживающему в Москве, на улице Малая Ордынка, 5. Носков добавил, что продукты предполагалось вывезти в Петроград для продажи и что он, Носков, играл в этом деле подсобную роль.


Мальгин


Резолюция.

Допросить всех. У Артемьева произвести обыск, при необходимости задержать. Изъятое продовольствие передать в госпиталь, гвозди — кавотряду.


Я. Петерс


Андрей Мартынов, снявший с глаз мнимой покойницы пятаки, работал в ВЧК первую неделю.

Десятого марта, в конце смены, к нему подошел секретарь партийной ячейки Брестских железнодорожных мастерских Белоглазов. Посмотрел, как Андрей легко снял со станка трехпудовый валик.

— На здоровье не жалуешься?

Андрей засмеялся:

— Что я — старик?

— А сколько тебе, Мартынов?

— Двадцать.

— Жаловаться, конечно, рано… Хочешь на другую работу?

— Разве я тут кому мешаю? Мне и здесь неплохо…

— Про ВЧК слышал?

— Заговоры открывает!.. Читал в газете.

— Революцию защищает. Пойдешь в ВЧК работать?

— Она же в Петрограде!

— В Москве будет. Надо, Мартынов.

— Право, не знаю. Дай подумать.

— Некогда думать. Райком просил выделить двух человек, и сегодня. Завтра утром надо быть там. Ну?

— А кто второй?

— Николай Маховер из колесного.

— Надолго это?

— Не знаю. Наверное, ненадолго. Поработаешь, вернешься сюда.

— С женой бы посоветоваться…

— Потом посоветуешься. Ну?

— Ладно.

— Пойдешь с моей запиской на Большую Лубянку, одиннадцать. Спросишь товарища Петерса.

Утром Андрей был у члена ВЧК Петерса. Подал записку, спросил:

— Надолго?

Петерс улыбнулся:

— Наверное, надолго.

Петерс Андрею понравился. Чуть постарше его, а деловой, ни одного лишнего слова, спокойный. Голова крупная, с буйной шевелюрой. Голос немного глуховатый. Говорит с латышским акцентом.

Петерс привел Мартынова в небольшую комнату. На подоконнике сидел парень в солдатской шинели. Худенький, узкоплечий. Увидев Петерса, парень встал.

— Новый сотрудник, — сказал Петерс. — Давай учи… — И ушел.

Глаза у парня большие, голубые, добрые. Спросил участливо:

— Тебе не холодно?

— Нет.

— А я замерз. Март, а у вас в Москве стужа, как в сочельник.

— Это по-новому март, — заметил Андрей. — По-старому еще февраль.

— По-новому или по-старому, один черт холодно! Как тебя зовут? Я — Мальгин, Алексей. У тебя часов нет?

— Откуда!

— Как думаешь, сколько сейчас?

— Скоро одиннадцать.

— Пойдем. Наверно, кипяток готов и хлеб дадут.

В коридоре нагнали грузного мужчину. Мальгин познакомил Андрея с ним:

— Филатов. Гроза бандитов и спекулянтов!

Филатов хмуро сказал:

— Хватит! Один раз смешно, два смешно, а потом скучно. Новенький?

Филатов Андрею тоже понравился: видать, человек решительный. Когда он подал руку, Мартынов заметил между большим и указательным пальцами татуировку — голубой якорь.

Они получили по кружке кипятку, по полфунта хлеба и по одной конфетке «Бонбон».

— На весь день, — предупредил Мальгин Андрея.

Филатов торопился и скоро ушел. А Мартынов и Мальгин долго сидели, наслаждаясь теплом, рассказывали о себе.

— А Филатов из каких? — спросил Андрей.

— Умалчивает, и учти: выполняет какие-то особые поручения заместителя председателя ВЧК Александровича, левого эсера, и сам левый эсер.

— А я думал, что в ВЧК одни наши! — удивился Андрей.

— Трудятся будто всерьез, а все же душу перед ними не раскрывай. Пошли, а то опять есть захотелось.

Когда шли коридором, Мальгин сказал:

— Тебя в царское время обязательно бы в гвардию определили, в кавалергарды.

— Это почему же?

— По росту и по волосам. В гвардию по масти подбирали: чернявых — в преображенцы, русых — в семеновцы, курносых — в павловцы, а вот таких, как ты, блондинов, ростом с коломенскую версту, — в кавалергарды… Меня бы в крайнем случае в обыкновенную пехоту барабанщиком…

Около низенькой двери кладовой Мальгин сказал:

— Получи оружие и патроны. Стрелять умеешь?

— Немного…

— Научим… И учти: домой сегодня не попадешь, мы дежурные.

— Жену бы предупредить, — встревожился Андрей. — Беспокоиться будет.

Алексей с сожалением посмотрел на Мартынова:

— Поторопился ты, братец… Может, у тебя и дети есть?

— Пока нет.

— Все равно поторопился. Да ты не расстраивайся, мы не каждую ночь будем дежурить, а через ночь-две.

Пожилой солдат с большой бородой выдал Андрею наган, тридцать патронов, широкий ремень и новенькую желтую кобуру, посоветовал:

— Номер запиши, а еще лучше — запомни.

Андрей неловко засунул в барабан шесть патронов. Солдат усмехнулся:

— Первый раз?

— Не приходилось…

— В него семь штук входит. Давай покажу. Вот так… Носи на здоровье.


Ночью Алексей Мальгин, Андрей и Николай Маховер, принятый на работу в ВЧК в тот же день, шли по Тверской — проверяли караулы.

Из Настасьинского переулка выбежала худенькая женщина.

— Помогите! Помогите!

— Чего орешь? — спросил Мальгин и осветил ее фонарем.

Она оказалась совсем девчонкой, в разодранной кофточке, с огромным синяком под глазом. Дрожа от холода, еле разлепливая губы, умоляюще произнесла:

— Скорее! Он ее убьет!

В «Кафе поэтов» посетители жались к стенкам, толпились в узком коридорчике, соединявшем два крохотных зала. С возвышения для оркестра худощавый юноша в смокинге, пританцовывая, дирижировал:

— Раз, два! Раз, два, три…

Посреди зала здоровенный, плечистый детина в защитной форме, в щегольских, до блеска начищенных офицерских сапогах спокойно, беззлобно и методично, словно молотобоец, бил по лицу брюнетку. Она не сопротивлялась. Заложив руки за спину, покачивалась от ударов и совершенно равнодушно, как будто удары сыпались на кого-то другого, повторяла:

— Ну, пожалуйста! Ну, пожалуйста!

Детина пнул ее ногой в живот. Брюнетка упала. Дирижер крикнул:

— Финита!

Андрей схватил хулигана. Тот оглянулся, недоумевая, кто это посмел прикоснуться к нему, но, увидев Маховера с винтовкой, покорно попросил:

— Проводите меня! Я вас умоляю.

И тяжело, будто куль соли, рухнул на грязный, посыпанный опилками пол и забился в припадке. Брюнетка подползла к нему, положила его голову к себе на колени, подняла окровавленное лицо:

— Не смейте!

Мальгин приоткрыл у припадочного веки, посветил фонарем и спокойно сказал:

— Притворяется!

Задержанный оказался Михаилом Тарантовичем, известным среди торговцев кокаином и морфием под кличкой Тарантул. В «Кафе поэтов» он пришел с новой возлюбленной поразвлечься в интеллигентном обществе и случайно встретил жену — ее-то он и колотил.

Из карманов галифе Тарантула Мальгин вынул новенький наган-самовзвод, почти фунт кокаина, расфасованного по пять-шесть золотников, — целое состояние.


Утром Мальгин сказал:

— Я — на вокзал. Наши из Петрограда приезжают. А ты допроси Тарантовича.

Андрей волновался чрезвычайно. Первый допрос. Какие вопросы задавать сначала? Какие потом? Сумеет ли он все сделать правильно?

В коридоре встретился Филатов. Он выслушал Андрея, засмеялся:

— Ты что, интеллигент? Он, гад, кокаином торгует, а ты с ним философию разводить? Наган обнаружили? Обнаружили. Пиши — и в трибунал. Все. Действуй.

Тарантул отказался сесть на стул. Давал показания стоя:

— Кокаин мне принес господин Кудрявцев, бывший доверенный фирмы «Гергард». Склад у этой фирмы в Мытном дворе. Если вам интересно поймать его с вещественными доказательствами, двигайте туда немедленно, у него там много кож спрятано, сколько — не считал, но много, сот пять. Хорошие кожи, все больше полувал[1]. А направо, как войдете, пять бочек с хлороформом…

— Куда ему столько? — вырвалось у Андрея.

Тарантович чуть заметно улыбнулся. Андрей поправился:

— Может, это не хлороформ?

— Настоящий… Там еще валенок пар триста, и все с интендантским клеймом, и полсотни мешков апельсиновых корочек…

— Чего?

— Корочки апельсиновые. Толченые. Аптекари ими интересуются…

— Вы про кокаин подробнее расскажите, а заодно и про наган. Где добыли?

— Купил на Сухаревке. Там этого добра сколько пожелаете… Наган приобрел для личной безопасности, поскольку порядочному человеку вечером нельзя дальше ворот высунуться…

Тарантович неожиданно осоловел, вся его говорливость пропала. Без приглашения хлюпнулся на стул, согнулся в три погибели. Помутневшими, неживыми глазами посмотрел на Андрея, хрипло попросил:

— Пакетик! Хоть один!..

Андрей убрал кокаин в стол. Тарантович вскочил, закричал:

— Дай, сволочь! Христом-богом прошу!

Андрей позвал конвойных. Тарантович совсем сник, губы посинели. Плаксиво умолял:

— Ну, что тебе стоит!

С порога крикнул:

— Вены перережу! А ты, дерьмо, будешь за меня отвечать!

Андрей остался один. Его охватила тоска. На улице, очевидно, показалось солнце — даже в этой маленькой, окрашенной в серый цвет, с одним окошком, выходящим во двор, комнате посветлело. «А если он на самом деле вены перережет? Он же словно полоумный стал!» Заняться бы чем, но приходилось просто сидеть и ждать Мальгина.

«Посватал ты мне работу, товарищ Белоглазов! — вспомнил Андрей секретаря партийной ячейки. — И зачем я только согласился?»

Во дворе зашумели. Мартынов посмотрел в окно: въезжали подводы, груженные большими ящиками. Вскоре появился Мальгин.

— Ну как, поговорил?

— Поговорил, — мрачно ответил Андрей.

— Привыкай, Андрюша, ко всякому. Такая уж наша невеселая обязанность…


Артемьева Андрею особенно и расспрашивать не пришлось. Задержанный говорил торопливо, будто опасаясь, что не успеет:

— Извините, господин следователь… Прошу прощенья, гражданин следователь, вы меня не так поняли. Эти восемьдесят золотых монет царской, извините, чеканки, пятирублевого достоинства — полная моя собственность, досталась по наследству от покойного моего родителя Севастьяна Ивановича Артемьева. Так и занесите в протокольчик. А эти тридцать две монеты десятирублевого достоинства также наследственные. Я показываю чистую правду, поскольку все это доподлинная истина, подтверждаемая нотариальными бумагами. Хотя родитель мой — царство ему небесное, райские утехи и жизнь бесконечная! — расстался с земной жизнью в одночасье, но духовную заготовил заблаговременно по всей форме. Вы ее давеча в руках повертели и положили в зелененькую папочку. Гляньте, пожалуйста… Вот, вот, она самая. А эти тринадцать монет, число неприятное, невезучее, чертова дюжина, получены из рук в руки от матушки моей Александры Даниловны, и как хотите — верьте, не верьте, одним словом, заявляю по совести, получены, понятно, безо всяких документов… Эта монетка отчеканена из чистой уральской платины, достоинством в пятнадцать рублей, подарена мне дедом по матери, действительным статским советником… Звания вас нынче не интересуют, но, что было, то было, дед мой Данила Петрович Ломасов имел по табелю российских чинов четвертый класс, приравнивался по-военному к генерал-майору, а если по морскому ведомству считать, то к контр-адмиралу… Так вот, дополнительно о монетке из уральской платины. Она дедом пожалована в день моего вступления в приготовительный класс шестой московской мужской гимназии, помещавшейся, если это вас интересует, в Пятницкой части, в Овчинниковом переулке, в доме Плигиной…

До разложенного на столе богатства Артемьев не дотрагивался, а лишь водил над кучками золота дрожавшей широкой ладонью с короткими, волосатыми пальцами.

— Часы золотые, известной фирмы «Лонжин», с тремя крышками, сорт «Прима», ход анкерный, на девяти рубиновых камнях, приобретены самостоятельно, память мне пока не изменяет, в тысяча девятьсот восьмом году, в магазине Пророкова на Ильинке. Нынче в этом помещении карточное бюро, выдают трудовому народу карточки на муку, сахар, керосин и на спички. Мне, как нетрудовому элементу, карточек не положено. К часам отдельно — занесите в протокольчик — цепь, тоже золотая, с тремя брелоками. Записали? Очень приятно. На одном брелоке, видите, изображен петушок. Глазок у него бриллиантовый, в карат. На другом брелоке, обратите внимание, подковка. Одни считают суеверием, а некоторые любят подковку, говорят на счастье, но, если здраво рассудить, в теперешнем моем положении счастьем и не пахнет.

Пока Андрей доставал из стола чистую бумагу, Артемьев сначала погладил, потом понянчил на ладони тяжелый золотой портсигар.

— Тоже наследственный? — спросил Андрей и подумал: «Где я видел этого Артемьева?»

— Поскольку интересуетесь, отвечу. Благоприобретенное… Чистого золота в нем пятьдесят шестой пробы шестьдесят пять золотников. Для повседневного ношения не пригоден, тяжеловат, предмет подарочный… Откройте, внутри написано: «Глубокоуважаемому Александру Александровичу Пухову в день пятидесятилетия от благодарных сослуживцев по правлению Московско-Курско-Нижегородской железной дороги». Удостоверились? Приобретена эта вещица у самого профессора Пухова. Если не слышали, могу рассказать о нем поподробнее. Барин солидный, деликатный, проживает в Леонтьевском переулке, в доме Пегова, внизу в этом доме помещалось когда-то английское общество освещения Москвы текучим газом. Сейчас оно, понятно, закрылось — поскольку ни общества, ни газа. Уплатил я за эту, извиняюсь, гирю два пудовика крупчатки, настоящей, башкировской, первой голубой, и два фунта с половиной сахара: два фунта рафинада и полфунта песку в довесок по настойчивой просьбе Александра Александровича, поскольку в то время супруга его тяжело болела и нуждалась именно в сахарном песке, а профессор, как я догадался, жену в свое время баловал, и она к ограничениям не привыкшая…

— Здорово вы профессора ободрали!

— Ой, какое непонимание! Ободрали! Слово-то какое! Я ему, по теперешним временам, жизнь подарил. Крупчатка! Где вы ее нынче сыщете? Торговля не неволя — наше дело предлагать, покупателя — брезговать… А возьмите сахар! Это до войны все, кому не лень, внакладку чаем баловались, а теперь Ре-Се-Фе-Се-Ре — русский сахар фунт сто рублей… — Артемьев состроил что-то вроде улыбки и добавил: — Рассказывают такую анекдотину… Господи ты боже мой, кто их только выдумывает!

— Декрет о запрещении скупать золото читали? — спросил Андрей.

— Так точно.

— Декрет, запрещающий спекуляцию продовольственными товарами, знаете?

— В подробностях не знаком. — В маленьких глазках Артемьева мелькнула короткая насмешка. — Много их развелось, декретов. Что ни день — новые. Разве за всеми уследишь? Газет мне, как нетрудовому элементу, не положено, а на улице со стенок читать холодно… Я, если вам угодно, приму любую вину, какую вы на меня взвалите…

Андрей с любопытством посмотрел на Артемьева.

— Что это вы такой, во всем согласный? Любую вину…

— Это, гражданин следователь, от полной безысходности и горького моего положения. Мне все равно, я это хорошо чувствую, живьем из Чрезвычайки, извините, из ВЧК, не выбраться. Мне обязательно быстренько сотворят вечную память, где ни печали и ни воздыхания и жизнь бесконечная: одним словом, по-нонешнему, шлепнете! Кто я для вас? Самый что ни на есть зловредный элемент, спекулянт, как вы изволили давеча выразиться, контрреволюционер! Не все ли мне равно, за что меня жизни лишать: за одну вину или за пять? Стоит ли упрямиться в признаниях? Нет у меня никакого расчета и даже смысла. А самое главное, молодой человек, извините, гражданин следователь, жизнь моя меня мало интересует. Я бы не сказал, что окончательно, но, во всяком случае, почти. Вы изволили улыбнуться, предполагаете, что я вроде такую методу для оправдания или, еще того хуже, для возбуждения жалости избрал, так вы, извините, ошибаетесь. Я на самом деле перестал хотеть жить…

Андрею вдруг почудилось, что он с Артемьевым разговаривал раньше, много лет назад.

— Ничего такого, что бы привлекало меня к жизни, у меня, гражданин следователь, нет: ни жены, ни детей, никакой постоянной привязанности. Конечно, я не монах, женский пол люблю…

— Вы упоминали об этом, — заметил Андрей.

И добавил, как говорил на допросах Мальгин:

— Это для следствия не существенно. Вы лучше расскажите, где находили продукты для спекуляции?

— Справедливо изволили заметить, именно нашел! На прошлой неделе препожаловал ко мне неизвестный гражданин кавказского обличия и предложил купить весь этот провиант. Цена оказалась сходная, ну я и рискнул…

— Для перепродажи?

— Никак нет, для подарка. Я вам докладывал про женский пол. Августа Ювенальевна Грибушина — последнее мое увлечение. Познакомились мы с ней в самый канун войны в поезде, едучи из Минеральных Вод. Тогда она изволила ехать с супругом, подполковником Грибушиным. А после известного Брусиловского прорыва Августа Ювенальевна овдовела. С тех пор мы с ней в большой дружбе состояли. Потом один, затем другой переворот, мне в гости ездить стало несподручно, а ей просто немыслимо, ну и чувства, конечно, охладели. Она в Москву вырвалась, погостила недельку, но костер наш больше не разгорелся. Очень мне ее стало жалко — похудела от недоедания, побледнела. Я все ей и отдал, что от кавказского человека приобрел. Если бы не попались, ей бы, голубушке, хватило продовольствия до полной победы…

— До какой победы?

— Как в газетах пишут — до полной победы пролетарской революции во всем мире, когда не будет ни богатых, ни голодных…

— Вы думаете, что я вам поверю?

— А я знаю, что вы ни одному моему слову не верите, но это уж ваше дело. Только я показываю всю правду, прямо раздеваю свою душу перед вами до полной светлости…

— Предположим. Тогда объясните, как вы получили ордер на вагон, разрешение на выезд и почему около гроба оказались посторонние, как вы заявили, люди?

— Очень просто: не подмажешь — не поедешь…

— Кого вы смазывали и чем?

— Об этом лучше бы у Ступицына спросить, но он, к сожалению, хладный труп. А всю смазку он проводил.

— На мертвого валите?

— Что значит — валю? Не я его, извините, навеки успокоил. Я с ним честно расплатился — мешок сахарного песку выдал и десять тысяч, и не керенками, а «петрами». Из этого можете заключить, насколько я благодарный Августе Ювенальевне Грибушиной за воспоминание о любви…

— Много у вас «петров» было? — показал Андрей на толстую, тугую пачку пятисотенных банковских билетов, перетянутую синей лентой. Сверху лежала бумажка с надписью: «Святые деньги. О. И. Восторгову». — Какому это О. И. Восторгову приготовили?

Артемьев тихонько, вежливо засмеялся:

— Какой вы, гражданин следователь, в московских наших делах несведущий. Сразу видно, что вы, извините, атеист. Кто же из православных не знает отца Иоанна Восторгова? Столько лет настоятелем храма Василия Блаженного состоял! Самый благозвучный духовный оратор. Сравнивать, конечно, грех, но на его проповеди по билетам пускали, как на Федора Иваныча Шаляпина. За месяц, а то и более записывались.

— Вы что же, гонорар ему за проповеди обещали?

— Вы сообразительный, гражданин следователь. Припас, только не гонорар, как вы изволили выразиться, а на молитвы по усопшим родителям…

— Многовато на молитвы! Тут тысяч сорок…

— Пятьдесят, — уточнил Артемьев. — Изволите пересчитать — ровнехонько пятьдесят тысяч, как и следовало по маменькиному духовному завещанию…

— В ваших бумагах маменькиного завещания не обнаружено.

— Стало быть, утеряно…

«Где же я тебя, дьявола, видел?» — думал Андрей, записывая показания.

— Может, я очень быстро говорю, гражданин следователь? Я могу и помедленнее. Самим богом человеку отпущено два уха и один язык. Выходит, поменьше болтай, побольше слушай…

«Я его раньше видел. И слышал все это — про уши, про язык…»

— А я, извините, люблю поразговаривать. Слабость, конечно, и легче: шевели себе языком безо всякого труда, враг человеческий сам поворачивается. Писать, извиняюсь, даже очень образованным людям ох трудно. Возможно, я много необязательных подробностей излагаю?

«Где же? Где же я его видел?!»

— Давайте условимся так: вы меня начинайте спрашивать по подлежащим вопросам, чем особенно интересуетесь, а я как на святой исповеди. А? Удобнее будет. Ей-богу — удобнее! Ваше дело спрашивать — мое дело отвечать.

Андрей чуть не вскрикнул. Вспомнил! Это он, Иван Севастьянович Артемьев, кричал: «Мое дело спрашивать, а твое, сукин сын, отвечать!»



Мое дело спрашивать, твое — отвечать!

В дверь не стучали. Ее рванули так, что крючок выскочил, дверь раскрылась, ударив по ведру.

От грохота они проснулись.

В дверях стоял полицейский с фонарем. Он посветил во все углы, крикнул:

— Входите, ваше благородие!

Толстый человек в светло-серой шинели с золотыми пуговицами не спеша размотал башлык, приложил руку к козырьку:

— Исправник Лавров…

Отец усмехнулся:

— Приятно познакомиться. Мартынов.

Городовой полой шинели махнул по табуретке, поставил ее около стола и ласково попросил:

— Хозяюшка, зажгите, пожалуйста, лампу.

Мать засветила лампу с зеленым абажуром. Андрей с Петькой переглянулись — эту лампу зажигали редко, ставили ее всегда не на стол, а на подоконник. Обычно лампа без огня стояла на комоде, и детям строго наказывали не трогать ее. От лампы и фонаря стало светло, как на рождестве.

Городовые обыскали все закоулки, снимали иконы и открывали киоты, стучали кочергой в подпечье. Один лег животом на шесток и заглянул в трубу. Когда он повернулся, Наташка засмеялась: полицейский здорово испачкал нос и усы в саже.

Отец улыбнулся:

— Нехорошо, доченька, над дяденькой смеяться, он цареву службу справляет…

Городовые спустились в подполье, подали наверх кадушки с огурцами и капустой, высокую стеклянную банку с маринованными грибами.

Грибы собирали Андрей и Петька. Как-то с ними в лес пошел отец. Он нашел пустяки — три подосиновика — и сказал, что хочет отдохнуть. Ребята ушли в глубину леса искать боровики. Андрей знал место, где белые сами лезли в глаза. Набрав полные корзины, Андрей и Петька вернулись на опушку. Отец сидел на пеньке и стругал ножичком можжевеловую палочку, а на земле лежали двое незнакомых и сосед Анфим Болотин. Он весело сказал:

— А ну, переберем ваших красавцев!

Грибы выложили на мох. Отец покрыл дно корзины березовыми ветками, сначала положил на них какой-то бумажный сверток, а уж потом грибы.

Один из чужих взял большой белый гриб и, любуясь, сказал:

— Красив!

И уронил гриб. Шляпка отлетела в сторону, тяжело упала около пня и лопнула. Болотин, страстный грибник, не выдержал такого святотатства:

— Эх ты! Поаккуратнее надо. Это гриб, а не огурец!..

Чужие и Анфим вскоре ушли. Мартыновы собрали грибов и для отцовой корзинки.

…Полицейский покрутил банку с грибами на ладони перед лампой и что-то тихо сказал исправнику. Тот кивнул, и больше банку не трогали, а принялись за кадушки. Полицейский выбросил на пол деревянные кружки и холстиновые тряпочки, которые мать всегда подкладывала под кружки. Сильно и вкусно запахло чесноком, укропом, мокрыми смородиновыми листьями. Полицейский запустил руку в кадушку, огурцы не поддавались, он чертыхнулся и опрокинул кадушку на бок. Огурцы запрыгали по полу, рассол полился в щель около печки.

Мать вздохнула:

— Зачем добро портите?.. Ничего там нет.

Отец босой стоял около печки. Он переступил через ручеек рассола и успокоил мать:

— Пусть удостоверятся, Маша.

Кадку с капустой городовой, приподняв, перевернул, и капуста сразу вывалилась на пол грудкой. Наташка засмеялась. Видно, вспомнила, как летом с подружками лепила из влажного песка куличики.

В капусте блестели, как огоньки, кружочки моркови. Мать опять вздохнула. Отец, поняв, о чем она думает, сказал:

— Займешь у Кузнецовых или у Баландиных, они много нарубили.

Городовые вышли. Сразу послышалось кудахтанье и истошный крик петуха. Отец засмеялся:

— Как бы им там наш кочет глаза не выклевал!

Вернулись все в перьях. Исправник Лавров поднялся с табуретки и, повязывая башлык, сказал:

— Одевайтесь, господин Мартынов! Если можете, побыстрее.

Мать всхлипнула, глядя на нее, заплакала Наташка. Отец, подвертывая портянки, попросил:

— Собери, Маша, на дорогу.

Лавров повторил:

— Поторапливайтесь.

Мать отрезала от каравая большую краюху, принесла из сеней две воблины, достала из горки сахарницу.

— Не надо сахара, — сказал отец. — Обойдусь.

Разговор о еде, краюха и вобла, видно, вызвали аппетит у городового. Он выбрал на полу огурец и с хрустом откусил почти половину. Отец вежливо поддержал:

— Приятного аппетита!

Мать добавила:

— Кушайте на здоровье, все равно выбрасывать.

Лавров глянул на городового, тот поперхнулся, торопливо бросил недоеденную половинку.

— Пошли, господин Мартынов!

Отец обнял мать, поцеловал Наташку, Петьке и Андрею, как мужчинам, пожал руки и попросил:

— Помогайте матери!..


Недели через две мать пришла с фабрики рано. Молча скинула черный платок, который она начала носить после ареста отца, подняла крышку сундука и начала перебирать вещи: свое зеленое, с широкой каймой, шерстяное платье — она надевала его только по большим праздникам, — ботинки на пуговицах, черную пару отца. Рассмотрев на свет костюм, мать заплакала — пиджак сильно испортила моль.

Петька и Наташка, не поняв в чем дело, дружно заревели. Правда, Петька плакал с явной неохотой, исключительно за компанию с сестренкой, искоса посматривая на старшего брата: «Не пора ли прекратить это немужское занятие?»

Андрей догадался, почему мать перебирает вещи. Накануне, у колодца, она говорила соседке:

— Я знаю, что меня первую выкинут… Старший браковщик, сволочь толстая, целый час меня после смены ругал: «Больно много, Мартынова, на твоем товаре подплетин![2]» Словно я ему подплетины нарочно устраиваю.

Вечером прибежала Анисья Столетова. Все ее называли депутаткой: она здорово выступала на митингах во время забастовки летом 1905 года. Анисья принесла новость: ткачихи после смены вызвали из конторы управляющего фабрикой и попросили не увольнять мать, на что управляющий ответил, что он не против, но сам это решить не может, и обещал поговорить с хозяином Михаилом Ивановичем Терентьевым.

Мать поблагодарила бойкую депутатку за хлопоты, обняла ее.

— Плакать, Анисья, я больше не буду, ну его к черту, плач этот… А на фабрике не оставят — я теперь вроде заразная.

Вышло, как говорила мать. Хозяин, по словам старшего табельщика, наорал на управляющего и велел передать депутатке, что сейчас, слава богу, не пятый год, не то время, чтобы она командовала, и как бы ей самой не вылететь с фабрики.

Сначала мать унесла на толкучку зеленое шерстяное платье. Продала она его, видно, хорошо, так как пришла домой веселая, принесла фунт вареной колбасы и две пятикопеечные французские булки.

Колбасу ели с черным хлебом, ели не торопясь, как можно дольше оттягивая безжалостный миг, когда закончится это райское наслаждение и воспоминанием останется только запах чеснока. Мать к колбасе не притронулась, а когда Петька спросил, почему она себе не отрезала, легко махнула рукой:

— А ну ее! Эка невидаль.

Потом мать разрезала на четыре части французскую булку и налила всем чаю — внакладку.

Свой кусочек булки она жевала долго-долго, а на морщинистые щеки падали и падали слезы.

Недели через три мать унесла на толкучку свои ботинки на пуговицах, отцовские брюки, его широкий резиновый пояс с кожаным карманчиком для часов. Вернулась поздно, с деньгами, а колбасы и булок не принесла.

А потом пришел день, когда мать поставила на стол чугунок с вареной картошкой и сказала не как всегда: «Давайте ешьте!» — а по-чудному: «Пост так пост! Святые постились и нам велели! Хоть есть нечего, зато жить весело…»

В этот день она старательно начистила старенький самовар, так что он заблестел, стали видны медали и четкая надпись: «Братья Баташевы». Сунула самовар в чистую латаную наволочку и осторожно поставила на лавку.

Вечером в окошко, выходящее во двор, тихонько стукнули три раза. Так стучали, когда отец еще был дома, а потом входили какие-то незнакомые Андрею люди.

Мать кинулась к окну.

Вошел Анфим Болотин.

Он был гораздо моложе отца, но они очень дружили. Иногда засиживались до поздней ночи, и мать несердито ворчала: «Полуношники!»

Анфим подал матери две зеленые трешницы и два желтых рубля.

— Вот спасибо! В самый раз.

Анфим ответил:

— При чем тут я? Я вроде почтальона.

Закурил, и в доме запахло махоркой. Андрей сразу вспомнил отца.

Болотин сказал, что он договорился с управляющим фабрикой Небурчилова и мать завтра может выходить в первую смену, и не в запасные, а сразу за станок.

Повеселевшая мать вынула из наволочки самовар, налила в него воды, но Анфим от кипятку отказался и заспешил. Она еще раз сказала:

— Спасибо, Анфим Иваныч!

Анфим ответил совсем непонятно:

— Сказано, я тут ни при чем… Это из партийной кассы.

Она приказала Андрею разбудить Наташку и Петьку, а сама умчалась и скоро принесла каравай ржаного хлеба и немного постного масла в бутылке.

Вкусно было есть черный хлеб, макая в вылитое на блюдечки слегка посоленное масло, а потом вылизали блюдце — не надо и мыть.

Петька и Наташка отправились спать, а Андрею пришлось выслушать наказ на завтра:

— Купи масла постного два фунта, муки ржаной полпуда, пшена два фунта и полфунта сахару. Первым делом перелей масло в бутылку, вот до этих пор, и беги к Столетовым. Скажи: «Спасибо за масло, а каравай мама сама принесет, когда испечет…»

Мать очень боялась проспать и легла на полу, на старое пальто отца, барашковый воротник от которого тоже был продан.

В конце лета мать поехала в губернский город Владимир на суд. Вернулась она через неделю.

Андрей испугался, увидев ее, — такая она стала худая. Глаза провалились, лицо пожелтело.

Первым прибежал Анфим Болотин. Скоро в кухне не хватило места, многие стояли в сенях, на крыльце.

— Военный суд не шутит!

— Адвоката надо было получше.

— А хоть пятерых нанимай…

Отца приговорили к смертной казни. Адвокат подал прошение в сенат. Мать несколько раз повторила:

— Денежкин больше всех топил. Над святым Евангелием, стервец, клялся, а все врал. Он и это видел, и это слышал! Так заврался, что судья остановил его: «А вы не выдумываете?» А Гришке хоть наплюй в глаза, все божья роса. «Истинную правду доказываю». И перекрестился, вражина!

Анфим Болотин сказал:

— Как он появится, мы его, пса вонючего, наизнанку вывернем!..

Когда все ушли, стало так тихо, что слышно было, как горит маленькая лампа, — чуть-чуть потрескивала, а иногда словно вздыхала. Андрей, приоткрывая глаза, видел, что мать все так же неподвижно сидит у окна, будто стараясь рассмотреть что-то в темной ночи…

Через пять дней адвокат из Петербурга прислал телеграмму: «Заменили двенадцать лет каторжных».

К Мартыновым опять прибежали знакомые и незнакомые. Кто-то, успев сильно хватить, уговаривал:

— Обмыть! Обмыть! С того свету Михаилу завернули!

Кто-то высчитал, что срок отцу выйдет только в 1920 году. Анисья Столетова заметила:

— К тому времени, Марья, все волосья повылезут, все зубы растеряешь!

Анфим Болотин прикрикнул:

— Раскаркалась!..

Месяца через два получили письмо от отца из Нижнего Новгорода. Он писал: его везут в Сибирь, их вагон почти целый день стоял на станции Новки.

Мать заплакала: от Шуи до Новок на поезде часа три и билет недорого стоит. Пекаря Гришку Денежкина вывернуть наизнанку не пришлось. Он прислал своей матери испуганное письмо: «Домой, маманя, не вернусь, меня запросто изничтожат. Благословите на дальнейшую жизнь…»


В начале зимы пришла весть от сестры отца — тети Матреши. Она жила в Москве в кухарках у зубного врача и, прослышав, что племянники и племянница при живом отце остались сиротами, просила отпустить старшего, Андрея, в Москву. «Я, Маша, по знакомству хорошо его пристрою привыкать к ремеслу».

В Москву поезд пришел на рассвете. Выйдя на площадь, Андрей не то чтобы растерялся, а по-взрослому пожалел, что не сообщили тете Матреше о приезде.

Сначала ему показалось, что на площади, по меньшей мере, полтысячи извозчиков. От их криков и визга полозьев стоял шум, как на шуйском базаре. Присмотревшись, Андрей понял, что извозчиков не так-то уж много, не больше трех десятков, а шумят они потому, что большинство пассажиров проходит мимо, не обращая на них внимания.

Куда идти? Где находится эта самая Ордынка, на которой живет тетя Матреша? Направо? Налево? У кого спросить? Все бегут, спешат — то ли по делам, то ли потому, что мороз градусов двадцать пять.

Разыскав дом тети Матреши, Андрей, не заметив кнопки звонка, радостно постучал. Женский голос из-за двери сказал:

— Если с острой болью, я разбужу, а так принимают только с восьми.

— У меня ничего не болит. Я к тете Матреше.

Дверь открылась. Пожилая незнакомая женщина с удивлением смотрела на Андрея.

— К тете Матреше?

— К Матрене Ивановне Мартыновой. Она тут кухарка.

— Кухарка тут я, — объяснила женщина. — А твоя тетя Матреша здесь уже не живет. А ты кто ей?

Андрей объяснил. Тогда кухарка впустила его в прихожую и показала на большой сундук:

— Посиди.

И ушла. Вскоре она вернулась в сопровождении молодой женщины, одетой, как показалось тогда Андрею, по-царски: в длинное, до пят, красное платье с голубыми цветами, подвязанное толстым шнуром. Платье блестело, как поповская риза.

Женщина равнодушно посмотрела на Андрея и сказала:

— Бог с ним.

Между хозяйкой и кухаркой начался мало понятный Андрею разговор о том, что Петр Яковлевич любит мадеру, а Константин Семенович неравнодушен к рябиновой, а Анна Павловна обожает грибную икру. Хозяйка расспрашивала, купила ли кухарка моченых яблок, вязиги, где брала кильки и не забыла ли про лимон для заливного судака. Вопрос хозяйки, положила ли кухарка селедку в молоко, рассмешил Андрея, и неожиданно для себя он спросил:

— Зачем молоко портить?

Хозяйка строго посмотрела на него, а кухарка засмеялась, потом спохватилась и погрозила:

— Сиди, тебя не спрашивают…

Андрей работал весь день: выносил мусор, колол дрова, два раза бегал в лавочку, вечером хозяин приказал ему находиться в передней — помогать гостям раздеваться, ставить трости, убирать калоши.

Хотя Андрею было грустно, но он чуть не засмеялся, увидев первых гостей. Муж был худой, очень высокий, а жена маленькая, кругленькая, румяная, как колобок, и, видно, добрая — сразу дала Андрею карамельку. Когда хозяева увели гостей в комнаты, Андрей поднял с полу белый пуховый платок гостьи и аккуратно положил эту дорогую вещь на сундук.

Потом пришли студент с девушкой. Последним явился солидный господин, одетый только в костюм, без пальто. Хозяин даже согнулся от радости, а жена его повисла на госте и все повторяла:

— А мы вас ждем, дорогой Иван Севастьянович, ждем!

Кухарка объяснила Андрею, что это домовладелец Артемьев и что он очень богатый.

Андрей долго сидел на сундуке. Из комнат доносились голоса гостей — сначала тихие, а потом все громче и громче.

В переднюю вышел, покачиваясь, студент. Он достал из кожаного портсигара длинную тонкую папиросу и предложил Андрею:

— Кури!

— Не занимаюсь, — ответил Андрей, отодвинув пуховый платок подальше к стенке, потому что студент бросил горевшую спичку на сундук.

— Может, ты жрать хочешь? Я тебе сейчас пирожок вынесу.

В переднюю вбежала девушка, схватила студента за рукав:

— Сережа! Куда вы исчезли?..

Обещанного пирожка Андрей так и не получил.

Он незаметно уснул на сундуке. Разбудил его хозяин.

— Подай галоши, мальчик!

Уходил высокий, тощий гость с маленькой женой. Провожали их хозяин и студент. Из комнат доносилась громкая музыка — там танцевали.

Хозяин пьяно целовался с гостем, а студент подал Колобку бархатную ротонду.

— Рано вы нас покидаете, Евгения Сергеевна… С вами так приятно.

— А где мой платок? — спросила Колобок. Платка на сундуке не было.

— Мальчик, где платок? — сердито крикнул хозяин. Андрей и сам не мог понять, куда он подевался. Тощий гость плюхнулся на сундук и, клюя носом, говорил:

— Пошли, Женечка, пошли, потом найдем.

— Ты сошел с ума, в такой мороз!

В передней появились хозяйка, Артемьев, девушка. Хозяйка суетливо заглянула во все углы, перебрала на вешалке пальто, приговаривая:

— Сейчас, Евгения Сергеевна, одну минуточку.

Артемьев с размаху, как-то ловко, словно играя, ударил Андрея по щеке.

— Я тебе, мерзавец, зубы выщелкаю!

Хозяйка вскрикнула:

— Иван Севастьяныч!

Студент приосанился:

— Вы не имеете права. Стыдно, милостивый государь!

Артемьев презрительно посмотрел на него:

— Господин студент, самим богом человеку отпущено два уха и один язык: поменьше говорите, побольше слушайте!

— Идемте, Сережа, идемте! — упрашивала девушка.

Артемьев еще раз ударил Андрея.

— Ну, говори, куда ты его спрятал, щенок?

— Не брал я! За что вы меня бьете?

— А ты мне, сволочь, вопросов не задавай! Мое дело спрашивать, а твое, сукин сын, отвечать! Я тебе без щипцов зубы повыдергиваю!

Хозяин выкинул за дверь пальто Андрея.

До рассвета Андрей просидел в подъезде, на лестнице.

Прошли студент с барышней. Студент возмущенно говорил:

— А какое он имел право бить? Платок-то за сундук завалился!

Споткнулся об Андрея, притворившегося спящим. Вежливо извинился.



Всем, всем, всем…

Допросив Артемьева, Андрей пошел домой.

От ВЧК до Большой Пресненской, где жил Андрей, было полчаса ходьбы.

Андрей переложил наган из кобуры в карман пальто — у Патриарших прудов с наступлением темноты пошаливали: кто-то в черных балахонах, в масках раздевал прохожих до белья, а тех, кто пытайся сопротивляться, избивал. В начале марта рослого мужчину, не дававшего снять с жены пальто, голым спустили в прорубь.

В Ермолаевском переулке Андрей услышал крик, потом частые выстрелы.

Андрей взвел курок нагана, побежал.

Поперек переулка стоял легковой автомобиль. Двое здоровенных парней вытаскивали из кабины шофера, а третий, в солдатской шинели, палил в воздух.

— Не имеете права! — кричал шофер.

Заметив подбегавшего Андрея, солдат наставил на него револьвер и угрожающе сказал:

— Проваливай, пока цел!

Андрей рассмотрел — у солдата пугач.

Шофер, угадав союзника, закричал:

— Товарищ! Я прошу вас, товарищ!..

— Отпустите его!

— А кто вы такой, чтобы командовать?

— А кто вы?

— Мы немедленные социалисты! — гордо сказал солдат. — Непримиримые борцы со всякой собственностью. Нам нужен автомобиль, а он свободный, стоял на улице…

— Стоял! — закричал шофер. — Я на минуту, а вы сразу цап-царап!

— А я из «Урагана», — заявил один из парней. — Слыхал, или разъяснить по мозгам?

— Знаем мы вашего брата, анархистов!

— А кто ты такой, чтобы знать?

— Я из Чека, — с подчеркнутой вежливостью ответил Андрей. — Слышали о Чека, или надо разъяснить?

Солдат спрятал пугач, миролюбиво произнес:

— Разъяснений не требуется. Айда, ребята.

И первый скрылся в темноте.

Шофер завел мотор, благодарно предложил:

— Садись, товарищ. Подвезу. Вот бесы!

Автомобиль на ходу дребезжал, как большая железная копилка с медяками, если ее встряхивать.

Шофер пожаловался:

— Работаю, товарищ чекист, как оглашенный, день и ночь. Мотаюсь черт те где, по всей губернии. То в Кунцево угонят, то во Всехсвятское. Позавчера в Тушино два раза посылали. А у нее и так все внутренности вываливаются.

Андрей слушал невнимательно, думал о своем: «Заждалась Надя — ушел и пропал… Наверное, и отец дома…» Четырнадцатого марта открылся IV Всероссийский чрезвычайный съезд Советов, и старший Мартынов, Михаил Иванович, делегат от Иваново-Вознесенска, приехал в столицу.

— Ты думаешь, — говорил шофер, — я сейчас освобожусь и на печку? Черта с два! Я в Ермолаевский поеду за Германовым.

— За кем? — встрепенулся Андрей, вспомнив ожившую покойницу. — Это который перевозками ведает, что ли?

— Перевозками! Ты бы, товарищ чекист, поинтересовался, что он перевозит! Девок развожу и пьяниц собираю! Надо его от мамзели восвояси доставить — пешком не доберется. Хотя и балтиец, а налижется — свинья свиньей. Начальство из себя корчит. Целый дворец на Воздвиженке занял со своей пьяной матросней. Ты скажи, товарищ чекист, кому служу, а? Советской власти или…

— Здесь останови, — торопливо сказал Андрей, заметив свой дом. — Спасибо.

— Тебе спасибо, товарищ!


Отец сидел с неизвестным Андрею темноволосым человеком. От левого виска через всю щеку спускался к подбородку багровый шрам.

— Познакомься, — сказал ему отец. — Мой Андрей.

Темноволосый протянул огромную, как лопата, ладонь:

— Дюшен.

Больше никакого внимания на Андрея гость не обращал, как будто пришел не хозяин квартиры, а совершенно посторонний, помешавший серьезному разговору.

— А по-моему, Мартынов, ты договора просто не читал, — говорил он яростно, — ты не вник в него: посмотрел, и все.

Шрам у него задергался.

Андрей понял, что гость спорит с отцом по поводу Брестского договора.

— Ну, если ты прочел, как надо, тогда должен знать, что немцы оставляют за собой Польшу, Эстонию, Латвию, Литву…

— Знаю.

— Рижский залив у немцев. Рига у немцев. Либава и Виндава тоже у них. Все, за что Россия пролила столько крови, все, при этом совершенно добровольно, твой Ленин отдает немцам. Ты понимаешь, о чем я говорю?

— Понимаю.

— Поразительно! Человеку наступают на мозоль, а он говорит мерси! Армии у России быть не должно! Украина отходит от России и становится «территорией», слышишь — территорией в кавычках, зависимой от Германии. Ты и это понимаешь?

— Понимаю.

Дюшен тыкал пальцем в бумажки, лежавшие на столе:

— Батум отдать туркам. Военные корабли Черноморского флота разоружить!

— Не только Черноморского. Все военные корабли.

Дюшен подозрительно посмотрел на Михаила Ивановича: «Что он — издевается? Не понимает ни черта, что происходит?» Стукнул огромным кулаком по столу:

— Все, что делали для русской славы Ушаков, Нахимов, Макаров, — все к черту! По-моему, вы с вашим Лениным просто сумасшедшие. Прочти хотя бы вот этот пункт: «Россия прекращает всякую агитацию или пропаганду против правительства или общественных учреждений Украинской народной республики». И это по поручению Ленина подписывают! Как это назвать?

Мартынов рассмеялся:

— А ты все такой же! Помнишь, в Манзурке становой Витковский запретил нам участвовать в кассе взаимопомощи. И ты, один из всех ссыльных, его послушал.

— Ну и что? Я дисциплинированный человек.

— Так вот, Дюшен, запомни, мы, большевики, в отношениях со становыми, жандармами не были дисциплинированными. Они запрещали говорить правду народу, а мы говорили и кое-чего, как видишь, этим добились… Немцы запрещают нам вести агитацию и пропаганду на Украине, а мы будем говорить правду народу и опять добьемся…

— Позорный, ужасный мир! Помяни меня — от России скоро останется Москва, да еще Рязанская, Нижегородская, Владимирская губернии и твой любимый Иваново-Вознесенск.

— Неплохой город, — шутливо сказал отец, — ладно, хватит спорить. Давай ужинать.

Дюшен тоскливо посмотрел на Михаила Ивановича:

— Неужели, Мартынов, ты не понимаешь, за какой мир сегодня проголосовали? За мир, унижающий Советскую власть.

— Совершенно верно, — ответил Мартынов. — Невероятно тяжелый, позорный, унижающий Советскую власть мир. Полностью с тобой согласен, но ты на этом ставишь точку, а я лишь запятую: унижающий, но не уничтожающий Советскую власть, а, наоборот, сохраняющий Советскую власть. Вот этого, самого главного, ты и не понимаешь.

Хлопнула дверь. Из прихожей донесся голос Нади:

— Конечно, можно. Ждет.

Вошел Анфим Болотин. Андрей не видел его с тех пор, как уехал из Шуи, но сразу узнал друга отца. Анфим обнял Андрея, поцеловал.

— Ничего себе дитятко! Верста коломенская… Ну, знакомь с женой… Я, Надя, его ругать собрался: у нас, в Иваново-Вознесенске, своих невест полно, а он на москвичке женился.

— Я кинешемская…

— Тогда все! Молчу! Выходит, наша.

— Сосватали? — спросил отец Анфима.

Болотин кивнул.

— Упирался я, а Свердлов говорит: «В Иваново-Вознесенске большевиков хватает, а в Ярославле…»

— Что еще вам Марат сказал? — вызывающе спросил Дюшен.

— Я вас не познакомил, — сказал отец. — Товарищ Болотин, а это, Анфим, товарищ Дюшен из Ярославля.

Анфим подал руку. Шрам у Дюшена задергался.

— Выходит, будем земляками? — заметил Болотин. — Вы там что сейчас делаете?

— Вы не ответили на мой вопрос: что вам еще Марат сказал?

Болотин усмехнулся:

— Яков Михайлович сказал, что у нас в Иваново-Вознесенске меньшевикам никогда не везло, а вот у вас в Ярославле им вольготно живется, и многовато их, и надо…

— Добивать?! - выкрикнул Дюшен. — Иного вам непримиримый Свердлов предложить не мог.

— Не торопитесь с предположениями, товарищ Дюшен, — спокойно ответил Болотин. — Никто вас добивать не собирается. Придет время, сами исчезнете…

Дюшен вскочил, ударом ноги распахнул дверь, с порога крикнул:

— Будь здоров!

— Озлобился, — усмехнулся отец. — А был хороший человек, храбрый. В Александровском централе бандита Ваську Клеща утихомирил. Тот напился и полез с ножом на политических. Это Клещ лицо ему испортил.

В окно стукнули.

Вошел широкоплечий, плотный солдат среднего роста, прическа ежиком.

Отец кивнул ему — видимо, они сегодня уже встречались.

Солдат посмотрел на Андрея, в голубых глазах сверкнули озорные искорки.

— Андрей!

И, не дождавшись ответа, обнял его.

— Помнишь, как я тогда, в лесу, у тебя самый большой гриб сломал? Боровик?

Отец засмеялся:

— Где ему помнить! Ему в то время семи лет не было.

— Семь было Петьке, — поправил, улыбаясь, Андрей, — а мне десять. А Анфим Иванович вам тогда про огурец сказал.

— Ты смотри, — засмеялся крепыш. — Помнит!

Отец серьезно добавил:

— Выросли, пока мы по тюрьмам мотались.

— А где Дюшен? — спросил крепыш. — Ты говорил, что он к тебе собирался?

— Ушел… Только что.

— Не сошлись во взглядах, — шутливо объяснил Болотин. — Впрочем, Миша, сегодня он мог быть твоим союзником.

Крепыш засмеялся:

— Язва ты, Анфим.

— Почему язва? Ты против Брестского мира, и он против. Выходит, у вас общая точка зрения.

— Хочешь спорить, тогда давай, — ответил крепыш. — Только имей в виду: если ты еще раз рискнешь заявить мне, что у меня общая точка зрения с меньшевиками, я тебя так измолочу… — Вздохнул и грустно продолжил: — Жизнь покажет, кто прав… Но я и сейчас уверен, что пятьдесят пять большевиков, подавшие вчера заявление в президиум съезда Советов о своем несогласии голосовать за Брестский мир, искренне жалеют, что им пришлось выступить против Ленина. И я жалею… Впервые не согласился с Владимиром Ильичем… Но ты, Анфим, не клади меня вместе с меньшевиками в один мешок, даже с такими, как Дюшен!

— Не обижайся на меня, товарищ Фрунзе, — сказал Болотин.

Тогда, в марте 1918 года, никто не предполагал, что пройдет немного времени, и эта редкая в России фамилия станет известна всем. Тогда еще не было легендарного полководца, победителя Колчака и Врангеля. Напротив Андрея стоял человек в солдатской гимнастерке, подпоясанный черным ремнем с медной пряжкой, и, чего греха таить, в его облике не было ничего воинственного, ремень опущен ниже талии, сапоги давно не чищены, со сбитыми каблуками.

Но у Андрея защемило сердце, он даже растерялся. «Вот ты какой, товарищ Арсений! Так это ты дважды сидел в камере смертников! Ты стоял зимней ночью в кандалах на эшафоте!»

Андрею вспомнилось, что ему рассказывали об этом изумительно смелом, бесстрашном человеке.

Отец попросту сказал:

— Давайте, мужики, ужинать.

И подал Наде сверток:

— Тут наши пайки. Приготовь побыстрее, по-фронтовому.

Рано утром, когда все еще спали, Надя достала из-под подушки карманные часы — их тогда называли чугунными — и синий шерстяной шарф. Тихо, чтобы не разбудить гостей — они спали в соседней комнате, — сказала:

— С днем рождения, Андрюша.

— Спасибо, родненькая, — так же тихо ответил Андрей, целуя ее. — И где только ты раздобыла такую драгоценность?

— Часы папины. Когда он уходил на войну, не взял их, сказал: «Еще потеряю». А шарф сама связала.

— Давай не скажем никому, что у меня день рождения?

— А я, шептуны, не забыл! — весело сказал отец, входя в комнату. — Двадцать исполнилось! Совсем старик! — И подал Андрею полевую сумку. — Мне она не нужна, а тебе пригодится.

Анфим Болотин, узнав о семейном празднике, посокрушался, что не знал и не принес подарка, а Фрунзе, подмигнув старшему Мартынову, сказал:

— А я знал и принес!

И, озорно улыбаясь, вынул из брючного кармана браунинг.

— Подойдет?


Утро было холодное. Ночью намело сугробы. Дул резкий северный ветер.

На Ваганьковском кладбище истошно, словно жалуясь, кричали поторопившиеся прилететь грачи.

На пустынной Большой Пресненской почти не было прохожих, только старуха в ротонде медленно передвигала ноги в тяжелых кожаных галошах, привязанных к валенкам бечевкой. Андрей обогнал старуху и оглянулся — на него из-под лохматой мужской шапки хмуро посмотрели усталые, печальные глаза.

Пробежал человек в офицерской шинели без погон. Поверх поднятого воротника повязан башлык, на ногах новые желтые австрийские ботинки с обмотками.

С высокой круглой афишной тумбы старик расклейщик сдирал старые афиши и складывал в санки — на растопку. Содрал, поскоблил скребком тумбу, привычно мазнул кистью, приложил и расправил свежую афишу:


«БОЛЬШОЙ ТЕАТР.
Воскресенье 17 марта (нов. стиля)
„Лебединое озеро“.
Вторник 19 марта
„Борис Годунов“.
Федор Иванович ШАЛЯПИН».

Расклейщик еще раз махнул кистью и приклеил афишку поменьше.


«Дом анархии.
Диспут на тему: „Куда идет Россия?“
Вход свободный для всех желающих.
В буфете бесплатно кипяток».

Расклейщик пошел дальше — потянул набитые бумажным мусором санки.

На перекрестке Большой Бронной и Тверской у газетной витрины стояла кучка людей. Человек в каракулевой шапке пирожком, в пенсне громко читал:

— «Париж, Лондон, София, Берлин, Нью-Йорк, Вена, Рим, Константинополь, Христиания, Стокгольм, Гельсингфорс, Копенгаген, Токио, Пекин, Женева, Цюрих, Мадрид, Лиссабон, Брюссель, Белград. Всем совдепам. Всем, всем, всем. Правительство Федеративной Советской Республики — Совет Народных Комиссаров и высший орган власти в стране Центральный Исполнительный Комитет Советов рабочих, солдатских, крестьянских и казачьих депутатов прибыли в Москву.

Адрес для сношений: Москва, Кремль, Совнарком или ЦИК совдепов…»

Как-то по-особенному звучно, то ли радуясь, то ли с насмешкой, человек в пенсне прочел подпись:

«Управляющий делами Совета Народных Комиссаров Вл. Бонч-Бруевич. Москва, 12 марта 1918 года».

Спрятал пенсне и отошел.

Подбежал парень в желтом дубленом полушубке. От него сильно пахло карболкой, не иначе только что с вокзала.

— Новый декрет? Про что? Про оружие — сдавать в три дня, а то из твоего же по тебе?..

Бородатый солдат с белым отекшим лицом, с забинтованной шеей прикрикнул:

— Перестань молоть! Столицу в Москву перенесли.

— Ясно! Прикатили большевички в Белокаменную! Значит, не сегодня-завтра Петроград отдадут.

— Поаккуратнее выражайся, — обрезал солдат. — И насчет большевичков не бренчи. Я сам большевик! А кому это, по-твоему, Петроград отдадут? Ну? Давай высказывайся…

Парень отбежал и крикнул:

— Известно кому! Кому твой Ленин все отдать хочет? Немцам!

Солдат засмеялся, обнажив желтые, прокуренные зубы, послал парню вдогонку:

— Дурак ты, а еще фельдшер! Навонял карболкой на всю улицу, как обозная лошадь…



Боюсь, не хватит выдержки

— Что с тобой сегодня? — спросил Мальгин, посмотрев на мрачного Андрея. — Здоров? Как твой купец-молодец?

— Я не буду его допрашивать. Не могу!

Андрей рассказал о своей первой встрече с Артемьевым. Мальгин выслушал и ушел, ничего не сказав. Вернулся он быстро, минут через пять.

— Зайди к Якову Христофоровичу.

В кабинете Петерса кроме него, в кресле, стоящем в углу, сидел человек с большой темной бородой и густыми, лохматыми бровями.

— Садитесь, Мартынов, — сказал Петерс. — Почему вы отказались вести дело спекулянта Артемьева?

Андрей молчал, не зная, с чего начать.

Петерс помог ему:

— Он ваш знакомый?

— Хорош знакомый! — вырвалось у Андрея.

И он рассказал все, не забыл упомянуть и про портсигар профессора Пухова. Закончил он фразой, которая, как казалось Андрею, объясняла самое главное:

— Боюсь, не хватит выдержки…

— Что вы на это скажете, Александрович? — спросил Петерс у бородатого.

Тот неопределенно пожал плечами.

— Вы правы, Мартынов, — снова заговорил Петерс. — Сотрудники ВЧК должны, обязаны быть беспристрастными. Человек, лишенный свободы, не может защищаться, а если следователь в дополнение ко всему испытывает к подследственному личную неприязнь — добра не жди…

— Добра? — спросил Александрович. — Разве нас послали сюда творить добро?

— Я имею в виду справедливость, — сухо пояснил Петерс. — Вы свободны, Мартынов.

В коридоре Андрея догнал Александрович.

— Зайдите ко мне.

Пытливо расспросил, как ведет себя Артемьев, на кого дал показания.

— Где ценности, изъятые у него?

— В моем письменном столе.

— Почему не сдали в отдел хранения?

— У кладовщика не оказалось квитанций, и он не принял.

— Хорошо. Идите. Дело и ценности передадите Филатову. Он сейчас к вам зайдет. Портсигар профессора Пухова товарищ Петерс просил вас отдать секретарю Феликса Эдмундовича.

Через час председатель ВЧК Дзержинский собрал всех оперативных сотрудников.

Небольшой кабинет Феликса Эдмундовича заполнили чекисты. Стульев для всех не хватило, некоторые устроились на подоконниках.

За столом Дзержинского, сбоку, сидел Александрович и сосредоточенно чинил карандаш.

Дзержинский стоял за столом, прислонившись к стене, рядом с большой картой Российской империи, утыканной маленькими разноцветными флажками.

— Доложите, Петерс, — приказал Дзержинский. — А вы, Доронин, подойдите ближе.

Все посмотрели на Доронина. Он недавно приехал в Москву из Петрограда. Бледный Доронин исподлобья взглянул на Петерса и встал около стола.

— Три дня назад товарища Доронина, — начал Петерс, — послали к бывшему полковнику царской армии Ястребову. Ястребов прибыл из Ростова-на-Дону с поручением от генерала Корнилова, остановился у своей родственницы Полухиной, на Лесной улице. Полухина ничего о враждебной деятельности Ястребова не знала и приняла его как мужа своей сестры.

— Ближе к делу, товарищ Петерс! — перебил Александрович.

— Говорю то, что имеет прямое отношение к делу, товарищ Александрович, — спокойно заметил Петерс. — Надо, чтобы товарищи поняли все правильно. Доронин не вошел, а ворвался в квартиру Полухиной, первым делом обругал хозяйку…

— Я только сказал…

— Помолчите, Доронин, — строго остановил Дзержинский.

— Доронин не предъявил своего мандата, ордера на арест и производство обыска, а с ходу приказал хозяйке сидеть не двигаясь, назвал старой барыней на вате, а ее дочь, пытавшуюся что-то сказать, послал к черту. Обыск произвел некультурно — раскидал по квартире вещи, разбил какие-то фарфоровые безделушки, затоптал ковер. Понятых пригласил только после требования Ястребова. Уходя от Полухиной, Доронин не извинился, а когда она заметила, что он груб, пригрозил: «А ты, барыня, помолчала бы, пока я тебя с собой не захватил!»

— Вранье! Не было этого! Я…

Дзержинский кашлянул, и Доронин замолчал.

— Все подтвердили понятые. Но самый страшный проступок Доронин совершил, допрашивая Ястребова, несколько раз угрожал ему оружием и кричал: «Сознавайся, сволочь, пока я тебя не пристукнул!» Узнав обо всем этом, я отстранил Доронина от ведения дела. У меня все.

Доронин умоляюще посмотрел на Дзержинского:

— Разрешите, Феликс Эдмундович?

— Предупреждаю: только правду!

— Товарищ Петерс доложил правильно, но он забыл добавить, что Ястребов и его мамзель чуть в лицо мне не плевали, обзывали по-всякому… Оправдываться я не буду, ни к чему… Покрывать буржуазию, конечно, можете…

— Все? — спросил Дзержинский.

— Пока все.

Все хмуро молчали. Александрович сосредоточенно чинил карандаш, будто все происходящее к нему не имело никакого отношения.

— Сегодня мне доложили, — заговорил Дзержинский, — что наш новый сотрудник отказался вести дело крупного спекулянта. Не вам объяснять, как сейчас трудно в Москве с хлебом. Вчера, чтобы выдать каждому взрослому по четверть фунта, а детям по трети фунта, надо было иметь двадцать один вагон муки, а поступило восемнадцать вагонов и один вагон пшена. Завтра служащие, в том числе и все мы, не получим ни крошки — все пойдет только рабочим и детям. И вот в такой момент преступники хотели вывезти из Москвы хлеба столько, что им можно накормить сотни людей. Обнаружены подпольные продовольственные склады, найдено много золота. Новичок отказался вести дело потому, что много лет назад, когда он был еще мальчиком, главный обвиняемый ни за что ни про что избил его. Наш сотрудник, узнав в обвиняемом этого человека, решил, что не имеет права… — Голос Дзержинского зазвенел. — Вы слышите, товарищи? Не имеет права вести это дело. Он сказал: «Боюсь, у меня не хватит выдержки!» Он поступил правильно! Чекист не имеет права быть лично пристрастным, он должен быть чище и честнее любого. Каждый сотрудник должен помнить, что он призван охранять советский революционный порядок и не допускать нарушения его. И если он сам нарушает, то он никуда не годный человек и должен быть исторгнут из наших рядов. Очевидно, мы ошиблись, пригласив Доронина на работу в ВЧК. Мы эту ошибку исправим. Оружие у вас с собой, Доронин?

— Да.

— Положите на стол.

Доронин нехотя положил браунинг.

— А где наган?

— Дома.

— Товарищ Капустин, сходите к Доронину домой и заберите у него наган и мандат. Вы уволены, Доронин. За дискредитацию ВЧК, за превышение власти. Идите… Прошу, товарищ Ксенофонтов.

Андрей уже знал, что член коллегии и секретарь ВЧК Иван Ксенофонтович Ксенофонтов, как и Петерс, из рабочих и также давно в партии. Показался он Андрею подвижнее, живее всегда спокойного Петерса. Подойдя к столу, Ксенофонтов стал читать написанное на маленьких листочках:

— «Инструкция для производящих обыск и записка о вторжении в частные квартиры и содержании под стражей.

Вторжение вооруженных людей на частную квартиру и лишение свободы повинных людей есть зло, к которому и в настоящее время необходимо еще прибегать, чтобы восторжествовало добро и правда. Но всегда нужно помнить, что это зло, что наша задача, пользуясь злом, — искоренить необходимость прибегать к этому средству в будущем. А потому пусть все те, которым поручено произвести обыск, лишить человека свободы и держать его в тюрьме, относятся бережно к людям, арестуемым и обыскиваемым, пусть будут с ними гораздо вежливее, чем даже с близким человеком, помня, что лишенный свободы не может защищаться и что он в нашей власти. Каждый должен помнить, что он представитель власти и что всякий его окрик, грубость, нескромность, невежливость — пятно, которое ложится на эту власть…»

Сделав паузу, Ксенофонтов продолжал:

— «Инструкция для производящих обыск и дознание. Оружие вынимается только в случае, если угрожает опасность. Обращение с арестованными и семьями их должно быть самое вежливое, никакие нравоучения и окрики недопустимы. Ответственность за обыск и поведение падает на всех из наряда. Угрозы револьвером и вообще каким бы то ни было оружием недопустимы».

Закончив читать, Ксенофонтов положил листки на стол. Их тотчас же взял Александрович и стал просматривать.

— Ваше мнение, товарищи? — спросил Дзержинский. — Кто желает добавить? Может, не все ясно?

— Все ясно!

— Правильно!

— Разрешите мне, товарищ Дзержинский? — попросил Александрович. — У нас, Феликс Эдмундович, сказано: «представитель власти». Это слишком общо. Власть, как известно, бывает разная, например царская диктатура. Я предлагаю уточнить: «представитель Советской власти — рабочих и крестьян»… По-моему, так будет лучше.

— Вы правы, — сказал Дзержинский, — Это очень важно. Так и запишем. Спасибо, товарищ Александрович. У кого еще замечания?

— Позвольте мне?

— Давайте, товарищ Лацис.

— Все верно. И поправка товарища Александровича существенная. Но нет конца. Нагрубил человек, как Доронин, оружием размахался. Я предлагаю записать: виновные в нарушении данной инструкции немедленно удаляются из ВЧК, подвергаются аресту до трех месяцев и высылаются из Москвы. Короче: натворил — отвечай!

— Принимается, — согласился Дзержинский. — Кто еще хочет высказаться? Больше желающих нет? У меня несколько слов. Приказы и инструкции ВЧК, вообще говоря, обсуждению, тем паче голосованию не подлежат. Их надо просто выполнять. Но этот документ я хочу поставить на голосование. Кто за то, чтобы все это утвердить и свято выполнять?

Андрей заметил, как медленно, словно нехотя, поднял руку Филатов, но посмотрел на Александровича, недовольно нахмурившего густые брови, и вздернул руку выше всех.

— Спасибо, товарищи, — продолжал Дзержинский. — Прошу опустить руки. Кто против? Против нет. Возможно, кто-нибудь воздержался? Тоже нет. Следовательно, принято единогласно. Еще раз спасибо, товарищи. А теперь за работу. Товарищ Мартынов, вы останьтесь. Передали дело Артемьева?

— Передал.

Дзержинский вынул из стола портсигар профессора Пухова.

— У меня к вам поручение, Мартынов… Вас зовут Андрей? Я не ошибаюсь? Так вот, Андрей Михайлович, дело не обычное, я бы сказал щекотливое. Около профессора Пухова, а он крупный ученый, крутится господин из иностранной фирмы. Хочет, по всей вероятности, сманить его в Америку. Жизнь Пухова, как вы уже знаете, мягко говоря, не особенно устроена, а не все люди способны претерпевать лишения. На днях к Владимиру Ильичу приедет делегация академиков, будем думать, как улучшить быт ученых, но пока ученым трудно. Иностранные фирмы это поняли. Они охотятся за многими, в том числе и за Пуховым. Профессор не от хорошей жизни выменял этот портсигар на пуд муки. Пригласите профессора, выясните, в чем он остро нуждается, чем ему можно помочь. Верните портсигар. Вы меня поняли?

— Понял, Феликс Эдмундович: пригласить профессора, узнать, в чем остро нуждается, чем можно помочь ему, вернуть портсигар.

— Заранее доложите, когда будет у вас Александр Александрович. Зайду познакомиться. А теперь, Андрей свет Михайлович, — улыбнулся Дзержинский, — иди, празднуй день рождения.

— Кто вам сказал, Феликс Эдмундович?! - удивился Андрей.

— Сам догадался. Посмотрел на тебя и сразу понял: человеку сегодня ровно двадцать. Не больше и не меньше. А мне сколько дашь? Ну, не обижусь.

Сердечность Феликса Эдмундовича, о которой Андрею не раз говорили сотрудники, а теперь в чем он и сам убедился, придала ему смелости.

— Лет пятьдесят, — неуверенно сказал Андрей.

— Ошибся, Андрей, — посерьезнев, ответил Дзержинский. — Сорок… Сорок первый…

Домой Андрей попал не скоро. Сначала к нему зашел Филатов.

— Подпиши акт на ценности.

Андрей подписал, не читая, все еще находясь под впечатлением встречи с Феликсом Эдмундовичем.

— Молодец! — похвалил Филатов и, как бы невзначай, поинтересовался: — О чем с тобой говорил Дзержинский?

— О деле, — коротко ответил Андрей.

— Секрет, значит? — улыбнулся Филатов. — Молодец! Правильно себя держишь! А ты ему, видно, понравился. Будь здоров!

Вошел Мальгин и передал приказание:

— Лети что есть духу на Петровку, в Солодовниковский пассаж. Там заваруха. Народ требует кого-либо из Чека. Разберись. А я бандитов брать. Ох и жистя наша чекистская! Веселее не придумаешь!..


Два дня назад в магазинах Центрального рабочего кооператива вывесили объявления о том, что по пятому купону продовольственной карточки для взрослых будут выдавать по полфунта солонины, по второму купону — по четверть фунта постного масла и по второму купону детской карточки — по два яйца.

Первый день торговля шла нормально. Правда, в некоторых магазинах покупатели подняли спор: надо ли включать в мясную норму кости? К полудню Московский городской продовольственный комитет разъяснил, что кости в норму не входят и их можно продавать дополнительно многосемейным.

Шестнадцатого марта, около четырех часов дня, продажу пришлось прекратить: часть обещанных железнодорожных вагонов с солониной и яйцами застряла на каком-то полустанке.

В Солодовниковском пассаже запасы солонины кончились еще раньше, около часу дня. Разъяренные бесплодным стоянием в очереди женщины ворвались в магазин и начали обыск, через люк спустились в подвал и обнаружили пять бочек с солониной, две свежие туши и полтора десятка ящиков яиц. Заведующего, избив до крови, закрыли в конторке. Продавцы успели убежать через черный ход. Три женщины надели фартуки и встали за прилавок. Одна, как заправская кассирша, быстро вырезала на карточках купоны и получала деньги.

— Я из Чека, — сказал ей Андрей, уже наскоро проинформированный о происшествии Мальгиным. — Где заведующий?

— Выволоките гадюку! — приказала кассирша. — Из Чека пришли!

Несколько женщин вытащили из конторки упиравшегося заведующего, колотя его по широкой спине.

— Товарищи! — сказал Андрей. — Не надо нарушать революционный порядок!

— Поздно явился, парень! — крикнула одна из добровольных продавщиц. — Порядок мы тут сами навели. А ты разберись с этим кабаном!

Заведующий на самом деле напоминал кабана. На короткой, жирной шее сидела приплюснутая с боков голова с маленькими глазками.

— Придется вам пойти со мной, — сказал Андрей. — Я из Чека, Мартынов.

— Из Чека! — почему-то обрадовался заведующий. — Но как же товар? Я же за него отвечаю. И за кассу.

— Не беспокойся, — деловито ответила кассирша. — Мы акт составим, все перечислим. И это учтем…

Она вытащила из-под прилавка плетеную сумку и раскрыла ее. Сумка была полна денег.

— Это мои, личные, — торопливо объяснял заведующий.

— Жалованье получил? — насмешливо крикнули из очереди. — Хорошо зарабатываешь!

— Ваша фамилия, гражданин?

— Филатов.

— Имя, отчество?

— Мефодий Спиридонович.

— Где проживаете?

— На Трубной.

Будь у заведующего любое другое имя — Кирилл, Афанасий, Никодим, — Андрей поступил бы, как подсказывали обстоятельства: отвел бы задержанного в комендатуру, позвонил в правление Центрального кооператива и попросил прислать другого заведующего. Но совпадала не только фамилия: чекиста Филатова звали Леонидом Мефодьевичем!.. Леонид Мефодьевич Филатов! Неужели этот прохвост его отец?

— Дети есть?

— Как же! Дочка, сын… — Кабан подмигнул Андрею: — Леня. Слыхал, конечно, дорогой товарищ…

— Пошли, гражданин Филатов! — прервал его Андрей.

Женщины прислушивались к разговору. Кассирша подозрительно посмотрела на Андрея:

— Молодой человек, разрешите ваши документы?

Андрей подал мандат. Кассирша внимательно посмотрела на него, особенно пристально разглядывала печать.

— Настоящий. Верно. Из Чека. Извините, товарищ Мартынов. Я было подумала: не выручать ли этого гадюку пришли?

— Пошли, гражданин Филатов!

— Как это — пошли? А кто магазин закроет? Кто выручку сдаст?

— Как ваша фамилия? — спросил Андрей у кассирши.

— Нефедова Татьяна Александровна… Живу напротив.

— Сделайте все как надо, товарищ Нефедова. А я постараюсь, чтобы поскорее прислали нового заведующего.

— Сделаем! Не сомневайтесь. Все будет как надо.


Утром отец и Михаил Васильевич Фрунзе отдали Наде свои деньги и уговорили сходить на Сухаревку. Фрунзе, смеясь, доказывал:

— Там, как у Мюра и Мерилиза, — все, что хочешь. Дороговато, но все есть. Сахар семьдесят рублей фунт, пачка чая — двадцать пять.

Когда Андрей вечером пришел домой, на столе красовалась бутылка водки, аппетитно пахла обложенная кружочками лука селедка, — Фрунзе как командированный получил ее в буфете Совнаркома.

Отец разлил водку в рюмки, подозрительно повел носом, но ничего не сказал. Фрунзе расправил усы, поднял рюмку и весело сказал:

— Живи, Андрюша, на страх врагам, не меньше ста лет! — И ткнул вилкой в кусочек селедки: — Люблю приготовить закуску пораньше, а то закашляюсь.

Выпили сразу, в один прием.

Отец хмуро сказал:

— Жулики!

Фрунзе даже заглянул в рюмку, понюхал ее и огорченно поставил на стол.

— Я-то думал, хвачу сейчас рюмочки три и запою свою любимую: «Уж ты, сад, ты, мой сад…» Ничего, Надюша. Тот, кто тебя обманул, налив дистиллированной воды, бережет наше здоровье. Он понимает, что алкоголь — это вред! Говорят, одна капля уносит день жизни. Стало быть, проживем дольше… Давай чаевничать. Обожаю крепкий чай. Морковный, ей-богу, надоел.

Пока Надя готовила чай, Михаил Васильевич вспоминал:

— Отец мой говорил: слабый чай пить — это как немилую целовать.

А Надя плакала. Вместо настоящего чая в пачке оказался спитой, высушенный.

— Сухаревка! — подвел итог отец. — Не обманешь — не продашь.

— Ладно, — сказала Надя, — ешьте лепешки из картошки. Она немножко подморожена, поэтому лепешки сладкие. Зато горячие.

На улице послышалась пальба, крик. Фрунзе приподнял занавеску.

— Анархисты опять шумят! Сегодня пытались особняк на Пречистенке занять. Мало у них особняков. Куда ни посмотришь, везде черные знамена.

— Только людей пугают, — добавила Надя. — Утром на Поварской, около олсуфьевского дома, бомбу бросили — дыму черного напустили. А сейчас, наверное, к нам на Прохоровку поскакали, склад готового товара грабить. И когда их, окаянных, утихомирят?..


Утром все вместе проводили Надю до угла Воздвиженки и Моховой, где в большом зеленом доме разместилась крестьянская секция ВЦИК. Надя работала там секретарем у председателя секции Спиридоновой.

У самого входа в дом они столкнулись с женщиной. У нее были тонкие темные брови, резко очерченный энергичный рот. Большой прямой нос придавал лицу неженскую суровость. Несмотря на морозное утро, она была без платка — густые волосы, расчесанные на прямой пробор, закрывали уши, оставив на высоком лбу открытым небольшой треугольник.

Фрунзе молча кивнул женщине. Она хмуро посмотрела на Михаила Васильевича, едва ответив на приветствие.

— Кто это? — спросил Андрей.

— Как кто? Моя Спиридонова! — ответила Надя. — Сейчас она мне всыплет, почему позже ее пришла.

Через несколько шагов отец, усмехнувшись, спросил:

— Что это она, Миша, на тебя чертом смотрит?

— А она на всех. Бешеная, когда не по ее получается.

На Большой Лубянке они расстались. Андрей крепко пожал руку Фрунзе:

— До свидания, Михаил Васильевич.

— Приезжай к нам в Иваново-Вознесенск…

Отец обнял Андрея:

— Он и к матери не может заглянуть. Приезжай, сынок. Мать истосковалась, да и Наташа с Петром ждут не дождутся.



1918-й, март

Когда-то верноподданный, благонамеренный, Его величество российский обыватель, теперь оглушенный, ошарашенный неожиданно нахлынувшим на него водопадом событий, растерялся.

Оставалось только беспредельно удивляться и возмущаться.

— Перво-наперво о жратве… Бывало, в Москве, в Охотном ряду, завсегда все было, все, что твоя душа захочет, — говядина, телятина, дичь разная, молоденькие поросеночки, розовенькие, миленькие такие, чистенькие! Куры, гуси, индейки, цыплята. «Вам которого-с? Вот энтова? Сей секунду! Печеночки телячьей не возьмете-с? Что вы, мадам, да у нас все свеженькое… Фазанчиков посмотрите! А вот, драгоценная, рябчики! Что-с? Требуете перепелочек? Ради бога, ваше сиятельство, — куропаточки! Утром еще по травке бегали… Желаете уточку? Пожалуйста…» А у Елисеева на Тверской! Господи ты боже мой, войдешь и поначалу даже обалдеешь, глаза разбегаются, забудешь, за чем пришел. Хотите, я вас сейчас убью? Одной, горчицы — семь сортов! Семь, в том числе — французская. И не какая-нибудь подделка, а самая настоящая, во французской баночке, с французской этикеточкой… А сейчас?

— Перво-наперво о почтении. В воскресенье или в какой другой неприсутственный день я со всей семьей шел в церковь. И меня все знали; пока до собору дойдешь — картуз раз сорок сымешь…

— Перво-наперво про землю. Ежели она была моя, тогда и никаких по этому вопросу разговоров. Хочу — пустопорожней держу, хочу — под дело пускаю: пашу, удобряю, урожай снимаю. Хочу — продам, хочу — в Земельном банке заложу…

— Перво-наперво о большевиках. Если считать по старому, конечно, стилю, — пусть уж по новому, нечестивому, они живут (мыслимо ли дело, рождество Христово испокон веку двадцать пятого декабря праздновали — за неделю до Нового года, а теперь, пожалуйте — седьмого января, через неделю после Нового года!), - так вот, если считать по-нашему, то со дня большевистского переворота прошло полных пять месяцев, начинается шестой…

А что писали? Господин мистер Френсис, посол Соединенных Штатов Америки при бывшем Временном правительстве, печатно заявлял про большевиков: «Десять дней продержатся, не более!»

Между прочим, знающие люди рассказывали, что это по его, мистера Френсиса, просьбе американское правительство запретило отправлять в Россию пароходы с продовольствием до тех пор, пока у власти большевики. Как же это прикажете понимать? Выходит, помирайте с голодухи все русские люди? Ну, хорошо, допустим, большевики вам, господа, не по нутру, а при чем тут, скажем, младенцы?

Осторожнее всех вел себя, как всегда, англичанин. Помалкивал, и все. Втихую, говорят, черт те что вытворял, а публично ни-ни — «нас внутренние дела России не интересуют». Вроде бы!

Пять месяцев прошло, а они сидят!

— Перво-наперво про перенесение столицы из Петрограда в Москву. А вы знаете — мне это даже понравилось! Оно, конечно, хорошо, «окно в Европу», но если трезво посмотреть, окно-то оно окно, но все равно где-то на краю государства… А вы со мной не спорьте — на краю-с! А Москва — она, голубушка, матушка, и древнее и ближе к губерниям. Так что по этому вопросу у нас возражений нет. Меня другое пугает. Проходил я намедни по Кудринской. Гляжу, митингуют. Подошел, послушал, меня как кипятком обдали: «Кто не работает, тот не ест!» Как же это прикажете понимать? Выходит, если я временно не у дела, должен я, значит, зубы на полку? Вот этим мне большевики очень-с противные-с!

— Да где вы их видели, большевиков? Были, да все сплыли. Они свою партию распустили. Теперь другая появилась — Российская коммунистическая партия, и в скобках — буква «б».

— Вот в этих-то скобках все и дело. Это и есть большевики.

— Кто их разберет. Мне все равно, лишь бы немного потише стало поспокойнее. А то просто на улицу выйти невозможно, к соседу сходить боязно. Ты к соседу — поговорить о «текущем моменте», утешиться какой-нибудь потаенной сногсшибательной новостью, а к тебе в это время — разбойники.

— Черти бы побрали этих анархистов! И где они, дьяволы, такие револьверы добыли огромные, хлопают, словно пушки. У некоторых на мордах маски — поди узнай, кто он есть: анархист или Ильюшка Кучеров, который на Второй Мещанской всю семью Ивана Сергеевича Похлебкина вырезал — всех до одного, целых девять душ.

— Читали обращение «От Московской федерации анархистов»? Напечатано в газете «Анархия». «Доводим до всеобщего сведения, что никаких захватов с целью личной наживы не признаем и не оправдываем!» И тут же сообщение от штаба черной гвардии! В той же «Анархии» на первой странице крупным шрифтом оттиснуто: «Доводим до общего сведения, что все выступления боевых групп анархистов совершаются при непосредственном присутствии членов штаба и только по мандатам, подписанным не менее чем тремя членами штаба. Ни за какие выступления при несоблюдении вышеуказанных положений штаб черной гвардии не отвечает». Поняли? Действуйте, значит, так. Вломятся к вам эти самые, у кого на мордах маски. А вы им никаких поступков не позволяйте, спросите: «Покажите, граждане, мандат, и чтобы с тремя подписями!» А затем справьтесь: «Кто из вас будет член штаба?» Конечно, если успеете, пока вам кишки не выпустили…

— Надо бы, хоть на время, подальше от этих беспокойств уехать.

— Попробуй! Билеты на поезда продают только по особым разрешениям, месяц, не менее, проходишь, пока наотрез не откажут!

— Перво-наперво куда ехать? Почти что некуда! В Курск, бывало, в гости ездили да на богомолье, поклониться чудотворной Курско-Коренной божьей матери, явленной шестьсот лет назад. Еще ездили на ярмарки — одна, весенняя, начиналась в Курске в девятую пятницу по пасхе, вторая, осенняя, — в покров пресвятой владычицы нашей богородицы и приснодевы Марии. А теперь едут в Курск — на фронт! Господи ты боже мой! До чего Россию довели?! Под Курском бои, в Белгороде бои, в Синельникове бои, на Дону бои. Там, говорят, сразу три «главковерха» — это по-нонешнему, а по-старому — верховные главнокомандующие — генерал Алексеев, великий князь Николай Николаевич да еще генерал Корнилов…

— И все вылезают и вылезают на поверхность разные генералы и адмиралы: Колчак, Дутов… На Китайско-Восточной железной дороге появился какой-то генерал-лейтенант Плешков, издает свои приказы и подписывается: «Главковерх». Это, выходит, четвертый «верх». Где-то там на Дальнем Востоке, или еще бог знает где, какой-то Семенов объявился, он, слава богу, пока есаул, но тоже метит в «верхи». В Пскове — нет, вы только подумайте! — в Пскове, где одни названья чего стоят — Завеличье, Полонище, Солодежня, Новое Застенье — все русское, древнее, в Пскове, где немцы последний раз были в тысяча двести сороковом году, и то по боярской глупости — не захотели псковичи с новгородцами совместно действовать, — так вот в Пскове — немцы! Губернатора назначили, бывшего председателя казенной палаты, действительного статского советника господина Брока. И разошелся этот самый Брок во всю свою прусскую душу — смертную казнь ввел, розги ввел, порют всех, окромя, понятно, высшего, благородного сословия… Это, выходит, и нас начнут, поскольку мы не дворяне, а мещане? Извините! Не хочу!



Где раздобыть денег?

Центральному комитету партии левых эсеров деньги были нужны позарез: на содержание членов ЦК, пропагандистов, лекторов, на издание брошюр и листовок. Большие надежды, возлагаемые на получение прибыли от газет «Дело народа» и «Знамя труда», не оправдались: тиражи газет, и без того небольшие, падали с каждым днем.

За несколько дней до IV съезда Советов левые эсеры приняли решение выйти из состава Советского правительства, если съезд ратифицирует Брестский договор. Закрыв заседание, происходившее в бывшем особняке графини Уваровой в Леонтьевском переулке, Спиридонова попросила членов ЦК Камкова, Карелина и заместителя председателя ВЧК Александровича остаться.

— Закрой форточку, Вячеслав! — резким, сухим голосом приказала Спиридонова Александровичу. — А вы посмотрите, нет ли посторонних.

Карелин и Камков, привыкшие к тому, что Спиридоновой всюду мерещатся большевики, обошли соседние комнаты.

— Дела наши неважны, — начала Спиридонова. — У нас почти нет денег. Не сегодня-завтра придется закрыть газету. А у нас впереди немалые расходы… Жду ваших предложений.

— Хорошо бы заем, — скучно предложил Камков. — Только у кого?

— Никто не даст, — отрезала Спиридонова.

— У анархистов денег много, — не то посоветовал, не то позавидовал Камков. — Ничем не брезгуют, все берут, что плохо лежит.

— Мы политическая партия, а не ворюги, — с суровым презрением сказала Спиридонова. — Да и некому у нас грабежами заниматься. Я вижу, от вас толкового предложения получить трудно. Давай, Вячеслав, ты.

Александрович вынул из жилетного кармана небольшую записочку, развернул ее.

— Прежде всего я должен сказать, что, принимая решение о выходе из состава Советского правительства, Центральный комитет не должен настаивать на том, чтобы вместе с народными комиссарами уходили со своих постов заместители и члены коллегий. Иначе надо будет уйти и мне, а вы сами понимаете, как важно для нас знать все, что происходит в ВЧК.

— Это ясно, — перебила Спиридонова. — Ближе к делу, Вячеслав.

— Кроме этого, мой уход из ВЧК лишит нас возможности пополнять наши финансы. По состоянию на первое марта мною передано…

— Обойдемся без цифр, — торопливо перебила Спиридонова. — Самое главное, что эти деньги изымаются не у трудового народа, а у спекулянтов, валютчиков, и мы имеем моральное право расходовать их на нужды нашей партии…

— Совершенно верно, — подтвердил Александрович. — Деньги действительно дармовые. Но я сегодня должен поставить вас в известность, что и мне добывать деньги с каждым днем становится все труднее.

— Дзержинский? — спросил Карелин.

— И он и другие. Особенно секретарь, ВЧК Ксенофонтов и Петерс…

— Догадались?

— Поди узнай, но я начал испытывать некоторые неудобства. На днях совершенно неожиданно для меня начальника отдела хранения, члена нашей партии, — заменили большевиком. Потому я опасаюсь, что поступления могут сократиться. Кроме этого, я должен усилить финансирование отряда особого назначения ВЧК.

— А при чем тут мы? — искренне удивился Карелин. — Финансируйте на здоровье.

— Официально в этом отряде должно быть не более пятисот человек, а там уже около тысячи.

— Можно без подробностей, — снова перебила Спиридонова. — Главное ясно: Вячеславу уходить из ВЧК никак нельзя, даже если все наркомы, их заместители и члены коллегий уйдут со своих постов.

— Я прошу, Мария Александровна, всех не отзывать. Кроме меня надо оставить еще кого-нибудь в ВЧК, иначе Дзержинский выкинет меня немедленно. Вчера кто-то доставил ему бумагу, которую командир отряда особого назначения Попов неосторожно направил в военный комиссариат Москвы с просьбой отпустить отряду двадцать санитарных носилок, столько же медицинских полевых сумок и еще что-то. Я зашел к Дзержинскому, а он меня спрашивает: «Не знаете, с кем Попов собирается воевать?» Понимаете мое положение?

— Ну и как ты выкрутился? — осведомился Карелин.

— Сказал, что Попова надо заменить. Говорю: «Он не в меру воинствен, еще подведет нас». В общем, за Поповым нужен присмотр, а то он действительно какой-нибудь кунштюк выкинет.

Спиридонова первый раз за всю беседу улыбнулась:

— Это вы напрасно, Вячеслав. Попов человек храбрый и предан нашему делу до самозабвения.

Карелин и Камков переглянулись — они знали слабость Спиридоновой к храбрым людям.

Спиридонова нахмурилась, встала.

— Подумайте, где можно раздобыть денег…


Приняв от Мартынова дело спекулянта Артемьева, Филатов немедленно вызвал арестованного.

— Ну, жирный, будешь правду говорить? Давай выкладывай, где у тебя еще золотишко припрятано?

— Все тут. Больше ни одной монетки, ничего больше нет. Все отдал.

Филатов порылся в бумажках и рявкнул:

— А где маменькин браслет с камушками?

Разве мог Артемьев предполагать, что ни о каком браслете следователю не известно?

А Филатов, увидев, что арестованный растерялся, подошел к нему, поднес к его побледневшему лицу огромный кулак:

— А где оклады от киотов? Отвечай, сволочь!

Через час Артемьев признался, что в его квартире за большой иконой апостолов Петра и Павла вделан в стену несгораемый ящик.

— Поехали!

Когда Филатов, сняв икону, открыл тайник, Артемьев повалился на пол, повторяя одно и то же:

— Господи!.. Господи!..

Филатов деловито спросил:

— Чемоданчик найдется?

Артемьев на коленях добрался до шкафа, достал кожаный чемоданчик.

Филатов аккуратно уложил драгоценности, сел, закурил, спросил все еще стоявшего на коленях Артемьева:

— Слушай, купец, жить хочешь?

— Чего?

— Жить, говорю, хочешь? Все это мы в протокол заносить не будем. Понял?

— Не будем? Хорошо. А почему не будем?

— Я вижу, ты совсем очумел… Не будем в протокол заносить, вот и все. А ты сейчас вроде как убежишь.

— Никуда я не побегу! Еще пристрелите.

— Вот дура! Я же сказал — вроде… Понял? Документы тебе новые на Сухаревке справлю. Бороду снимешь, жить переедешь во Всехсвятское… Я вижу, ни черта ты не понимаешь, столб деревянный! Но имей в виду — я только свистну, и ты передо мной как лист перед травой!

Поняв наконец, что от него хочет следователь, Артемьев всхлипнул, перекрестился и забормотал торопливо:

— Все сделаю! Все! Благослови тебя господь, золотой ты человек. По гроб жизни…

— Смотри только, не сбрехни кому-нибудь. Со дна моря достану!

— Что ты, голубчик, родной мой! Что мне, жизнь надоела, или я уже совсем дурак, дура, как вы сказали, столб… Вот пол целую, клятву смертную даю…

— Вставай. Придешь завтра вечером, после десяти, на Воздвиженку, девять. Спросишь Филатова. А теперь лети что есть духу.

Покурив, Филатов выбежал во двор и несколько раз выстрелил в воздух.

Появился рабочий патруль.

— Кто стрелял? — строго спросил пожилой рабочий.

— Один гад у меня ускользнул.

Филатов предъявил мандат. Пожилой сочувственно спросил:

— Попадет тебе, товарищ Филатов?

— Всыплют… И куда он, сволота, делся? Как в яму провалился!

Филатов спросил фамилии, записал.

— На всякий случай, — пояснил он. — Вдруг потребуетесь. Надеюсь, не откажетесь подтвердить?

— Ну как не помочь!

Филатов подождал, пока патрульные завернут за угол, и пошел домой.

Дома его ожидало неприятное известие: кто-то из чекистов арестовал его отца.



Виновный будет наказан…

Андрей позвонил профессору Пухову, попросил приехать в ВЧК.

— Куда приехать?

— В ВЧК. Во Всероссийскую чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией, саботажем и спекуляцией, — объяснил Андрей. — Большая Лубянка, одиннадцать. Моя фамилия Мартынов.

— Понял. Но вы не перепутали, товарищ Мартынов? Возможно, вам какой-нибудь другой Пухов нужен, поскольку я ни контрреволюцией, ни саботажем, ни тем паче спекуляцией не занимаюсь. Ни я, ни жена.

— Именно вы, Александр Александрович.

— Странно… Вы говорите — приехать. На чем? Трамвай не ходит, извозчики мне не по карману, собственного выезда у меня, к сожалению, нет. Поэтому я задержусь, поскольку буду добираться на своих двоих. Вас это устраивает?

— Вполне, Александр Александрович. Пропуск вам заказан.

Профессор, видимо, ожидал увидеть совсем иного человека — это было заметно по его легкому замешательству.

— Вы товарищ Мартынов?

— Я, товарищ Пухов. Присаживайтесь, пожалуйста.

Пухов улыбнулся:

— Я, знаете ли, представлял, что увижу матроса с бородой, как у Дыбенки…

— Вы с ним знакомы?

— Не имею чести. На митинге слышал. Чем обязан?

— Скажите, профессор, не было ли у вас золотого портсигара с надписью: «Александру Александровичу…»

— Как же, был.

— А где он сейчас?

— Если, молодой человек, вы хотите его у меня отобрать, то вы, к сожалению, опоздали. Что было, то сплыло. Некоторое время тому назад я его выменял на пуд крупчатки.

— У вас тогда супруга заболела?

— Совершенно верно. А откуда вам это ведомо?

— Это не важно, Александр Александрович. Председатель ВЧК товарищ Дзержинский поручил мне вернуть вам портсигар. Получите его, пожалуйста…

Андрей выдвинул ящик, переворошил все бумаги — портсигара не было!

В дверь постучали.

— Можно?

Андрей, холодея, глухо ответил:

— Пожалуйста, входите.

В комнату, улыбаясь, вошел Феликс Эдмундович, еще издали протянул руку профессору Пухову:

— Дзержинский. Здравствуйте, Александр Александрович!..


Помощник дежурного стучал в двери:

— К Дзержинскому! Немедленно!

— Где Александрович? — спросил Дзержинский Ксенофонтова, когда все собрались.

— Болен. Испанка.

— Где Мальгин? Где Полукаров?

— На операции.

— Начнем без них. Товарищи! У нас произошло невероятное событие… — Дзержинский на мгновение умолк, подбирая слова. — В нашем доме появился вор. Да, да! Не смотрите на меня с таким удивлением. Я поражен не меньше вас. Среди нас — вор! Вчера вечером сотрудник Андрей Мартынов положил в ящик письменного стола изъятый у спекулянта золотой портсигар с дарственной надписью, по которой можно судить, что эта очень дорогая вещь принадлежит крупному русскому ученому. Портсигар из стола Мартынова украден!

Кто-то глухо сказал:

— Может, Мартынов ошибся?

— Ошибки нет. После того как Мартынов положил портсигар в стол, в здание ЧК из посторонних приходили только два человека — они вне подозрений. Следовательно, украл кто-то из наших работников.

В кабинете стояла такая тишина, что было слышно, как тяжело дышал недавно перенесший испанку Ксенофонтов.

Дзержинский посмотрел на часы.

— Сейчас три часа дня. Я надеюсь, что в пять часов портсигар будет лежать на подоконнике в семнадцатой комнате. Она пустая. Константин Калугин, который работает в ней, сейчас в Нижнем Новгороде. — Дзержинский молча посмотрел на сотрудников, ни на ком особенно не задерживая взгляда, и закончил: — Никто наблюдать за тем, кто войдет в комнату семнадцать, не будет. Если портсигара в семнадцатой комнате к пяти часам вечера не окажется, сотрудник Мартынов за преступно халатное отношение к своим обязанностям будет наказан самым строжайшим образом. Вы свободны, товарищи. Яков Христофорович, позаботьтесь, чтобы сотрудник Мартынов до пяти часов не наделал глупостей…


Петерс отобрал у Андрея револьвер, привел в свой кабинет, дал свежий номер «Правды» и сказал:

— Если можешь, читай.

Андрей попробовал читать, но вместо строк видел только полоски.

Кто мог взять портсигар?

Какой позор! Хорошо, что Феликс Эдмундович помог выйти из положения. Услышав голос Дзержинского, Андрей успел нацарапать на бумажке: «Портсигар исчез!» — и передал ее. Прочтя, Дзержинский заговорил с профессором о котлостроении и минуты через две сказал:

— Что мы здесь сидим! Мы, наверное, мешаем нашим разговором товарищу Мартынову. Идемте ко мне.

И они ушли. Профессор увлекся беседой с Дзержинским и, видно, забыл о портсигаре. А может быть, он очень вежливый и решил не спрашивать?

Два часа — это очень много. Можно вспомнить всю свою жизнь. Это сто двадцать минут. А что такое минута?

В кабинете Петерса, прямо перед Андреем, висели круглые часы в деревянном коричневом футляре с надписью на циферблате: «Павел Буре». Большая минутная стрелка не двигалась, а прыгала. Постоит, постоит и прыгнет. Андрей смотрел на стрелку, а она все прыгала и прыгала.

Петерс вдруг спросил:

— Кто же, по-твоему, мог взять портсигар?

— Не знаю.

— Кто был в твоей комнате, кроме тебя?

— Только Мальгин. Но он, Яков Христофорович, не мог взять.

— Ты так думаешь?

— Уверен. Мальгин такой. Честнее его нет.

— Я тоже так думаю. Тогда кто же? Не мог портсигар растаять. Кто-то же его взял? Ты хорошо все осмотрел?

— Все. Сначала я торопливо смотрел. Я очень испугался, товарищ Петерс. А потом по-спокойному, все ящики вынимал и даже вытрясал.

— Пойдем еще раз посмотрим.

В комнате был Мальгин. Он только что вернулся с операции.

На своем столе Андрей увидел хлеб и конфету «Бон-бон». Это Мальгин получил для него в буфете. Там ему рассказали о случившемся.

— Посмотрим еще раз, — сказал Петерс, — хорошенько.

Когда ящики были проверены, Мальгин вздохнул и тихо произнес:

— Надо в другом месте искать…

Петерс спокойно сказал:

— А ты подскажи где.

— Пусть Мартынов выйдет, — угрюмо ответил Мальгин.

— Андрей, подожди меня в коридоре. Только далеко не уходи.

Минуты через две Петерс вышел необычно возбужденный и коротко бросил:

— Иди в мой кабинет. Я сейчас приду.

Стрелки снова запрыгали. Прошло минут десять, пока пришел Петерс. Он сел за стол, вынул из ящика папку и принялся читать. Иногда он посматривал на часы, каждый раз при этом говоря:

— Потерпи.

Потом Петерс сказал:

— Ну, пошли.

Каждый входивший в кабинет Дзержинского бросал взгляд на Мартынова и сразу отводил глаза. Все молчали.

Дзержинский взглянул на часы.

— Ровно пять. Товарищи Петерс и Ксенофонтов, посмотрите.

Они ушли. И снова в кабинете стояла такая тишина, что, когда зазвенел телефон, все вздрогнули.

Ксенофонтов не вошел, а влетел. В руках у него был портсигар. Следом вошел Петерс и как ни в чем не бывало спокойно сел — как будто иначе и не могло быть.

Кто-то засмеялся. Первым к Андрею подошел Филатов, подал руку:

— Поздравляю, товарищ Мартынов!

Андрей пожал руку, не зная, что сказать. Дзержинский постучал карандашом по столу.

— Спасибо, товарищи, — сказал он. — Благодарю за точность.

Андрей смотрел на Феликса Эдмундовича, как бы молча спрашивая: «Что же теперь?» Дзержинский вышел из-за стола и дотронулся до плеча Андрея. Мартынов совсем близко увидел глаза Феликса Эдмундовича — усталые, но с веселыми искорками. Но через мгновение Андрей увидел совсем другие глаза — холодные, неумолимые.

— Вы свободны, товарищи. Мартынов, Филатов, останьтесь.

Остались Феликс Эдмундович, Петерс, Ксенофонтов, Андрей и Филатов. Дзержинский прошел за свой стол, стоя открыл какую-то папку, гневно спросил:

— Скажите, Филатов, зачем вам понадобился портсигар?

— Я его не брал! — вскочил со стула Филатов. — Не брал! Впервые вижу!

— Вы говорите неправду, Филатов. Зачем вам потребовался портсигар? Ну!

— Я не соображал, что делал… Я хотел только напугать Мартынова…

— Чтобы он прекратил дело по обвинению вашего отца? — спросил Петерс. — Но ваш отец арестован на законном основании, он спекулянт.

— Я бесконечно виноват…

— Когда вы окончили гимназию, Филатов? — спросил Ксенофонтов. — И что вы после делали?

— В тысяча девятьсот пятнадцатом году. Потом служил в армии.

— На фронте были?

— Нет. Служил здесь, в Москве.

— Когда вы вступили в партию социалистов-революционеров?

— В прошлом году.

— Вы арестованы, Филатов! — резко кинул Дзержинский.

— Арестовать меня вы не можете! Я член партии социалистов-революционеров, работаю в ВЧК на основании соглашения между вашей партией и нашей!..

— Обо всем, что сделали вы, товарищи по вашей партии будут поставлены в известность. Никакая партия не может защищать воров. Товарищ Петерс, распорядитесь, чтобы бывший сотрудник ВЧК Филатов немедленно сдал мандат, оружие, все дела и был препровожден в Бутырскую тюрьму!



Мы нашли вас

Возвращаясь домой, профессор Пухов на площадке второго этажа встретил коменданта дома Денежкину. На ней были новый оренбургский пуховый платок, сильно пахнувший нафталином, короткое пальто, подпоясанное офицерским ремнем, новые чесанки с галошами.

— Добрый вечер, Анна Федоровна!

Денежкина молча кивнула и, дождавшись, когда Пухов поднялся на третий этаж, крикнула:

— Надумал?

— Как вам сказать, — неопределенно ответил профессор. — Говорят, один переезд равен двум пожарам. Хлопот много.

— Это твое дело! Мне и моих двух комнат досыта хватает. Теперь не до балов. Если тебе на верхотуру карабкаться не надоело — валяй, лазай! Жену бы пожалел — в чем душа держится…

— Я посоветуюсь…

— Смотри не затягивай! А то я сама передумаю. Будешь потом просить. Москва слезам не верит, особенно буржуйским!

Пухов поднимался медленно, не хотел входить в квартиру, тяжело дыша. Лидию Николаевну больше всего, чуть ли не с первых дней совместной жизни, беспокоило сердце мужа — основания у нее для этого были: отец Пухова скончался скоропостижно, сорока девяти лет, за обедом.

Пухов поднялся на четвертый этаж, когда снизу опять раздался голос Денежкиной:

— Дежуришь сегодня!

— Где?

— Как это — где? На собрания жильцов надо ходить, гражданин профессор, тогда будешь все знать. Дежурим по охране домов от бандитов. Начало с темноты, конец в шесть утра. Да ты не ленись, спустись и распишись!

Подала общую тетрадь с привязанным к ней суровой ниткой карандашом.

— Расписаться и то не смог! Нацарапал черт те что!

— Карандаш у вас жесткий.

— И не жесткий он, а химический. Помусолить надо! Господи, ни черта-то вы, интеллигенция, не знаете! И не опаздывай. Понятно?

Лидия Николаевна вышла в переднюю в мужских подшитых валенках — профессор выменял их на толкучем рынке за парадные брюки, — в старенькой, изрядно тронутой молью каракулевой шубе с вытертыми рукавами, на плечах плед, на седых волосах — стеганый чепец покойной матери. Александр Александрович поцеловал холодную руку жены.

— У нас гость, Саша. В кабинете…

С дивана поднялся человек в шубе и шапке.

— Добрый день, господин Кияткин. Рад видеть вас в добром здравии.

— Если ваши слова не простая вежливость, дорогой Александр Александрович, я рад бесконечно.

Пухов потрогал железную печку, стоявшую посредине кабинета, — буржуйку, как все иронически называли такие печки-времянки.

— Извините… Лидуша, почему у нас так холодно?

— Я забыла, Саша, справа или слева?..

Профессор подошел к огромному, занимавшему всю стену книжному шкафу, вооружился очками.

— Что у нас справа? «Густав Эйфель и его башня». Оставить, пригодится. А это что? «Труды первого русского электротехнического съезда». Оставить. А что слева? Игорь Грабарь. «История русского искусства». Жаль Игоря Эммануиловича, но ничего не поделаешь… Тем паче издание незавершенное. Лидуша, спички у нас есть?

Кияткин услужливо подал зажигалку.

— Не надо, Лидуша. Господин Кияткин опять нас выручил. Русское искусство отлично загорится от американской зажигалки.

Кияткин усмехнулся:

— Бензин русский. Кстати, очищен по вашему способу.

Пухов иронически посмотрел на гостя:

— Даже не знаю, хуже это или лучше. Лучше, если бы и бензин был американский.

— Постоянное стремление русской интеллигенции уйти от ответственности? Как это говорят: «Моя хата с краю»?

— Возможно. Еще говорят: «Соловья баснями не кормят». Лидуша, неси чайник, будем угощать господина Кияткина чаем. Только, извините, морковным. Пробовали?

— Не приходилось.

— А знаете, не так плохо. Академик Крылов назвал его диетическим. Диетический чай! Да еще с сахарином!

Кияткин пододвинул тяжелое кресло поближе к печке, от которой сразу пахнуло теплом, и ласково сказал:

— Я скоро уезжаю, Александр Александрович. Хотел бы знать ваше окончательное решение.

Пухов поправил маленькой самодельной кочергой, согнутой из толстой проволоки, жарко горевшую плотную бумагу. На миг ярко осветился Успенский собор во Владимире, но огонь быстро проглотил его.

— Я хочу знать ваше окончательное решение, — продолжал Кияткин. — Будь вы человеком ординарным, я бы подробно рассказал вам, что в Штатах вас ждет вилла в Калифорнии, на берегу Тихого океана, я бы объяснил вам, как хорошо иметь великолепную машину, вышколенную прислугу, солидный счет в банке…

— Пейте чай, иначе остынет, — прервал профессор.

Кияткин отпил глоток и поставил стакан.

— А вы знаете, это недурно. Напоминает жидкость для полоскания горла… Вы ученый. У вас будет все необходимое для такого ученого, как вы: лаборатории, умные, исполнительные помощники, талантливые ученики, все ваши самые дерзкие планы будут осуществлены, Я не хочу, не имею права ставить в пример свою собственную персону, это было бы весьма нескромно, но все же я скажу. Я закончил Московское императорское высшее техническое училище десять лет назад. Меня считали одаренным теплотехником, а куда я попал? Вы знаете — куда?

— Не имею представления.

— И я не представлял, что я с моим дипломом попаду в механики к Кунаеву, на ситцепечатную фабрику.

— Для начала не так плохо.

— Возможно. Только первая фигура у Кунаева колорист, химик, а механик вроде подмастерья, больше того: главный банщик — подавай пар, и все. Колористу в год тридцать тысяч, от дома до фабрики — триста шагов, а лошадей подают. А механику в год — тысяча двести и — пешком…

— И вы обиделись?

— Ни капельки. Обижаются только глупые, умные ищут выход. Я уехал в Америку. Вы слушаете меня, Александр Александрович?

— Слушаю, слушаю.

— А что ожидает вас здесь? Сожжете книги по искусству, будете кипятить воду для этого морковного напитка на томах Достоевского. Потом эта вздорная баба, ваш комендант, уговорит вас поменять квартиру на ее нору. В один прекрасный день вас ограбят, убьют, а в лучшем случае посадят в подвал ВЧК.

Профессор, закрывая плотнее дверцу буржуйки, лукаво улыбнулся:

— В Чека я уже был. Только что оттуда. Со мной сначала беседовал очень милый и стеснительный молодой человек. Потом — Дзержинский. Видимо, и в вашей Америке знают фамилию председателя ВЧК?

— Вы все шутите!

— Шутить — это признак здоровья, господин Кияткин. К сожалению, я не знал, что застану вас у себя, и не попросил Феликса Эдмундовича письменно засвидетельствовать, что был у него и что мы очень сердечно поговорили.

— Но о чем можно говорить с этим чудовищным человеком? И если вы действительно там были, то как сумели выбраться оттуда?

— Говорили о многом. Между прочим, ничего чудовищного в товарище Дзержинском я не обнаружил. Напротив, очень приятный, интеллигентный, умный человек, понимающий все с полуслова. Кстати, любит Чехова. А выбрался я из Чека очень просто: на автомобиле Феликса Эдмундовича. Завтра мы опять встретимся.

— И вы пойдете?

— Он сам приедет ко мне.

— К вам? Дзержинский?

— Не понимаю, чему вы удивляетесь?

— Я не понимаю вас, профессор. Мы ведем с вами деловые разговоры… Простите за резкость, я трачу на вас время, а вы…

— Но, господин Кияткин, наши, как выразились вы, деловые разговоры слишком односторонни: разговариваете, точнее, уговариваете, вы. Я только слушаю и отвечаю, как вы изволили верно заметить, шуткой.

— Так нельзя, профессор, — сменил тон Кияткин. — Какая разница, где вы разрабатываете новый, более усовершенствованный способ перегонки нефти — в России, в Австралии? Не все ли равно? Рано или поздно все становится достоянием мировой техники. Но в Штатах вы это сделаете скорее, чем в разоренной стране. Мной руководят чисто деловые, технические соображения. Политика — это не моя область. Политикой пусть занимаются Вильсон, Клемансо, Ленин…

— У меня был сын, господин Кияткин. Единственный сын — Сережа. Он погиб в тысяча девятьсот шестнадцатом году… Он был студентом того же самого Императорского высшего технического училища, где учились и вы. Подавал большие надежды, из него, возможно, получился бы хороший инженер. Но он пошел добровольно в армию, стал летчиком. Его сбила немецкая пушка, так мне писали его друзья. И знаете, почему она его сбила? Она была лучше, чем наша, она была хорошо приспособлена для стрельбы по движущейся цели…

— Это очень грустно, Александр Александрович. Я выражаю вам самое глубокое соболезнование, но война есть война…

— Скажите, господин Кияткин, только вполне откровенно, вам кого-нибудь уже удалось уговорить уехать за океан? Или это коммерческая тайна?

— Почему же? Я охотно назову вам несколько фамилий после того, как вы дадите согласие. А пока, извините, не могу. И должен вас, если хотите, порадовать: многих из тех, кто очень хотел бы уехать, мы не приглашаем. Заверяю — вы окажетесь в солидном обществе.

Зазвенел телефон. Пухов снял трубку:

— Да, это я… Беседую с одним господином… Конечно, не помешаете, буду рад.

Пухов положил трубку и, увидев вопросительный взгляд Кияткина, улыбнулся:

— Через несколько минут Феликс Эдмундович лично подтвердит вам, что я был в ВЧК.

— Александр Александрович! — умоляюще произнес Кияткин и взволнованно заходил по комнате. — Иногда я теряюсь, не зная, когда вы говорите всерьез и когда шутите!

— Сочувствую вам. Юмор, к сожалению, не до каждого доходит. Считайте, что я говорю вам всерьез.

— Непостижимо! И вы не будете возражать, если я хоть взгляну на него?

— Ну как я могу отказать вам, господин Кияткин, — ответил Пухов, беря с книжной полки книгу потолще для ненасытной буржуйки.


— Извините, Александр Александрович, за столь позднее вторжение. Выяснилось, что завтра буду очень занят. Не сердитесь, если нарушил и ваши планы.

Кияткин встал, поклонился. Дзержинский внимательно посмотрел на него, подал руку:

— Дзержинский.

— Кияткин, американский инженер.

— Понимаете, Александр Александрович, только вы ушли, ко мне приходит этот молодой человек, — Дзержинский кивнул в сторону Андрея, — и взволнованно говорит, что не успел возвратить вам очень дорогую вещь, судя по дарственной надписи, вашу.

Андрей смущенно подал профессору злополучный портсигар.

— Большое спасибо. Память о сослуживцах. Теперь портсигар вдвойне дороже — благодаря ему познакомился с вами… Лидуша!

Пухов представил жену. Сняв с буржуйки чайник, она весело сказала:

— Я могу устроить чай. Воду пустили. Ненадолго, но пустили.

Кияткин насмешливо произнес:

— Боже мой! Как мало человеку надо! Пустили воду — и Лидия Николаевна, супруга крупного ученого, хорошо известного даже за границей, в Америке, уже рада. Вам это не кажется, господин Дзержинский, унижением личности?

Дзержинский усмехнулся:

— А вы знаете, господин Кияткин, я с вами полностью согласен. Отсутствие воды действительно унижает. Нельзя вымыть руки после того, как прикоснешься к чему-нибудь грязному. Но мы, большевики, всегда и во всем ищем первопричину. В данном случае, почему нет воды? Почему в России голод? Почему столько бездомных детей?

— Есть очень хорошая пословица: «Каков поп, таков и приход». Так, кажется?

— Совершенно верно. Но дело в том, что в нашем приходе, как вы изволили выразиться, поп-то новый, всего пять месяцев, и принять ему пришлось совсем развалившийся приход. Для того народ его и поставил, чтобы все выправить.

— Это по пословице: «Хоть гол, да прав»?

— Отвечу и вам отличной русской пословицей: «Всяк правду ищет, да не всяк ее творит!» И извините, у нас с Александром Александровичем деловой разговор.

— Да, да, господин Кияткин, неотложный разговор, — поддержал Пухов. — И надеюсь, теперь вам не надо пояснять, что все это не в шутку, а всерьез? Прощайте.


— Я вас слушаю, Феликс Эдмундович.

— Прошу извинить, что так резок был с вашим гостем.

— Не вы первый начали, не вам и извиняться, Феликс Эдмундович. Да и не обидчив этот… Не знаю, как и назвать его: и не русский уже, и еще не американец.

— Все равно, извините… Какая у вас прекрасная библиотека!

Открыл дверцу полыхавшей буржуйки, огорченно воскликнул:

— Так и думал! Эх, в какое тяжелое время мы живем!

Дзержинский посмотрел на Андрея и, увидев, что тот сделал пометку в записной книжке, продолжал:

— Скорее бы весна. Кстати, я и пришел поговорить с вами о топливе. Владимир Ильич еще в Смольном в конце прошлого года очень интересовался: можно ли построить большую электростанцию, работающую полностью на торфе? По-моему, он даже совещался со специалистами?

— Такая станция есть. Вам не приходилось бывать в Богородском?

— Нет.

— Там есть электростанция «Электропередача». Строил ее Роберт Яковлевич Классон. Очень толковый инженер. Станция небольшая, но действовала прекрасно.

— Действовала? А сейчас?

— Право, не знаю. Возможно, торфа нет. Весь сожгли.

— Сожгли весь? А как будет дальше?

Пухов улыбнулся:

— Вы, Феликс Эдмундович, представляете, как добывают торф?

— Приблизительно. Я к вам и пришел за советом.

— Попытаюсь. Но вы все-таки поговорите с Классоном. В Петрограде живет известный теплотехник Тихон Федорович Макарьев. Он давно занят проблемой торфа. Он ищет наиболее эффективный способ сжигать торф: меньше тратить торфа, больше получать тепла.

— Этого можно добиться?

— Трудно, но, наверное, можно. Самое главное — нужно, особенно сейчас. Угольные шахты — на Украине. Дров не напастись. А торф рядом. В Московской губернии, во Владимирской, в Ярославской. Торф сейчас для России — спасение. Но работы впереди тьма…

— По-моему, мы кое-чего уже добились. Мы нашли вас…


Дзержинский попросил у Пухова разрешения позвонить. Андрей слышал, как Феликс Эдмундович говорит Ксенофонтову:

— Сегодня, Иван Ксенофонтович, наверное, уже не буду… Могу отпустить…

Положил трубку и сказал Андрею:

— Иди срочно в Мамоновский переулок. Там есть какой-то» «Интимный уголок». Тебя ждет товарищ Мальгин.



Ночь как ночь…

В театрик «Интимный уголок» публика собиралась поздно — приходить раньше девяти вечера считалось неприличным. На первом отделении — «Крылышки эрота», несмотря на соблазнительное название, публики было мало. Второе отделение — «Эхо дня» — пользовалось большим успехом, там был такой текст — что ни слово, то понимай как хочешь. Но гвоздем программы был дивертисмент артистов «Пролетарского театра», помещавшегося в Доме анархии на Малой Дмитровке, 6. Они отделывали такие штуки, что публика — приказчики из Охотного ряда, бывшие гимназисты, коротко стриженные девицы, не расстававшиеся с папиросами даже в зрительном зале, спекулянты со случайными дамами, подцепленными тут же, около подъезда театра, — давясь от смеха, хваталась за животы, визжала, стонала, бешено аплодировала и вызывала лихих остряков десятки раз.

Чаще других в «Интимном» выступали Фок и Кус, гордо называвшие себя артистами по убеждению, а не за плату.

Постоянные клиенты трактира Романова на Первой Мещанской, любители бильярда, хорошо помнили маркера Сашку Забалуева и жалели, что он куда-то запропастился. В «Интимном» они не бывали, а поэтому не могли знать, что Сашка стал Фоком, а его приятель, половой трактира Емельян Мальцев, — Кусом.

Репертуар у «Фокуса» был забористый. Фок иногда появлялся в женском платье с огромным ватным бюстом, и тогда даже перезрелые стриженые девицы выбегали из зала.

В этот вечер Кус вышел с гармонью. На лоб надвинута серая арестантская бескозырка. Растянув гармонь, он громко запел, показав золотые зубы:


Последний нонешний денечек
Гуляю с вами я, друзья,
А завтра рано, чуть светочек,
Заплачет вся моя семья…

На сцену вылез Фок с ведром и маховой кистью маляра. Он сочувственно посмотрел на Куса и спросил:

— Призывают?

— Так точно! Завтра являться.

— Куда? В пехоту?

— Хуже.

— В кавалерию?

— Еще хуже.

— В обоз?

— Ну, что ты… Я бы радовался. Хуже!

— Куда же?

— В Чрезвычайную комиссию. На отсидку.

Охотнорядцы заржали. Бурно хлопали девицы. Высокий субъект в пенсне, бородка клинышком, встал, сложил руки рупором, закричал: «Браво!»

На подмостках появился странно одетый человек — в солдатской шинели и широкополой черной шляпе. Он поднял руку. Фок и Кус вдруг исчезли, их словно ветром сдуло. Человек в шляпе обвел зал деловым приценивающимся взглядом и строго приказал:

— Прекратить глупый смех! Я не потерплю, чтобы в моем личном присутствии насмехались над Чрезвычайной комиссией по борьбе с контрреволюцией, саботажем и спекуляцией. — Он с усмешкой посмотрел на зрителей: — А смеялись все! Я видел. И все сейчас будете платить контрибуцию…

Несколько зрителей попытались выйти из зала, но в дверях уже стояли верзилы с револьверами, в шинелях и шляпах.

Человек на подмостках опять поднял руку:

— Не торопитесь, граждане! Сначала выслушайте порядок. Верхнее платье — шубы, пальто, ротонды — реквизировано нами заранее и упаковано…

Один из верзил поставил возле двери стол.

— А вы сейчас будете проходить мимо этого столика и выкладывать все, что мы сочтем нужным. Деньги, часы, браслеты. Учтите, заведение оцеплено отрядом Чека, так что вырваться никому не удастся. Советую всем успокоить нервную систему…

И вдруг погас свет. И сразу — стрельба, крик, топот ног, женский истеричный визг…


Фок и Кус наперебой рассказывали Мальгину, как их осенило выключить свет:

— Мы сразу поняли, что это анархисты!

— Сразу догадались! И скорее звонить в Чека.

Хорошо одетый полный господин кричал:

— Вы их самих спросите: почему после их куплета о Чека эти разбойники появились, как черти из преисподней?!

— Разберемся, граждане, разберемся, а пока получайте ваши вещи, а заодно предъявляйте документы.

— Какие могут быть документы!

— Выдумали! В театр — с мандатом!

Андрей пришел, когда Мальгин разговаривал с наимоднейшей девицей: на лбу челка, глаза обведены двумя красками — лиловой и темно-синей, на щеке мушка. От девицы несло водкой, табаком.

— Слушай, дрюг, у меня докюментов нет… Мне ложить некюда.

Мальгин не успел слова сказать, как мадемуазель распахнула платье из мешковины с синей фирменной маркой на животе: «Сахарный завод Авдотьина. Первый сорт», — и предстала в чем мать родила.

— Карманов у меня нет, Понял, дрюг?

Мальгин вежливо посоветовал:

— Миледи, запахните мантию. И останьтесь до выяснения вашей личности.

Последней предъявила документы молодая красивая блондинка с огромными зелеными, как у кошки, глазами, назвавшаяся артисткой Барковской из Ярославля. Ее спутник подал удостоверение на имя Барковского И. И., представителя Ярославского губсовнархоза.

— Супруги? — спросил Андрей.

— Брат, — ответила актриса и добавила: — Родной…

Андрей внимательно посмотрел на брата. Щеки, лоб были у него гораздо темнее, чем подбородок и верхняя губа, — видно, недавно снял бороду и усы.

— Сами бреетесь?

— Не понимаю?!

— Когда бороду сбрили? Сегодня? Вчера?

— Ничего не понимаю. Странные вопросы…

Барковская захохотала:

— Я тебе говорила. У тебя же карточка на удостоверении с бородой…

Андрей показал ей удостоверение:

— Вы ошиблись. Без бороды. Извините, но вас тоже придется задержать до выяснения.

Барковский спокойно спросил:

— Надолго? Дело в том, что я прибыл в Москву с поручением окружного военного комиссара товарища Нахимсона к члену коллегии Народного комиссариата по военным делам товарищу Мехоношину. Я был у него сегодня. Я завтра обязан к нему явиться.

— Успеете, — перебил Мальгин. — Товарищ Мехоношин две недели назад уехал в Пензу. Сегодня в «Известиях» есть его письмо оттуда. Газеты надо читать, уважаемый…


Проводив Дзержинского, профессор Пухов спросил жену:

— Как, Лидуша, тебе понравился Феликс Эдмундович?

— Знаешь, Саша, в нем что-то есть, он определенно не из простых. Обещал справку о Сереже навести… Я его попросила, когда ты Кияткина провожал. Говорят, есть какое-то бюро, кажется в Лефортове, справки дают — об убитых, раненых, пропавших без вести.

Пухов промолчал, — он давно решил, что никогда больше не увидит сына.

В дверь забарабанили. Профессор успокоил жену:

— Не волнуйся, это комендант.

Из прихожей до Лидии Николаевны донесся хриплый голос Денежкиной:

— Что же это вы, гражданин Пухов, на дежурство опаздываете? Давай одевайся потеплее, шаль женину накинь, ночь звездная, видно, морозная выйдет.

Пока Пухов в прихожей одевался, Денежкина заглянула в кухню, в ванную, зашла в кабинет, постучала ключами по буржуйке. Возвратясь, сказала:

— Эту горелку свою выкинь, пока я ее не разломала. Хочешь государственное имущество — дом наш — спалить? Чтобы к завтрему — долой. И давай меняться, пока я не раздумала.

— Извините, Анна Федоровна, но менять квартиру на вашу я решительно отказываюсь.

— Какой ты решительный! Посмотрим…

— Мне обещана помощь…

— Тебе? Помощь? — ухмыльнулась Денежкина. — Уж не этот ли, что на моторе подкатывает, иностранец? Что-то он зачастил. И сегодня опять.

— Сегодня, Анна Федоровна, подкатывал товарищ Дзержинский. Слышали такую фамилию?

— Из Чека?!

— Совершенно верно. Председатель ВЧК. Минут двадцать как уехал.

— Ну что бы вам меня упредить, Александр Александрыч! Я бы на него хоть одним глазком глянула! И ведь слышала, как машина прогремела, а невдомек было выскочить. Лидия Николаевна, голубушка! — громко позвала она.

В прихожую вошла Пухова, удивленно посмотрела на Денежкину: что это с ней случилось?

— Лидия Николаевна, я давеча говорила, чтобы справки на продовольственные карточки пришли получить. Не надо, не приходите, тяжело вам подниматься, сама принесу. — Она подтянула ремень, приказала: — Дежурство отменяю! Чего это вы в такой мороз всю ночь будете топтаться?.. Пусть Сотников из девятнадцатой дежурит. Рожа у него как блин — масленая. Кобель здоровый!

— Извините, Анна Федоровна, но я уже собрался и пренебрегать государственными обязанностями не могу — моя очередь, стало быть, моя. Я расписывался…

— Так это что! Это пустяки! Это нам — раз, и готово.

— Нет уж, позвольте.

Анна Федоровна подозрительно спросила:

— А чего же про Дзержинского сказал? Или наврал?..


Ночь выдалась ясная, лунная. Такие ночи — холодные, какие-то бодрые — в марте очень хороши. Морозно, но уже неуловимо, намеком чувствуется близкая и желанная весна. Прозрачен воздух, с легким хрустом лопается под ногами ледок.

Дежурили вдвоем — Пухов и Иван Петрович Федоров, слесарь из депо Москва-Казанская, недавно переехавший в этот дом из соседнего, в подвале которого прожил всю жизнь. Получили у коменданта японские винтовки системы «Арисака». Патроны — пять штук — Денежкина дала только слесарю.

— Вам, Александр Александрович, ни к чему. Стрелять вы все равно не умеете, еще себе, не дай бог, в ногу закатите…

— Зачем же тогда винтовка? — засмеялся Пухов.

— Для страха… Кто вас проверять будет? А кого надо попугать — попугаете.

Ходили взад-вперед около дома. Иногда, увлекшись беседой, отдалялись до перекрестка.

— Вы, Александр Александрович, все знаете?

— Все, Иван Петрович, знает только один бог, да и то приблизительно. А что вас интересует?

— У нас в депо неразбериха, как у волостного писаря: пьян — все правые, а если трезвый — все виноватые. Надо нам аршинов сто водопровод протянуть. Все склады обшарили — нашли два обрезка, аршина по два… Летом бы я пожарные рукава приспособил, поверху пустил, а сейчас замерзнет все.

— А вы их в землю закопайте.

— Стынут!

— Деревянный короб сколотите. Тес-то у нас найдется?

— Найдем. А вы говорите — бог!..

Они отошли к перекрестку. С другой стороны к их подъезду подошел высокий солдат с бородой. За плечами болтался тощий вещевой мешок. Солдат скрылся в подъезде. Тяжелая дверь хлопнула. Пухов встревожился:

— Видимо, надо было спросить — кто такой?

Слесарь равнодушно ответил:

— Это к нашей Анне Федоровне земляки приезжают: то из Рязани, то из Казани, то из Костромы. Развела родню на всю Россию!

Вдалеке послышались выстрелы.

Слесарь деловито спросил:

— И с винтовкой вы знакомы, Александр Александрович?

— В русско-японскую в Порт-Артуре пришлось воевать.

— Что же вы Анне Федоровне не сказали?

— Она меня всерьез не принимает. Буржуй я для нее, и все. Как же можно представителю буржуазии патроны выдавать?

Снова послышались выстрелы, на этот раз где-то рядом.

Из-за угла выскочил человек в шинели и шляпе. В руке большой узел. Увидев Пухова и Федорова, повернул. Выбежал еще один, тоже в шинели и шляпе, заорал:

— Яшка! Тикай…

Федоров вскинул винтовку:

— Стой! Стрелять буду!

Бандит с узлом, угрожая наганом и матерясь, пошел на Федорова. Слесарь выстрелил, и тот упал, обронив наган. Второй попытался перелезть через забор. Пухов подбежал к нему, ткнул его в спину винтовкой:

— Слезайте, и руки вверх!

В переулок вбежало несколько вооруженных людей. Схватили того, что стоял у забора под охраной Пухова. Подняли раненого. Видимо, старший группы взял его наган, крутанул барабан, заглянул в него и подошел к Федорову и Пухову.

— Спасибо, товарищи! Ваше счастье, что у него патроны кончились.

— Чекисты, — уважительно сказал слесарь, когда вооруженные люди повели бандитов.

Из подъезда выскочила Денежкина.

— Кто стрелял?

— Мы, — ответил слесарь. — А вас, уважаемая Анна Федоровна, нашлепать бы по одному месту: подвергли товарища Пухова смертельной опасности — не дали ему патронов.

— Ладно уж! Идите отдыхайте, Александр Александрыч, домой, домой.

В подъезде профессор спросил Федорова:

— Какое сечение?

— Чего?

— Труб, которые вам нужны?

— А! Восемь с половиной дюймов.

Прощаясь на лестничной площадке второго этажа, Федоров засмеялся:

— Как вспомню — как бандит вашей винтовки испугался и лапки кверху! А она незаряженная! Неважный нынче грабитель пошел. Одно слово — анархист.

Пухов осторожно, стараясь не потревожить жену, тихо открыл дверь. Снял, шапку, потянулся положить на привычное место — на широкую полку над старинной вешалкой с бронзовыми передвижными крючками. На крючке висела грязная солдатская шинель. Фуражка со сломанным козырьком валялась на полу, рядом с вещевым мешком.

Не вошла — вбежала Лидия Николаевна.

— Сашенька! Только ты не волнуйся. Сережа…

— Лида, что с тобой?

— Ничего, Сашенька. Он бреется…


Дежурные группы чекистов вернулись на Большую Лубянку, 11, только под самое утро.

Петерс, тоже дежуривший этой ночью, собрал всех и подвел итог:

— Ночь как ночь. Пять налетов анархистов; девятнадцать вооруженных ограблений, в том числе три с убийствами; диверсия на фабрике Гюбнера — кто-то бросил горящую паклю в бочку с бензином; в Цветной лечебнице на углу Трубной и Цветного бульвара угорело тридцать семь больных — трое скончались; в два часа налетчики пытались пробраться в главную контору «Известий» на Мясницкой, но помешал рабочий патруль… Идите, товарищи, немного поспите. Ровно в девять к Феликсу Эдмундовичу. И еще одно происшествие. Для тебя, товарищ Мартынов, особенно важное: этой ночью из тюрьмы убежал Филатов.



Апрель

Его величество российский обыватель поводов для пересудов, возмущения, для язвительных замечаний имел предостаточно.

— Первым делом про еду… Про новые нормы на продовольствие читали? С первого апреля хлеба на одного взрослого едока — четверть фунта.

— Последняя новость, господа! Потрясающая! Помните, в начале января во Владивостокский порт вошло что-то вроде японской эскадры, ну не совсем эскадра, но все корабли были военные, зашли и «купцы». У нас об этом не особенно писали, так упомянули, и все… А пятого апреля командующий японским флотом адмирал Като взял да и высадил во Владивостоке десант и сразу к населению с воззванием. Очень лихо все объяснил: «Беру на себя обязанность навести у вас порядок, поскольку у вас полный беспорядок, — какие-то неизвестные вчера убили подданных моего императора». Убили или не убили — иди доказывай… Нате вам — вчера якобы убили, а сегодня десант! Словно мы не великая держава, а вроде колонии…

— А у большевиков в Москве каждый божий день новые распоряжения, по-нонешнему — декреты, и эти, как их, обязательные постановления. Читали вчера, как военный комиссариат распорядился: «Каждый офицер по прибытии в Москву должен немедленно встать на учет, кто нарушит — штраф или три месяца отсидки!» Во как!

— И каждый день все новые и новые учреждения. Чай, извините, только морковный пьем, других сортов и в помине нет, а Центрочай возник! Еще комитеты: Главный соляной — это очень нужный, поскольку на столе явный недосол. Центральный текстильный — тоже очень необходимый, поскольку оборвались все, ходим, как дикари, в клетчатых пальто из одеял. Главный кожевенный, Центральный бумажный. Дожили! Обзавелись Центральной огородной комиссией! Разместилась она на Тверской, в доме девятнадцать. И сразу выпустила воззвание: «Ко всем сознательным гражданам! Весной, дорогие товарищи, можно получить с огородов щавель, салат, шпинат…» Даже указали, чем богаты все эти фрукты: салат — солями железа и фосфора, шпинат — азотистыми веществами, про щавель подробностей не написали, знают, что для многих русских эта трава со времен царя Гороха — единственное весной спасенье… «В середине лета можно взять с огородов свеклу, бобы, а к августу пойдет кормилец-картофель». Можно взять! Вы лучше скажите, где семена достать? Где лопаты раздобыть?

— Как это где? Центральный Исполнительный Комитет — ЦИК и Совет Народного Хозяйства все эти вопросы обсудили, как из бракованных снарядов лемехи делать, на заводе «Коса» две тысячи штук уже смастерили. На гвоздильном сто пудов обыкновенных да семь пудов подковных гвоздей приготовили и сразу прямехонько в деревни. Во Владимирской губернии сто тысяч серпов отстукали. Надо, говорят, во много раз больше, для всей России миллионов шесть, не меньше. Так это для всей России, а она у нас сейчас не вся, а укороченная. В той же Владимирской губернии пять тысяч лопат нарезали…

— Что же это выходит, что же получается? Выходит, большевики стали хозяйством заниматься?

— Говорят, сам Ульянов-Ленин участвовал в заседаниях по налаживанию железнодорожного транспорта, требовал установления дисциплины…

— Да не сходите вы с ума! Как это может Ленин требовать дисциплины? Вы что, забыли: «Весь мир насилья мы разрушим»?

— Отлично помню: «А затем…» А вы про затем-то и запамятовали: «Мы наш, мы новый мир построим!» Врать не буду, я там не был, но слышать слышал, будто в пятницу двадцать второго марта, конечно по новому стилю, Ульянов-Ленин участвовал в заседании, на котором, говорят, рассматривалась смета на строительство огромнейшей электростанции на реке Волхове. Это, понятно, химера, немыслимая, несбыточная мечта — об этом и говорить-то смешно: фронт под Курском, фронт под Архангельском — и где его только нет, а тут электростанция! Или, как ее, гидростанция, что ли! Первая в лучинной матушке-России!

— Не вышло бы просто гидры. Не дадут иностранцы покоя. В Мурманске английский крейсер. Англичане народ хотя и культурный, а до чужого добра ухватистый! В Двинске, Полоцке, в Орше, в Режице, в Юрьеве, в Острове, в Гомеле, в Полтаве и Чернигове, не говоря уже о Пскове, — германцы!

— Какие слова были: куртаж! дивиденд! вексель! процентные бумаги! Я, грешный, всегда держал акции страхового общества «Саламандра» и «Русского Ллойда». Неплохи были бумаги и пароходных обществ «Кавказ и Меркурий» и «Лебедь»… А что было вернее гарантированных акций железных дорог? Или взять «Общество взаимного кредита»… Как вспомню, так в сердце рваная рана…

— Читали о комиссарах? Почитайте, очень рекомендую. «Военные комиссары есть непосредственный политический орган Советской власти при армии. Назначаются из числа безупречных революционеров, способных в самый трудный момент выполнить свой долг… Личность комиссара неприкосновенна. Оскорбление комиссара, а тем более насилие над ним — самое тяжкое преступление…» Учтите, ежели придется, не дай бог, с комиссаром повстречаться.

— Давно не были в Милютинском переулке? Сходите, посмотрите! Там на доме десять новенькая вывеска: «Штаб артиллерии Красной Армии». Вот так-с! Артиллерия! Выходит, большевики и за армию всерьез взялись?..

— На днях тюремная коллегия Наркомата юстиции объявила: Трубецкой бастион Петропавловской крепости как место заключения упразднить навечно. Надежное место было у Романовых, крепенькое, содержалось в идеальном порядочке, а эти самые большевики взяли да упразднили!

— А где они, Романовы? Император бывший, по слухам, пребывает в Тобольске, в доме на площади Революции. Рассказывают, ходил недавно в сопровождении конвоя в местный совдеп получать карточки продовольственные на всю семью, на сахар и на керосин. Продовольственные и сахарные выдали на все семейство, как служащим, хотя полагалось бы отказать как нетрудовому элементу. На керосин — не дали, поскольку, дескать, совдепу известно, что гражданин Романов Николай Александрович располагает большим запасом свечей… Если вдуматься — чудно получилось! — самодержцу всероссийскому в керосине отказали! А почему, на самом деле, и не отказать? Пожили в свое удовольствие, поди, все лампы-молнии палили, при электричестве сидели, а теперь пусть при свечах бывшая государыня муженьку рейтузы штопает. Слава богу, еще при свечах, многие нонче при лучине остались…

— А в Москве съезды! Второй съезд эсеров, докладчик по главному вопросу Мария Спиридонова, известная дамочка, на язык лютая! Съезд по народному просвещению — докладчик советский златоуст и эрудит Луначарский Анатолий Васильевич. Съезд военнопленных-интернационалистов — заводила тут мадьяр Бела Кун. Съезд комиссаров юстиции, съезд по рыбному делу — и все в один день! Намечается, говорят, съезд анархистов.

— Ну уж от этого избавь бог! Бандит на бандите!..



Выходить по одному!

Съезд анархистов не состоялся. Не успели и собраться. Накануне, вечером одиннадцатого апреля, появились оцепления, особенно в районе Малой Дмитровки, Поварской. На углах — пулеметы. Любопытствующим, задававшим наивные вопросы — что это означает? — красноармейцы и рабочие с винтовками вежливо говорили: «Проходите, граждане, проходите. Не задерживайтесь!»

Позднее на Большую Лубянку начали привозить на грузовиках странных личностей. Один проследовал в подъезд молча, только энергично размахивал руками, словно торопливый сеятель. Охрана долго потом подбирала разные, золотые предметы — монеты, кольца, часы.

Другой, в цилиндре и распахнутой синей поддевке, из-под которой виднелась красная расшитая косоворотка, кричал:

— Не имеете никаких правов! Это насилие! Буду жаловаться самому Кропоткину!

Несколькими часами раньше состоялось экстренное заседание ВЧК. На него пригласили руководителей многих заводов, фабрик, учреждений из всех районов Москвы.

Петерс объяснил:

— Московская федерация анархистов, объединяющая несколько групп и отрядов: «Смерч», «Ураган», «Немедленные социалисты», «Независимые» и другие, — не столько политическая организация, сколько уголовная. На несколько так называемых идейных анархистов сотни мошенников, воров и даже убийц. Терпеть эту банду больше невозможно. Короче говоря, начнем сегодня ночью, ровно в двенадцать.

Затем по списку начали выкликать людей, назначенных командирами отрядов. Андрей с удивлением услышал, что он командир отряда рабочих Прохоровской мануфактуры.

Когда расходились, Мартынов спросил Петерса:

— А вы думаете, я сумею?

Петерс строго глянул на него:

— Сколько ты у нас?

— Ровно месяц.

— Вот видишь, целый месяц! Это по нашим временам большой срок. Всей нашей ВЧК меньше полгода.

Отряду Андрея досталось вышибить анархистов из особняка Пастуховой в Гудовском переулке. Анархисты заняли его два дня назад; по сведениям ВЧК, из оружия имели револьверы и гранаты. На предложение сдаться без боя из окна второго этажа выстрелили и выбросили что-то круглое, плоское — в темноте разобрать было трудно, — похожее на большую низкую кастрюлю с крышкой. «Кастрюля» грохнулась, зашипела, но взрыва не получилось.

Подождав, не сбросят ли еще какой-нибудь кухонный инвентарь, Андрей и его помощник, молодой слесарь Прохоровской мануфактуры, коммунист, подбежали к парадной двери, встали сбоку, и Андрей, постучав рукояткой нагана в дверь, крикнул:

— Даю на размышление пять минут! Сопротивление бесполезно! Дом окружен. У нас пулеметы и орудия! Через пять минут откроем огонь без предупреждения.

Из-за двери ответили:

— Примите нашего парламентера. Надо обговорить!

— Никаких парламентеров и никаких переговоров! Выходить по одному с поднятыми руками!

Помощник Андрея не выдержал, громко рассмеялся: никаких пулеметов, тем паче орудия, отряд не имел. Одни винтовки да револьверы.

Видно, этот смех и оказался самым убедительным доказательством силы отряда, потому что дверь тотчас распахнулась, и анархисты по одному, а всего двадцать семь, с поднятыми руками стали спускаться в освещенный вестибюль. Их тщательно обыскивали, поодиночке уводили в дворницкую, где у дверей и у окон стояли рабочие с винтовками.

Только один анархист, здоровенный, кривой, с промятым носом, рук не поднял. В правой руке цепко держал небольшой чемодан, перетянутый для прочности ремнем.

Андрей скомандовал:

— Поставь чемодан!

Кривой двинул Андрея в лицо, левой рукой — очевидно, он был левша — с такой силой, что Мартынов с трудом удержался на ногах. Андрей выстрелил кривому в ногу, тот заорал, бросил чемодан.

Когда все комнаты были осмотрены, оружие собрано, из чулана вылезла перепуганная, вся в пыли и известке, согнутая в три погибели старуха в бархатной безрукавке, с длинной рыжей бородой. На голове вроде короны, склеенной из голубой лаковой бумаги. Поняв с трудом, что ей ничего больше не грозит, она вдруг распрямилась и заговорила властно, требовательно, что будет жаловаться господину градоначальнику. Вспомнила какого-то князя Ростислава Михайловича, генерала Степана Петровича…

Осмелевший дворник объяснил, что старая госпожа — это сестра мадам Пастуховой.

— Анна Петровна, — пояснил он, — вместе с супругом, как услышали про заваруху в Петрограде, сразу денежки из банка — и на юг, у них под Ялтой вроде пансиона. А эта, Лизавета Петровна, она безвредная, с ума тронулась года два назад, как получила письмо, что муженек ее Степан Петрович убит. Бороду ей и корону эти хулиганы приклеили. Хотели на царство венчать: мать анархия — царица порядка!

Помощник, сдерживая из вежливости улыбку, сказал Андрею:

— Командир, в зеркало посмотрись! Ловко тебе кривой саданул. Очень ты на правую сторону вроде поправился…

В чемодане оказалось двести семнадцать тысяч рублей.

Дом Грачева на Поварской брали с боем, пришлось даже взорвать ворота — черный едкий дым заволок улицу.

На Малой Дмитровке, 6, в здании бывшего Купеческого собрания, превращенном анархистами в главный Дом анархии, об операции, видимо, узнали заранее и подготовились хорошо: в окнах и на крышах соседних домов выставили пулеметы, подходы к дому охраняли вооруженные гранатами часовые. На тротуаре, около подъезда, стояло горное орудие.

Отряду Чрезвычайной комиссии пришлось открыть орудийный огонь. Анархистов взяли только утром.

Четырнадцатого апреля в «Известиях» на видном месте появилось объявление за подписью председателя ВЧК Дзержинского. Жители Москвы, в разное время подвергавшиеся бандитским налетам, приглашались для опознания своих обидчиков и вещей в уголовно-розыскную милицию, в Третий Знаменский переулок.



Виктор Иванович

Поздно вечером в гостинице «Малый Париж», что на Остоженке, 43, появился новый постоялец — высокого роста, брюнет, с коротко подстриженными на английский образец усами, с большим морщинистым лбом; лицо темное, не загорелое, а смуглое от природы.

Портье, принимая документы, обратил внимание, что товарищ Степанов одет хорошо — под длинным черным пальто, которое он небрежно бросил на кресло, оказались ладно сшитые, по фигуре бриджи и френч защитного цвета. На ногах — желтые, отдающие в красноту ботинки на толстой подошве — носи сто лет! — и такого же цвета кожаные краги, также явно чужеземные.

— Куда меня поместите? — вежливо спросил Степанов. — Мне бы не хотелось высоко…

— Пожалуйста, девятый номер, на втором этаже, — с удовольствием ответил портье. — Самый лучший!

Товарищ Степанов ему понравился: серьезен, даже строг, но приятен в обхождении. И хотя в холле на самом видном месте висело объявление, объясняющее клиентам, что персонал гостиницы чаевых не берет, поскольку они оскорбляют человеческое достоинство честных тружеников, портье, человек семейный и к тому же любитель выпить, совершенно точно определил, что от нового жильца кое-что перепадет. И не ошибся.

— Надолго, Виктор Иванович?

— Самое большое — на два дня, — любезно ответил Степанов и положил на стол деньги, по крайней мере, дней за пять.

— Тут много…

— Остальное вам, — добродушно сказал Степанов.

— Благодарствую…

И, услужливо подхватив чемодан, портье шепотком спросил:

— Мадмуазель не потребуется?

— А что? Есть что-нибудь приличное?

— Не извольте-с беспокоиться, высший сорт! Не доучилась в гимназии по причине, извиняюсь, переполоха!

Степанов порадовал портье, согласно кивнув.

Ступив на первую ступеньку, Виктор Иванович обернулся:

— У вас, надеюсь, не шумно?

— Что вы-с! Тихо-с! Жильцов раз, два — и обчелся.

Внизу уже ожидал новый постоялец: по документам Петр Михайлович Шрейдер, по выправке и манере разговаривать — бывший офицер. Шрейдеру портье предложил седьмой номер — он тоже попросил поселить его невысоко. В отличие от Виктора Ивановича, Шрейдер оказался скуповат: предупредил, что проживет с неделю, а заплатил за пять дней, и на чай не дал. И еще предупредил, что если кто будет его спрашивать, то он может принимать гостей только от четырех до шести вечера, а все остальное время будет отсутствовать.

Проводив Шрейдера, портье позвонил по телефону:

— Давай сейчас. По-моему, кусок.

Минут через десять в холл вошла особа неопределенных лет в черной, отороченной серым мехом тальме и в шляпе с огромными полями. Черная вуалетка была опущена до подбородка.

— Девятый, — деловым тоном сказал портье. — Постучись сначала, Ларочка.

— Рошохо, тикко, — на жаргоне ответила мадемуазель, что в переводе на общепринятое означало: «Хорошо, котик!»

Через полчаса она быстро спустилась в холл и на молчаливый вопрос портье со злым пренебрежением бросила:

— Кусок! Скотина…

Утром первым появился Шрейдер. Сдал портье ключ.

— Буду в три!

Портье обещал передать это своему сменщику. Вслед за Шрейдером спустился Виктор Иванович и, также передав ключ, сообщил:

— Буду в три…

На Шрейдера, который задержался около трюмо, поправляя редкие рыжеватые волосы, товарищ Степанов не обратил никакого внимания.

Едва за Степановым захлопнулась дверь, Шрейдер быстро вышел.


Петр Михайлович Шрейдер был действительно Петром Михайловичем, только не Шрейдером, как значилось в документах, а Казарновским, капитаном второго ранга.

Настоящее имя Виктора Ивановича было Борис Викторович, а фамилия — Савинков.

Савинкову шел сороковой год. Сын судьи из Варшавы, отчисленный в свое время из Санкт-Петербургского университета за политическую неблагонадежность, вел на редкость бурный образ жизни. Вступив в партию социалистов-революционеров, он вскоре стал одним из руководителей «боевой организации».

Пятнадцатого июля 1904 года Егор Сазонов по плану, разработанному Савинковым, вместе с главарем боевиков Евно Азефом на Измайловском проспекте Петербурга убил министра внутренних дел и шефа жандармов Плеве. Через полгода, четвертого февраля 1905 года, Иван Каляев в Кремле, возле здания Судебных установлений, метнул бомбу в генерал-губернатора Москвы, великого князя Сергея Александровича, дядю Николая II. За две минуты до этого Борис Савинков поцеловал Ивана Каляева, перекрестил и сказал:

— Иди, Иван! Россия тебя не забудет!..

Савинков участвовал в покушении на генерал-губернатора Москвы адмирала Дубасова, пытался убить Николая II: с невероятным трудом, с риском для жизни, с помощью фанатично преданных ему матросов он заложил бомбу на яхту царя, но бомба не взорвалась. Тогда Савинков думал, что это какая-то роковая случайность, что бомба не сработала. Он еще не знал, что руководитель боевиков Евно Азеф служит в охранном отделении.

Нелегальное существование, конспирация, тюремные камеры, многолетняя, с 1911 года, эмиграция — все это было знакомо Борису Савинкову не понаслышке.

Очень смелый, не раз смотревший смерти в лицо, Борис Савинков, хотя он это и скрывал от своих товарищей, был непомерно честолюбив. Он жаждал власти.

Савинков, несомненно, знал, что после казни Ивана Каляева во многих церквах по просьбам прихожан попы служили молебны по новопреставленному рабу божьему Ивану. Фамилии при заказе молебна сообщать было необязательно. Случалось, в некоторых семьях новорожденных называли Егорами — в честь Сазонова. Это была дань восхищения смелостью, жертвенностью террористов. Савинков предполагал: если погибнет на плахе или на эшафоте он, Борис Викторович, то вся Россия, как один человек, поднимется в яростном, кипящем бунте и сметет. Что сметет, было неясно — сметет, и все!

Ему представлялось, что все русские люди ждут не дождутся, когда к власти придут эсеры, и он, Савинков, будет одним из первых, если не самый первый. Под русскими людьми он подразумевал всех, кто живет на огромной площади от русско-германской границы до берегов Тихого океана, — крестьян, фабрикантов, студентов, адвокатов, гимназистов, помещиков, учителей, рабочих.

Рабочие у него всегда были на последнем месте. Больше всех Савинков, как ему казалось, любил крестьян. Мужика он, по собственному признанию, «любил эмоционально» — над полем поднимается солнце, капельки росы на молодых липких листьях берез, отливает коричневым блеском свежий, только-только вспаханный пласт, и над всем этим стоит не просто мужик в рваных портах и старых, пропахших навозом онучах и не древнюю, засыпающую на ходу клячу понукает он, а стоит этакий Микула свет Селянинович с огнедышащим чудо-конем!..

Ради этого Микулы Селяниновича, а точнее, для того, чтобы учить этого добра молодца, как надо жить, когда к власти придут эсеры, и прикатил Борис Викторович после Февральской революции из эмиграции в Петроград на первом пароходе.

При встрече было все: живые цветы, слезы на глазах, и не только у дам, всплакнул даже Александр Федорович Керенский. И потом, как положено, банкет, опять пылкие речи, жаркие объятия, даже шампанское — продукт по тем временам отчаянно дорогой.

После цветов, рукопожатий и объятий начались деловые дни, будничные хлопоты.

Сначала они были приятными, даже милыми. Организатор покушений на министров, шефа жандармов и генерал-губернаторов сам стал, правда на короткий срок, генерал-губернатором Петрограда.

Но вслед за приятностями началось черт знает что!

Не только в столице, а повсюду происходило совсем не то, чего ожидал Борис Викторович. Бог с ним, с Питером, даже с Москвой, с Иваново-Вознесенском, там всегда верховодили социал-демократы, проповедующие марксизм. О марксизме у Бориса Викторовича понятие было тоже смутное: так, изредка заглядывал, и то больше в эмиграции, в книги господина Плеханова, что-то насчет монистического взгляда на историю… Но показалось скучно — темпераментному, пылкому боевику нужно было совсем другое.

Если по улицам Питера — от застав, от Путиловского завода, с Выборгской стороны — шли колонны демонстрантов с плакатами «Вся власть Советам!», «Долой министров-капиталистов!» — это, в общем, для Савинкова не было полной неожиданностью. Неожиданным, удивительным, даже странным было поведение Микулы Селяниновича. Борис Викторович предполагал, что крестьяне, мелкие землевладельцы, найдут общий язык с крупными землевладельцами. Понятно, крупные должны добровольно кое-что отрезать от своих палестин, подарить общинам, а общины, в свою очередь, эту землю распределят по справедливости. Меры этой самой справедливости Савинков не знал, ему очень нравилось само слово — «справедливость». А кому и сколько земли, на какой срок — навечно или временно? — это уже скучные детали, пусть ими занимаются землемеры.

А Микула Селянинович не прислушивался к нему, Савинкову, стал действовать по-своему. В 1905 году он пускал, и частенько, в барские хоромы красного петуха. Это можно было понять и простить — насолили мужикам некоторые неумные господа. Но сейчас не 1905 год, а другие времена! Можно же договориться наконец! А мужики уже стали выгонять господ, поджигать усадьбы, но чаще берегли их, даже охраняли; особенно машинные сараи, где хранились сеялки, веялки, косилки, — пригодятся, дескать; и, как пролетарии, ходили с лозунгами «Вся власть Советам!». И еще одно было тягостно, непонятно — русские люди в большинстве своем не хотели воевать, продолжать войну с Германией.

И Савинков поспешил на Юго-Западный фронт, полномочным комиссаром Временного правительства при генерале Лавре Георгиевиче Корнилове. Надежд на верховного главнокомандующего вооруженными силами Временного правительства возлагалось много, и самая главная: только он, Лавр Корнилов, сможет покончить с большевиками и навести в России властной рукой железный порядок и продолжить войну с тевтонами до победного конца.

Савинкову хотелось быть там, откуда должна прийти победа, и он охотно принял предложение стать комиссаром Временного правительства при ставке верховного главнокомандующего. А ставка в августовские жаркие дни 1917 года являлась не только военной ставкой, но и главным штабом контрреволюции.

Победы не вышло — не получилось! Питерский пролетариат грудью встал на защиту революции. Кандидата в российские Наполеоны арестовали по приказу другого кандидата, метившего на то же место, — Александра Федоровича Керенского и поместили под охраной на гауптвахте в городе Быхове.

Лавра Корнилова спас верный друг генерал Духонин, назначенный в сентябре 1917 года Временным правительством начальником штаба верховного главнокомандующего. Духонин освободил Корнилова, снабдил деньгами, охраной, помог уйти на Дон.

Правда, самому Духонину не повезло. После Октября он объявил себя верховным главнокомандующим. Большевики сначала вроде бы не возражали, а потом, ночью девятого ноября по старому стилю, вызвали Духонина к прямому проводу и потребовали, чтобы он немедленно начал переговоры с воюющими государствами о перемирии. Со стороны большевиков у провода находились Ленин, Сталин и Крыленко. Духонин начал ссылаться на всякие трудности, а потом намекнул: кто вы, дескать, такие?!

И получил свое: «Снять с поста!» И главнокомандующим назначили прапорщика Крыленко.

А вскорости Духонина убили…

Борис Викторович решил, что ему в Петрограде, да и не только в столице, а везде, где у власти большевики, находиться резону нет, и он препожаловал на Дон.


Генералы Алексеев, Каледин и другие с Борисом Викторовичем говорить говорили, но существенную разницу между собой и террористом обозначали без всяких околичностей — бог с ним, с Плеве, характер у покойника был вздорный, а вот кончину великого князя Сергея Александровича и тем более посягательство на жизнь государя императора простить невозможно.

Особенно круто обошелся с Борисом Викторовичем товарищ донского атамана Каледина Митрофан Богаевский, младший брат генерала Африкана Богаевского. Митрофан был вроде бы господин интеллигентный, учился в университете, одно время даже преподавал, а разговаривал с Савинковым, как мясник, — грубо, неучтиво.

— Вы нам воду в тихом Доне не мутите! Нос не задирайте! Эка невидаль — на Дубасова покушались! Мы эти, как их… голову р-рубить враз могем!..

Как-то на заседании Донского гражданского совета Савинков удивился чрезвычайно: вошел седовласый, лохматый Петр Бернгардович Струве, вошел, как свой, с улыбкой кивнул Каледину, а его будто и не приметил.

Позднее Митрофан Богаевский объяснил Борису Викторовичу разницу между ним, Савинковым, и легальным марксистом:

— Марксистом Петр Бернгардович никогда не был, так, немножко баловался, и все. И в убивцы, вроде вас, не лез. Так что вы, голубчик, должны сами соображать, почему мы к нему всей душой…

Где бы ни проходил Савинков — гостиничным коридором, по улице, по канцелярии войска Донского — спиной, каждым нервом чувствовал колючие взгляды, затылком ощущал взведенный курок нацеленного пистолета. Он понимал, что монархистам — а на Дону собрались большей частью именно монархисты — он, социалист-революционер, руководитель боевиков, нужен до поры до времени, а потом его, как тягостную помеху, уберут, причем втихомолку — пристрелят где-нибудь в номере, в ресторане — ну, это еще куда ни шло — Жореса убили в кафе, — могут пристукнуть булыжником в темном переулке…

Савинков выехал из гостиницы на частную квартиру, но и тут не оставили в покое. Ночью забарабанили в дверь, Борис Викторович в исподнем выскочил в переднюю. Перепуганная хозяйка спросила: «Кого надо?»

— Савинков тут живет? Срочный пакет!

Хозяйка чиркнула спичкой, зажгла свечу. Борис Викторович жестом показал: «Откройте!»

Ввалился вдребезину пьяный молоденький офицер-артиллерист. Даже не ввалился — кто-то, невидимый в темноте, впихнул его в дверь. Офицерик что-то кричал о христопродавцах, о красной сволочи. Потом истерически плакал, проклинал какого-то полковника Дувакина, наконец стих и уснул на полу, возле дивана, служившего Савинкову постелью.

Утром офицер, глядя в сторону, мрачно сказал:

— Уезжайте! Меня послали убить вас, а я не мог… Я еще никого не убивал, тем более так близко…

А тут облегчающие душу вести из Москвы — у большевиков дела идут неважно, наступает голодуха, иностранные державы что-то затевают.

С дипломатами разговаривать приятнее, нежели с грубияном Митрофаном Богаевским, дипломаты — народ деликатный и, самое главное, в русских делах весьма заинтересованы, и больше всего в том, чтобы русские солдаты отвлекли бошей от Западного фронта. Да и деньги у иностранцев есть, — хоть и поистратились на войне, а все же великие державы, и кое-кто не только не поистратился, а совсем наоборот, получил солидный доход.

Так в Москве появился Виктор Иванович Степанов.


Петр Михайлович Шрейдер возвратился в «Малый Париж», как обещал, ровно в три. Принимая ключ, внимательно посмотрел на доску: висит ли ключ от номера девять?

Шрейдер прожил в гостинице долго, больше месяца, подобрел — щедро раздавал чаевые. Ежедневно с четырех до шести находился в номере. К нему в это время иногда приходили разные люди, все больше в штатском: только раз пришел военный да однажды минут на пять заскочил монах.

Виктор Иванович прожил в номере только два дня, потом распрощался.

— Мало у нас погостили, — с сожалением сказал портье.

— Слава богу, отыскал знакомых. Буду у них.

Знакомых у Савинкова оказалось много — французский консул Гренар, военный атташе генерал Лаверн, генерал-лейтенант Рычков, полковник Перхуров…



Вальс Штрауса

В Молочном переулке в квартире семь дома номер два отмечали именины хозяйки Василисы Николаевны. Стол, по времени, бедному гастрономией и разносолами, был накрыт прилично: заливной судачок, ветчина, соленые огурцы, холодная телятина, несколько графинов водки. На краю, напротив удобного, единственного во всей комнате кресла, на небольшой продолговатой тарелочке соблазнительно поблескивала паюсная икра, поставленная, очевидно, поближе к самому почетному гостю.

Гости собрались к девяти вечера в гостиной. Приходили по одному, с интервалами в пять — семь минут. Звонили три раза — два длинных, один короткий.

Первым пришел бывший сотрудник «Русских ведомостей» Александр Аркадьевич Дикгоф-Деренталь. Чмокнул именинницу в пухленькую ручку, вздохнул, молча сел. Потом пожаловал совсем молодой, лет двадцати пяти, Борис Евгеньевич Покровский, служащий московской продовольственной милиции, — тоже чмокнул, тоже молча сел, рядом с Деренталем. Хозяйка гостей не познакомила — выбежала на очередной звонок.

Вошел полковник Перхуров, конечно в штатском, коротко бросил три слова:

— Добрый день, господа!

Пришли юрисконсульт английского представительства Виленкин и генерал Рычков, тоже, понятно, в штатском.

Появился Савинков. Оглядел всех изучающе, испытующе.

Именинница незамедлительно выпорхнула с удивительно при ее солидной фигуре поспешной легкостью. Через минуту из соседней комнаты приглушенно донеслись звуки рояля — Василиса Николаевна исполняла вальс Штрауса.

Разгуливавший по тротуару Петр Михайлович Шрейдер посмотрел на открытую форточку, прислушался, потом подошел к стоявшему на углу человеку в поддевке, негромко сказал:

— Началось…

Совещались в небольшой комнатке для прислуги. Докладывал Перхуров:

— Нас пока немного, цифры, по некоторым соображениям, называть воздержусь. Думаю, вы поймете меня и не будете настаивать на точности.

— Я назову точное число, — перебил Савинков. — Здесь все свои. Нас не так уж мало — сто девяносто два. И это за первую неделю. Продолжайте, полковник.

— Нас не так много, — поморщившись, словно от зубной боли, продолжал Перхуров. — Но даже при этом сравнительно небольшом количестве мы огромная сила. Огромная потому, что нас объединяет любовь к нашей истерзанной России, ненависть к большевикам, вера в освобождение родины от сумасшедших кремлевских народных комиссаров, позабывших стыд и честь…

Василиса Николаевна все играла и играла перешла к Шопену. Капитан второго ранга Казарновский, он же Петр Михайлович Шрейдер, устал от прогулки и от расспросов одетого в поддевку штабс-капитана Литвиненко: «Скоро они там? Замерз, как пес!»

После Перхурова долго, горячо говорил Савинков:

— Это только начало, друзья! Мы вырастаем в грозную для большевиков силу. Я предлагаю назвать нашу организацию, наше общество «Союз спасения родины и свободы». Возможно, есть иные предложения? Я готов выслушать.

Немного поспорили для приличия. Решили слово «спасение» заменить «защитой». Проголосовали и утвердили: «Союз защиты родины и свободы».

Обсудили программу, написанную и зачитанную Савинковым. Сначала первую часть — задачи ближайшего момента. Первые пункты — о необходимости свержения большевистского правительства, об установлении твердой власти, стоящей на страже национальных интересов России, и воссоздании национальной армии на основах настоящей воинской дисциплины, без комиссаров и комитетов, с восстановлением всех прав командного состава и должностных лиц — приняли быстро и единогласно.

Споры вызвал последний пункт: продолжение войны с Германией, опираясь на помощь союзников.

Особенно пылко возражал генерал Рычков:

— Извините, Борис Викторович. Простите за оговорку, Виктор Иванович, но я против такой постановки вопроса. Что значит — «опираясь на помощь союзников»? Назовите мне этих самых союзников!

— Это же ясно, генерал… Франция, Англия, Италия…

— Вы, Виктор Иванович, человек штатский, а я военный и на своей шкуре испытал, что это за союзники. Они до тех пор союзники, пока им или плохо или выгодно. Бросят в самый разгар, если им покажется, что котлетами не пахнет. Сколько раз мы их в эту войну выручали…

— Что вы предлагаете, генерал?

— Объединиться с тевтонами и с ними до конца. Немцы — люди слова, ежели дадут — сдержат.

Генерал спорил долго, доходил до обидных слов, но не помогло: пункт о войне приняли в редакции Савинкова.

Вторая часть программы — о задачах последующего момента: «Установить в России образ правления, который обеспечит гражданские свободы и будет наиболее соответствовать потребностям русского народа» — обсуждений не вызвала. Все было туманно, неясно, предположительно.

Только Рычков, видимо устав от спора, скептически заметил:

— Это еще дожить надо до последующего-то момента! Бог его знает…

Сообщение о «Положении „Союза защиты родины и свободы“» тоже сделал сам Борис Викторович. Не говорил, а рубил слова — твердо, резко, подчеркивая смысл. Даже генерал Рычков посматривал на докладчика с удивлением: откуда у этого штатского такая четкость?

— Задачи, к выполнению которых мы готовимся, являются делом защиты не отдельного класса или партии, а делом общественным, всего народа…

Последние параграфы вызвали аплодисменты.

— Начатую борьбу не кончать! Какие бы ни были трудности, неудачи — не кончать! От тех, кто захочет отказаться от участия в нашем деле, потребовать сохранения полной тайны. За разглашение — смерть! Отказы принимать только до двадцать пятого мая. После этого числа за отказ — лишение жизни. За выдачу центрального штаба, равно как и программы «Союза», — расстрел!

Начальником штаба утвердили полковника Перхурова. Постановили создать при штабе три отдела: вербовки новых членов, оперативный, разведки и контрразведки — и самостоятельный террористический отряд.

Когда с делами было покончено, Савинков открыл чемодан. Только Виленкин, доставивший накануне чемодан от консула Гренара, спокойно наблюдал за Савинковым. Остальные, даже сдержанный, невозмутимый Перхуров, вытянули шеи: что там, в этом чемодане? И заулыбались, довольно переглянулись, увидев солидные пачки денег.

— Каждому из вас, друзья, — торжественно сказал Савинков, — предстоят расходы, понятно — разные: у одних больше, у других меньше. Потом сочтемся. А сейчас — получите аванс. — И раздал каждому по пачке.

Все, кроме Рычкова, вели себя деликатно — не спросили о сумме, не пересчитывали, неловко, стеснительно спрятали деньги. Генерал разорвал узенькую полоску, крест-накрест склеивавшую пачку, пересчитал, произнес довольным тоном: «Прилично! Совершенно верно! Как в банке!» — разделил на три части, неторопливо разложил по разным карманам.

Дикгоф-Деренталь презрительно оттопырил нижнюю губу — не генерал, а торгаш!

Когда поспешно перебирались в столовую, Рычков успел шепнуть Деренталю:

— А вы нос не крутите. Денежки счет любят. Он сам сказал: «Потом сочтемся!»

Сначала выпили за «Союз защиты родины и свободы». Деренталь встал, преданно, влюбленно смотря на Савинкова, взволнованно, до дрожания голоса, до увлажнения глаз произнес высокопарный тост за неукротимую, могучую энергию, ясный ум, чистую душу Виктора Ивановича и, чуть не рыдая от восторга, воскликнул:

— Это бог послал нам Виктора Ивановича! Да будет славно это имя и ныне, и присно, и во веки веков!

— Аминь! — невпопад брякнул генерал Рычков, торопливо доедая паюсную икру.

Пошли по кругу, произнося тосты за каждого. Савинков начал с Перхурова. Тот, выслушав стоя, слегка наклонил голову:

— Спасибо, Виктор Иванович, за доверие!

Иззябший, как щенок, Казарновский, проводив до угла Остоженки последнего гостя, прихватил Литвиненко и постучался в квартиру Василисы Николаевны. Открыла сама именинница — вся в слезах, с распухшим лицом.

— Васенька, что случилось? — поразился ее виду Казарновский.

— Ладно, проходите, — утираясь передником, ответила хозяйка.

Капитан второго ранга и штабс-капитан заторопились в столовую. Среди грязной посуды выделялась деревянная чаша с сиротливым, одиноким надкусанным соленым огурцом.

— Поработали! — не то с сожалением, не то с завистью произнес Казарновский.

Литвиненко посолил корочку, пожевал. Василиса Николаевна села в кресло, сжала голову пухлыми ладонями:

— Господи, какие свиньи! Все сожрали, все выпили, и никто спасибо не сказал. Называется день рождения!

Казарновский попытался оправдаться:

— Я же думал, вы просто так, для конспирации!

— А если бы Чека налетела? Что бы вы, идиоты, сказали? Как меня зовут? Они умнее, чем вы думаете, — в святцы бы заглянули, и всем вам кутузка. Я сегодня по-настоящему именинница.

— Мы же не знали, дорогая. Все могло быть иначе.

— Уходите, кретины! И никогда больше этих хряков ко мне не приводите! Я думала — благородные люди, а они свиньи самые распоследние…



Люди бывают разные…

На третий день после разгрома анархистов Андрея Мартынова принимали в партию на открытом партийном собрании Брестских железнодорожных мастерских. Заявление о приеме он подал незадолго до перехода в ВЧК.

Андрей не был в мастерских всего около месяца, но как за это время изменились его товарищи! Если бы он видел их, как прежде, ежедневно, он, наверное, разницы бы не заметил, а сейчас ему стало не по себе — лица у ребят были худющие, глаза ввалились.

Андрей никак не ожидал увидеть на собрании Петерса. Перехватив его удивленный взгляд, Петерс, сидевший далеко от него, ободряюще улыбнулся.

Собрание началось. Андрея спросили, признает ли он Программу и Устав партии, кто родители, кто жена.

А затем, когда дотошно ознакомились с биографией, секретарь ячейки Белоглазов сказал:

— Предоставляю слово товарищу Петерсу из Чрезвычайной комиссии, куда мы послали Мартынова работать.

— Что сказать, товарищи? — начал Петерс. — Вы рекомендовали, мы взяли. Хвалить у нас в Чека не принято, да пока еще товарищ Мартынов ничего особенного и не сделал. Но я думаю, что ни вы, ни мы не ошиблись.

Народу на собрании было много — человек двести, а когда секретарь сказал: «Кто за то, чтобы принять товарища Мартынова в партию?» — рук поднялось мало — не больше двенадцати. Андрей сначала даже испугался, а потом, когда услышал: «Принято единогласно», — вспомнил, что комячейка в мастерских маленькая, а остальные на собрании — беспартийные.

Перешли к текущему моменту.

Секретарь объявил:

— Слово имеет член Центрального Исполнительного Комитета Петр Гермогенович Смидович.

Из задних рядов кто-то насмешливо выкрикнул:

— Ты бы лучше Бухарину дал слово!

Смидович серьезно ответил:

— А я как раз и собираюсь рассказать вам о позиции Бухарина и других «левых коммунистов», как они себя называют. Но начнем, как говорится, по порядку. Газеты вы читаете, и общеизвестное рассказывать вам не стану. Начну с Западного фронта. Командование германской армии, собрав крупные силы, начало наступление на англичан и французов. Сначала дело у немцев пошло неплохо, но потом они выдохлись и, потеряв в боях около ста пятидесяти тысяч, приостановили наступление…

— В огороде бузина, а в Киеве дядька! — выкрикнули из заднего ряда.

— Это только вы, товарищ, думаете, что к нашим делам события на Западном фронте не имеют отношения. Чем больше потерь будет у германской армии, чем меньше успехов, тем надежнее мы можем рассчитывать на мирную передышку, которую получили по Брестскому миру…

— Черта с два!

— Сошлюсь на факты. Сегодня с вашего вокзала отправились в Берлин сотрудники первого советского посольства. В ближайшие дни в Москву приедет немецкий посол. Немцы долго не решали вопрос об обмене послами, а тут сдались. Сопоставьте эти факты — потери немцев на Западе и уступчивость в разговорах с нами, — тут есть над чем поразмыслить, и прежде всего над тем, что Советское правительство правильно поступило, подписав Брестский мир. Что вы скажете, товарищ?

— Я потом выскажусь…

— И еще есть факты, которые ободряют нас, внушают большие надежды. В Берлине, Вене, в Брюсселе и во многих других городах Западной Европы проходят демонстрации, митинги в защиту мира, в защиту нашей молодой Советской республики. Рабочий класс за нас, дорогие товарищи!..

Хлопали бурно, долго. Кто-то крикнул:

— Алфеев! Вылазь! Высказывайся!

Смидович жестом успокоил собрание, сделал небольшую паузу, и в наступившей тишине особенно ясно прозвучали его слова:

— Но наше положение, товарищи, очень тяжелое. Еще не разгромлена внутренняя контрреволюция, нас уже сейчас душит голод, а до нового урожая далеко, впереди самые тяжелые месяцы. Хлеб в стране есть, но его прячут, гноят те, кому не по нраву Советская власть, кому диктатура пролетариата — нож в сердце… Седьмой съезд партии избрал в Центральный Комитет Бухарина, Урицкого, Ломова, а они в такое очень тяжелое для Советской власти время отказываются работать, заявляя, что не хотят разделять ответственность за последствия Брестского мира…

— Вроде как наш Лиходеев: как работа потруднее, так у него или теща в испанке, или жена животом мается! — крикнул кто-то.

После Смидовича выступали многие, но Алфеев отказался.

— Я вас не понимаю, а вы меня не поймете, — со злобой сказал он и ушел.

Последние слова резолюции, самые главные, самые нужные, были просты: «Общее собрание поддерживает и одобряет правильную политику Советского правительства».

Внесли дополнение:

«Призвать „левых коммунистов“ к порядку, чтобы не мешали»".

Резолюцию приняли единогласно. В заключение спели «Интернационал».

После собрания секретарь ячейки крепко пожал Андрею руку:

— Поздравляю! Только не забывай про наши мастерские.

— И я поздравляю, — сказал Петерс. — А забыть — не забудет.

До Триумфальной площади шли вместе. Петерс спросил:

— Ты Алфеева знаешь?

— Который все выкрикивал? Нет, не знаю. Контра!

— Не изучив человека, никогда не торопись с выводами, Андрей, иначе из тебя не получится настоящего коммуниста, а следовательно, и настоящего чекиста. Я узнал, что у Алфеева трое малолетних детей, голодных и раздетых, и жена в больнице. И сам — заметил? — в чем только душа держится. Трудно Алфееву сознательным быстро стать. Помочь ему надо в этом.

— Нас тоже трое было, когда отца на каторгу отправили.

— Люди бывают разные и среди рабочих. Повторяю — это одна и важнейших заповедей чекиста: никогда не торопись с выводами. И даже когда убедишься, что такой-то действительно, как ты говоришь, контра, обязательно выясни: а почему он докатился до этого? Может; быть, настоящий-то враг за его спиной? А этот в чем-то не разобрался, поправить его можно, на ноги поставить? Всегда помни, Андрей: мы трудимся ради человека, боремся за человека…



Отто фон Роне

Днем двадцать третьего апреля Петерс вызвал нескольких чекистов, в том числе Мальгина и Мартынова.

— Получено сообщение из Орши, — сказал он, — что сегодня в Москву проследовал поезд германского поела графа фон Мирбаха. Завтра он прибудет в Москву. Встречать посла — дело дипломатов, наша обязанность — предотвратить нежелательные эксцессы. А они вполне возможны. Вы входите в группу, которая и должна все предусмотреть. Старшим назначен я. Выслушайте, что надо сделать уже сегодня.

На перрон вышли Председатель ВЦИК Яков Михайлович Свердлов и секретарь и член Президиума ВЦИК Варлаам Александрович Аванесов.

День выдался, настоящий весенний — теплый, ясный. Свердлов в неизменной кожаной тужурке, из-под нее виднелась белая рубашка с галстуком. Посольский состав — шесть пассажирских вагонов, шесть товарных и два ледника — подходил медленно, осторожно.

Поезд еще не остановился, а с площадки коричневого пассажирского вагона ловко спрыгнул молодой, красивый, хорошего роста немецкий офицер и медленно пошел рядом, держась рукой за начищенный до блеска бронзовый поручень.

Свердлов и Аванесов остановились шагах в пяти от коричневого вагона. Вперед прошли Карахан, знакомый с Мирбахом по Петрограду, где граф во время Брест-Литовских переговоров возглавлял особую миссию, и переводчик.

Офицер что-то тихо сказал по-немецки, и на площадке показался посол.

Графу Вильгельму фон Мирбаху шел сорок восьмой год, но он выглядел гораздо старше. Синие круги под глазами, набухшие веки, щеки в склеротических жилках — видно, граф в жизненных удовольствиях себе не отказывал. И походка не по возрасту — медленная, шаркающая.

Пока переводчик излагал послу краткое приветствие Свердлова, Алексей Мальгин показал Андрею глазами на вагоны-ледники и шепнул:

— Знает граф, что в Москве есть нечего, с собой провиант захватил. Наверно, с Украины салом да маслом набили.

Вскоре посол, сотрудники посольства, среди которых, к удивлению русских, шестеро были в турецких фесках, и советские руководители покинули перрон. Из немцев осталось несколько человек, среди них офицер, первым ступивший на московскую землю, и еще один офицер, помоложе.

Офицер постарше, видимо, догадался, что молодые парни в штатском оказались около посольского состава не ради простого любопытства. Он подошел к Мальгину и Мартынову, козырнул и что-то сказал по-немецки. Андрей отрицательно мотнул головой: мол, не понимаем. По красивому, гладкому лицу офицера пробежала легкая, едва заметная усмешка, но умные серые глаза сразу выразили полное доброжелательство, и офицер сказал по-русски:

— Разрешите представиться: обер-лейтенант Отто фон Роне. Оставлен здесь для сохранения в порядке нашего имущества.

Алексей Мальгин ответил за себя и за Андрея:

— Очень приятно! Мальгин.

Алеша Мальгин подтянулся, как будто даже стал выше. Но больше всего Андрея удивил голос Мальгина — в нем не было и тени обычной шутливости, он звучал ровно, спокойно, с достоинством.

— Если вам, обер-лейтенант, потребуется наша помощь, мы к вашим услугам.

Фон Роне на секунду задержал взгляд на Андрее и представил второго офицера:

— Лейтенант Балк. Направляется в город Ярославль председателем комиссии по делам военнопленных.

Балк молча поклонился, потом бросил что-то по-немецки.

Вскоре посольский состав был отведен на запасный путь и сдан под охрану пришедшей смене.

Андрей и Мальгин медленно, отдыхая после беспокойного дня, брели по Тверской.

— Буду учить немецкий язык, — неожиданно сказал Андрей. — И вообще, языки буду учить. А то словно немые. Видел, как он чуть не заржал над нами?

— Видел. Учи. Пригодится. Я немецкий слабо, но знаю. Я питерский, а у нас их там до войны тысячи жили. Знаешь, что ему Балк сказал про нас? «Осторожнее, обер-лейтенант, это молодчики из ВЧК». Нюх у него собачий.



Примечание автора

В предисловии к книге я уже писал, что мы с Андреем Михайловичем Мартыновым подружились. Я приходил к нему, читал набросанные главы, просил как можно подробнее рассказать о своих переживаниях, но Андрей Михайлович — такой уж у него характер! — уклонялся и ограничивался скупыми замечаниями чисто фактического характера.

— Да, это было действительно так.

Или:

— Яков Христофорович Петерс прочел мне тогда целую лекцию, каким должен быть чекист. Не раз ссылался на Феликса Эдмундовича как на образец кристально чистого человека, настоящего коммуниста. И мне приятно, что и современные чекисты, с которыми я не теряю связь, стремятся во всем походить на Феликса Эдмундовича, нашего первого чекиста, выдвинутого на этот ответственный пост Владимиром Ильичем.

Когда я прочитал главу о приезде в Москву графа фон Мирбаха, Андрей Михайлович сказал:

— Обер-лейтенанта Отто фон Роне много лет спустя я еще раз встретил. В 1944 году. В Берлине. В штабе изменника Родины Власова.



Вам просили кланяться…

Пекарь Григорий Денежкин, вовлеченный в 1905 году старшим Мартыновым в боевую дружину и выдавший Михаила Ивановича полиции, уже несколько лет жил в Москве. В опубликованные списки провокаторов Денежкин не попал: то ли пропустили при переписке, то ли его документы были сожжены, когда толпа, среди которой были и переодетые жандармы, громила в феврале 1917 года жандармское управление.

Денежкин не знал, что случилось с его донесениями, расписками в получении денег, — целы они или нет. Поэтому разжился чужим паспортом. Больше всего он боялся встречи с земляками. После бегства из Шуи Денежкин вел себя, как ему казалось, более умно, и те, кого он предавал в других городах, продолжали считать его другом. А в Шуе помнили, да и сам он помнил, обещание Анфима Болотина вывернуть его наизнанку. Об этом ему сообщила сестра Анна, переехавшая в Москву и устроившаяся домовым комендантом. То, что фамилия сестры была девичья, беспокоило Денежкина: вдруг дознаются через нее? И сестре он строго-настрого наказал:

— Если кто любопытничать начнет, где я, что делаю и прочее, отвечай: «Приказал долго жить!» Так и говори: «Погиб за веру, отечество и свободу!» Только не брякни, дура, по-старому: «За царя!» В данный исторический период это ни к чему хорошему не приведет.

От частого общения с шуйским исправником Лавровым, а позднее с жандармскими чинами в Москве Гришка иногда выражался, по его же словам, по-ученому.

Анна Федоровна Денежкина не знала, где служит брат, чем он занимается. Она была довольна тем, что он навещает ее редко и не забывает каждый раз принести подарок.

С половины марта 1918 года беспокойства от брата стало больше. Сам он появлялся все так же редко, но от него и днем и ночью начали приходить неизвестные, произносили одни и те же слова: «Вам просил кланяться Леонид Николаевич!» Анна Федоровна отвечала, как ее научил брат: «Спасибо, очень рада». Приходившие оставляли оружие — то наганы, то браунинги, то смитт-и-вессоны, пачки патронов и исчезали.

Григорий приказал ей все оружие прятать получше, в разные места — в диван, под перину, в подтопок, которым не пользовались, и ждать, когда придет человек с чемоданом и скажет: «Нет ли у вас случайно сердечных капель?» Ему надо ответить: «Есть, но не знаю, помогут ли». А он скажет: «Давайте, все равно приму». И только после этого выдать ему револьверы и патроны.

Все шло хорошо, человек с чемоданом приходил дважды. В конце марта к Денежкиной зашел поговорить по поводу продовольственных карточек сын профессора Пухова, офицер-поручик. Как на грех, от Анны Федоровны только ушел очередной посыльный, принесший три нагана. Два она успела спрятать, а третий — новенький, отливавший синевой, лежал на диване. Поручик, разговаривая, часто поглядывал на наган. Анна Федоровна все объяснила Пухову: какие нужны справки, как их заполнять, а он все не уходил — смотрел на револьвер.

Денежкина похолодела, вспомнив, что профессор дружит с самим Дзержинским, и с перепугу вдруг предложила:

— Хотите, подарю?

— Что подарите? — удивился офицер.

— А вот этот самострел. Куда он мне, бабе? А вы человек военный.

— Откуда он у вас?

— Нашла. Я ведь рано просыпаюсь, надо за домами смотреть. Иду, а он валяется.

— Хорошая находка. Совсем новый.

— Берите, берите.

Поручик ушел от Денежкиной с наганом. По оружию Сергей Пухов соскучился, теперь, ощупывая револьвер, он чувствовал себя полноценным человеком.

Дома он лег на диван, сладко потянулся, закинул руки за голову и замурлыкал песенку, которую в немецком плену, в бараке, часто напевал его приятель, прапорщик Костя Полунин, неожиданно для всех покончивший жизнь самоубийством:


С милой мы вчера расстались,
В жизни все дурман.
И с тобой вдвоем остались,
Черненький наган.

«А она еще ничего, — подумал Сергей про Денежкину. — Миловидная, и не больше тридцати…»

Это происшествие внесло хотя и маленькое, но все же разнообразие в скучную жизнь. А жизнь Сергея Пухова не баловала. После радостной встречи с родителями, после первой беседы, затянувшейся до утра, начались будни, встали неизбежные вопросы: что делать, как жить? Продолжать занятия в Высшем техническом училище? Но там ни от кого нельзя добиться толкового ответа. Идти в Красную Армию? Но в районном военкомате на учет взять взяли, а никакой должности не предложили, сказали: «Пока отдыхайте, надо будет, позовем».

Оказалось, что он, не закончивший курса студент, потерявший на войне и в плену здоровье, в общем, никому не нужен, кроме родителей. Но и с ними отношения налаживались трудно.

Дня через три после приезда Сергей за обедом начал рассказывать:

— В вагоне говорили: вызывают дьякона в совдеп. Сидит там комиссар, нестриженый, небритый, держит по случаю неграмотности газету вверх ногами и грозно спрашивает: «Скажите, отец дьякон, как вы к Советской власти относитесь? Только не врите!» — «Хорошо, скажу. Ей-богу, не вру: боюсь!»

Отец, словно не слышал, сказал матери:

— Я, Лида, опять сегодня доктора Коновалова встретил…

Друзей не было, поразлетелись кто куда. Была надежда на встречу с Варенькой Самариной, но мать, осторожно подбирая слова, сообщила, что Варенька вышла замуж и живет в Петрограде.

Как-то вечером профессор пришел домой очень усталый, молча поужинал и раскрыл «Правду». Сергей спросил:

— Ты, папа, в большевики записался?

Профессор поднял глаза на сына, ничего не ответил.

Сергея вдруг охватило раздражение:

— Вспомнил молодость! «Из страны, страны далекой, с Волги-матушки широкой, ради вольности веселой…» Пока нас, русских людей, немецкие вши ели, вы с вашим Лениным на немецкие деньги сахар покупали. Откуда у нас в доме сахар, я хочу знать? Откуда?

В столовую вошла Лидия Николаевна. Она со страхом смотрела на мужа и сына.

Профессор спокойно сложил газету, снял очки.

— Ты поглупел, Сергей, в плену. Ничего, это пройдет. Я не большевик, но запомни: если ты хоть еще раз посмеешь так говорить со мной — живи как хочешь, ты взрослый.

Встал, подошел к двери:

— Спокойной ночи. Мне завтра надо встать раньше. Я уезжаю.

Сергей вышел подышать свежим воздухом и наткнулся возле подъезда на Денежкину.

— Высокому начальству — почтение! — козырнул поручик.

— Вы все шутите, Сергей Александрович! — улыбнулась грозная со всеми комендантша.

С того вечера поручик редкую ночь проводил дома.

Лидия Николаевна вскоре догадалась, где бывает сын. Все: молчание отца, брезгливый взгляд матери — окупалось удовольствиями, получаемыми у Денежкиной.

На столе всегда красовалась бутылка водки, настоящей «николаевской», с казенной печатью. На расспросы Сергея, где она берет такую немыслимую драгоценность, помолодевшая, похорошевшая Анна Федоровна только посмеивалась:

— А вы не любопытствуйте, а выпейте.

И подвигала закуску — копченую селедку, рыжики.

За столом Анна Федоровна называла гостя на «вы»: «Кушайте Сергей Александрович!», «Закусите, Сергей Александрович!», «Пожалуйста, сальца отведайте, Сергей Александрович!».

А как только Анна Федоровна гасила свет, Сергей Александрович превращался в милого, дорогого, желанного Сереженьку.

Случались и неприятности. В первый вечер Анна Федоровна вылила на себя, по-видимому, целый флакон тройного одеколона, запаха которого Сергей не выносил. Сначала не почувствовал, благо выпил основательно, но утром заявил:

— Побереги одеколон для других нужд.

Одна ночь выдалась беспокойной.

Кто-то тихонько, но настойчиво застучал. Сергей взволновался: не отец ли? Не случилось ли что с матерью?

Анна Федоровна, не зажигая света, спросила:

— Это ты?

— Я! Открой…

Денежкина набросила пальто, вышла.

Всего разговора Сергей не слышал, хотя из предосторожности на ощупь нашел все свое, оделся и подошел к закрытой двери поближе.

— Когда его черти унесут? Выставь, и все. Я же замерз совсем.

— Не командуй, я не нанятая.

Хлопнула дверь. Анна Федоровна пошарила по перине, спросила испуганно:

— Сергей Александрович, где вы?

Обняла, зашептала:

— Ложись, миленький, ложись…

— Кто это приходил?

— По делу, Сереженька. Милиционер. Черт кривой! Почему, говорит, ваших караульных не видно?

— Врешь! Я слышал… Это твой бывший кобель!

Анна Федоровна завернулась в простыню, засветила лампу, села на смятую перину.

— Идите-ка домой, Сергей Александрович. Мужики у меня были, а кобелей не заводила. Вы — первый.

— Дура!

— Иди, миленький, иди! Маменька, поди, беспокоится, куда дите пропало.

До чего же не хотелось Сергею уходить! Анна Федоровна, поправляя волосы, подняла руки — простыня упала на колени…

— Ладно, не будем ссориться, — примирительно начал Сергей.

Анна Федоровна ловко накинула платье; защелкивая кнопки, ласково перебила:

— Я не ссорюсь, миленький. Мне, бабе-дворняге, с тобой, офицером, никак это невозможно — ссориться. Поздно, миленький. Я спать хочу. Уходи, дорогой. Как-нибудь потом зайдешь.

— Ты что, совсем одурела? Второй час.

— А ты не бойся. Я тебя до двери провожу.

Слова Анна Федоровна произносила ласковые, а голос сухой, лицо непонятное — не злое, не обиженное, — гордое: «Не замай!», «Не подходи!».

Очутившись на темной, холодной лестнице, Сергей сообразил, какую глупость он сотворил, постучал в дверь сначала тихо, потом погромче.

Анна Федоровна спросила:

— Кто там?

— Открой. Я ремень забыл.

— Днем приходите, — все тем же ласковым тоном ответила Анна Федоровна.

Сергей выругался и поплелся на четвертый этаж.

Отпер дверь, но она оказалась на цепочке. К двери подошел отец, посмотрел в щель, молча снял цепочку и так же молча повернулся спиной.

После, днем, Сергей искренне жалел, что не смог сдержать бешеного, злого крика. Уж очень много накопилось: неудачный визит к Денежкиной, выгнавшей его, как мальчишку, недовольство собой, родителями, пьяные ночи.

— Что ты мне спину показываешь? Ты лицом ко мне повернись. Давай поговорим!

— Хорошо, Сережа, после поговорим. Я занят сейчас.

— Чем это ты занят? Доклады для большевиков сочиняешь?

— У меня гости, Сергей.

Из кабинета отца в переднюю шагнули двое. Один — лет сорока, высокий, худощавый, с высоким лбом, небольшой бородкой. Второй — среднего роста, с пышной шевелюрой, в кожаной тужурке — прошел мимо Сергея, не обратив на него никакого внимания, взял кепку, встал у двери.

Сергей шутовски раскланялся, шаркнул ногой:

— Очень приятно. Пухов. Так сказать, младший. С кем имею честь?

Худощавый подал руку:

— Дзержинский.

Сергей, пожимая руку, растерянно посмотрел на отца.

Профессор неожиданно засмеялся:

— Вспомнил, Феликс Эдмундович! Вот память! Недаром медики говорят — первый признак склероза. Зелинский Николай Дмитриевич! Вы с ним не знакомы?

— Нет.

— Я вас познакомлю. Интереснейшая личность. Когда в университете лекции читал — яблоку негде было упасть. Потом поссорился с этим министром…

— С Кассо, — подсказал человек от двери. — Только он, кажется, не поссорился, а ушел в знак протеста против поведения Кассо.

— Вот именно! Николай Дмитриевич сейчас проводит интереснейшие опыты, пытается получить из мазута первосортный бензин.

— Спасибо, Александр Александрович. Обязательно познакомьте. Извините, что так долго засиделись. Увидимся завтра. Впрочем, завтра уже наступило…

Профессор осторожно открыл дверь в спальню, разделся и тихо лег. Как ни старалась Лидия Николаевна плакать беззвучно, все же Пухов услышал.

— Не надо, Лидуша. Все образуется…

— Саша, милый. Что же это происходит? Он же совсем пропадет. Каждый день пьяный. Что делать? Поговори с ним, помоги ему.

Александр Александрович оделся.

— Хорошо. Поговорю.

Сергея дома не оказалось. Видно, только что ушел — дверная цепочка еще качалась. Но дверь была закрыта тихо, без обычного грохота.



Слово предоставляется Владимиру Ильичу

В понедельник двадцать девятого апреля приехал отец и Фрунзе.

— Эх вы, сони московские! — шутил отец, выкладывая на стол коричневые лепешки из жмыха. — Это все мать: возьми да возьми! Голодные они там, совсем, наверно, отощали! А они вкусные, пока горячие, а остынут — как камни.

— Хорошо в бабки играть вместо биты, — мрачно пошутил Фрунзе.

В этот раз он показался Андрею усталым, посеревшим. Когда Фрунзе, выпив стакан чаю, ушел, Андрей спросил отца:

— Что с ним?

— Весна — язва донимает. Мы пробовали через Софью Алексеевну, чтобы он лучше других питался, яиц раздобыли, с молочницей договорились. Послал он нас! С утра ему всегда хуже, днем разгуляется.

Андрей подал отцу вчерашний номер «Правды»:

— Читал? Тут статья Ленина «Очередные задачи Советской власти».

Отец схватил газету, так и впился в нее.

За пятнадцать лет пребывания в партии Михаил Иванович повидал всякое. Были радостные, счастливые дни лета 1905 года, когда на берегу Талки заседал первый в мире Совет рабочих депутатов и когда казалось, что победа революции совсем близка. Были и горькие дни, особенно в декабре, когда из рабочего отряда, ушедшего под командой Арсения в Москву, вернулось живыми меньше половины.

Были тюрьмы — шуйская, владимирская, десятка полтора пересыльных — с тяжелым спрессованным воздухом, парашами, клопами, баландой; были зимние этапы — прошел не одну сотню верст и на всю жизнь запомнил, как в тюремном дворе выкликали:

— Семенов?

— Есть!

— Творогов?

— Разрешите доложить, ваше благородие? Творогов ночью преставился.

— Хорошо. Тачкин, вычеркни.

— Есть!

Была одна из самых главных тюрем Российской империи — Александровский централ.

Были месяцы без единого письма из дому — наказание за строптивый нрав, были голодовки, неудавшиеся побеги, отсидка в карцере, но никогда Михаил Иванович не падал духом.

Случались страшные дни, куда страшнее, чем этап или карцер, когда узнавал о гибели товарищей — повешенных, расстрелянных, умерших в тюрьмах от чахотки, не выдержавших и наложивших на себя руки.

Случались дни, когда кипел от гнева и презрения, узнавая об изменах бывших друзей: Константин Захаров стал городовым, Дмитрий Ухов сразу из тюрьмы пошел в монахи.

Был незабываемый путь домой из далекой Сибири в марте 1917 года. На паровозе алое полотнище: «Привет политическим заключенным!» На вагонах красные флаги. А какие люди в вагонах: худые, плохо одетые — смесь арестантского со штатским и солдатским, — но все веселые, будто хмельные, перебираются из вагона в вагон, разыскивают земляков. Объятия, поцелуи. Слезы на глазах — ничего не поделаешь, поистрепали в тюрьмах нервы.

Споры из тюремных камер перенеслись на митинги, собрания, длившиеся сутками.

Боже ты мой, что творилось даже в маленькой, по сравнению с другими промышленными городами, Шуе! Кто во что горазд! Прикатил на родину поэт Константин Бальмонт. Охрип от каждодневных речей на митингах, все больше за войну до победного конца. В конце недели замолчал — начисто лишился голоса, только шипел, держась руками за горло.

А что же дальше? Что?

Большевиков в Шуе немного, не все еще вернулись, но даже и среди немногих — разброд.

И вдруг в «Правде» от седьмого апреля на третьей колонке статья Ленина «О задачах пролетариата в данной революции». Какое это было счастье — проверить, правильно ли ты, Михаил Мартынов, думаешь: «Что же дальше?»

Какая радость понять, что ты по-прежнему единомышленник Ленина! Вспомнил, как в Александровском централе умиравший от чахотки питерский литейщик Иван Максимов за несколько дней до смерти тихо, спокойно ответил эсеру Черноухову:

— У каждого свое, Филипп! У вас Евно Азеф, у нас Ленин.

— Заведет вас ваш Ленин!

— Меня, к сожалению, скоро увезут в другое место, и я не смогу доказать. Ничего, Филипп, другие доживут и докажут, кто в конце концов будет прав.

Опять весна. Хлопот, забот до чертиков — это у Михаила Мартынова, члена Иваново-Вознесенского городского комитета большевиков, выборного директора фабрики: хлопок кончается, топливо на исходе, денежных знаков нет, кормить людей нечем. А у Владимира Ильича сколько забот?!

Статья Ильича захватила старшего Мартынова полностью — ни о чем другом он думать уже не мог. Когда Андрей и Надя уходили, Михаил Иванович только махнул рукой: мол, до свидания, не мешайте!

Читал он медленно, вдумываясь в каждое слово, и вслух повторял то, что, по его мнению, надо выучить наизусть:

«…Необходимо крайнее напряжение всех наших сил…»

«…Мы, партия большевиков, Россию убедили. Мы Россию отвоевали — у богатых для бедных, у эксплуататоров для трудящихся. Мы должны теперь Россией управлять».

«Нужны, разумеется, не недели, а долгие месяцы и годы, чтобы новый общественный класс, и притом класс доселе угнетенный, задавленный нуждой и темнотой, мог освоиться с новым положением, осмотреться, наладить свою работу, выдвинуть своих организаторов».

А Семен Баканин на городской конференции что говорил? «Скоро, слава богу, полгода, как мы власть у буржуев отняли, а что сделали? К чему пришли?»

«Ни одно глубокое и могучее народное движение в истории не обходилось без грязной пены, — без присасывающихся к не